Данный материал может содержать сцены насилия, описание однополых связей и других НЕДЕТСКИХ отношений.
Я предупрежден(-а) и осознаю, что делаю, читая нижеизложенный текст/просматривая видео.

Наши встречи

Автор: Marisa Delore
Бета:нет
Рейтинг:R
Пейринг:Петр Сергеевич Овечкин/Валерка Мещеряков, Данька Щусь, Ксанка Щусь, Перов
Жанр:Action/ Adventure, Drama, Romance
Отказ:
Цикл:"Наши встречи" [0]
Аннотация:Долгий-долгий макси, если вы к этому готовы. Ялта, Москва, немного Парижа и одна история, растянувшаяся на четыре с лишним года. История о взрослении, принятии, обстоятельствах преодолимой силы, путях, полных зеркал, в которые сложно не смотреться, и маяках, что мы выбираем сами.
Комментарии:Посвящение:
Канонной химии между персонажами и одному багу в экранизации, с которого и началась эта история.

Примечания автора:
Я хотела написать роман – и написала. Отчасти такой, какой хотелось бы себе, отчасти – какой был бы хорош только в книгах. В этом тексте столько личных моментов, что в какой-то момент я просто перестала их считать, и история сложилась окончательно. Кроме того:
1. Несколько вольное обращение с канонным таймлайном: мне нужно было больше дней в Ялте.
2. Думающие герои. Сделала бы даже предупреждением, будь тут такая категория, потому что, несмотря на выставленный превентивно рейтинг, это отнюдь не история о безоглядной страсти в непростое военное время.
3. "Уходили мы из Крыма" - в фильме вовсю правит бал солнечный август, когда на деле это середина ноября тысяча девятьсот двадцатого. Таймлайн адаптирован под фильм.

Плейлист: https://vk.com/music/playlist/3295173_82834781
Каталог:нет
Предупреждения:UST
Статус:Не закончен
Выложен:2020-03-01 18:32:12 (последнее обновление: 2020.06.29 22:34:25)
  просмотреть/оставить комментарии


Глава 1. Часть первая, «Последняя нежность». Глава 1

Валерка Мещеряков никогда не считал себя героем, хотя и не был чужд самопожертвования и презрения опасности ради благого дела, да и можно ли было иначе? Однако ему, привыкшему за последний год партизанской жизни к разным авантюрным выходкам, все же не доводилось планировать операции в одиночку. Признанным стратегом в их сплоченной группе всегда был и до сих пор оставался Данька Щусь, потому пересматривать единожды сложившийся уклад никому в голову не приходило.

С Даней вообще было удобно: можно не прятаться за спину, но просить совета, помогать, обсуждать сомнительные предприятия, видеть слабые места в собственных идеях и не стесняться их вообще предлагать. Никто не пожурил бы за неопытность: они были равны, просто Даня сообразительнее, да и чутье у него — все уже давно убедились — не чета остальным. Кроме того, у Щуся и его сестры обнаружился к бурнашам незакрытый счет за убитого отца, оспорить который, к счастью, ни Яше, ни Валерке было нечем: Валера оказался сиротой еще в февральскую (отец, с его бойким характером, так и не смог остаться в стороне, мать, в последние годы жаловавшаяся на сердце, угасла и того раньше), а у вольного цыгана семьей был и оставался табор.

Поэтому в Збруевке все прошло привычно, хотя бывали моменты, когда казалось, что все — провал, живыми не выбраться. Одним из таких моментов стал плен их признанного командира. Тогда Валерка впервые задумался над тем, что надо учиться самостоятельности: они должны быть способны выручить любого из своих, иначе противник, поймав одного, легко обескровит всю четверку разом. Пока им везло, но и везение рано или поздно закончится. Даже у мстителей, как они сами себя называли (а с легкой руки жителей Збруевки так оказались и вовсе неуловимыми), оно не было вечным.

Делиться этой мыслью с Ксанкой и Яшей, заметно сдружившимися за последний год, он не спешил. Ни к чему быть голословным, сначала надо было самому хитрую науку принятия решений освоить, а потом уже раздавать советы. И в поезде, уносившем их от погони, Валерка, сняв преследователей серией метких выстрелов, хотя обычно предпочитал нагану нож, дал себе слово, что при первой же возможности научится — да что там, сам вызовется — возглавить какую-нибудь операцию, если потребуется.

Когда они, домчав до красноармейцев на поезде по горящему мосту, с закопченными лицами предстали пред светлы очи товарища Буденного, Валера радовался как и остальные: теперь они – бойцы РККА, настоящие борцы с монархистами и контрреволюционерами, оплот правого дела, прямо как в книгах. Как и любому мальчишке, ему хотелось войти в историю, оставить след, сделать что-то стоящее. Как и любому гимназисту, пусть и недоучившемуся, ему было также хорошо известно и другое — бескровных войн не бывает. Ну и пусть ни ему, ни друзьям не было и восемнадцати — нельзя ведь сидеть сложа руки и ждать, что найдется кто-то опытнее да взрослее, делать грязную работу за тебя.

Через две недели они изъяли у подбитого вражеского летчика пакет документов, и Буденный, не мешкая, отправил всю четверку в Ялту — за схемой обороны стратегической границы, прямо в логово белогвардейцев, плотно обосновавшихся в Крыму. Миссия была ясна, а оказанное доверие лучше всякой похвалы говорило о том, что мстителей воспринимали всерьез: в Ялту вместе с ними отбыл только сдержанный и какой-то притихший товарищ Андрей для подстраховки и организации обратного отплытия, основная же деятельность оказалась поручена именно им.

Плескалось за бортом темное море, греки у кормы вели негромкие диалоги о своем. Они, не сговариваясь, обосновались внизу, сна не было ни в одном глазу. В трюме фелюги долго и горячо мечтали, как выкурят белую моль из Ялты, а потом и вовсе изведут белогвардейцев не только в Крыму. Снова назначили Даньку главным в этом ялтинском походе, что там было совещаться-то. Валера и не вспомнил о своем решении, малодушно отложив «при первой же возможности» на следующий раз. Тем более что свое неумение осторожничать он наглядно доказал, обратившись к товарищу Андрею при сторожевиках тут же, на фелюге, и чуть не подведя этим всю группу. Не проверив из люка, нет ли чужих на палубе, не оставшись благоразумно внизу, не выбравшись на палубу молча, наконец. Оплошал как последний зеленый салага. Даже метко выпущенный в руку одного из дозорных нож размера совершенной глупости в собственных глазах не умалил. Осторожнее надо быть, Валера, и не торопиться почем зря.

План казался простым, о деталях и не думали — выкрадут схему (с их-то везением!), найдут способ, сориентируются на месте, по обстановке. Связной в Ялте есть, подпольщики в портовом городке — тоже.

Но чем ближе к ним подбирался крымский берег, тем неспокойнее становилось Валерке. Он надеялся, что это просто неуютное ощущение, вызванное важностью предстоящего дела, или, попросту, мандраж. Но полностью отмахнуться от смутной тревоги не получалось: что-то подсказывало Валере, что в этот раз все будет далеко не так легко и просто, как всегда.

***

Первый же день в Ялте оказался для Валеры той поворотной точкой, которую обычно видишь лишь спустя много лет. К сапожнику они опоздали: Данька, негодуя, гневно прошипел сквозь зубы, что сам видел, как того сначала спровоцировали на попытку к бегству, а потом подло застрелили в спину. Валерка вначале подумал, что кто его там знает, как оно было на самом деле, случайно ли получилось или из солдат поторопился кто. Ну какой смысл убивать того, кто мог знать и других подпольщиков в Ялте? Но Даня развеял зародившиеся было сомнения всего одной фразой: «да нет, Валер, он важный такой стоял и смотрел, гад, дожидался, как коршун, будто точно знал, что сапожник побежит». У них по-прежнему оставался карусельщик, вот только ставка-то была на Сердюка. Нужен был новый план, причем срочно, ведь из Ялты без схемы им не отбыть: нельзя, нельзя было провалить ключевую операцию.

И опять всех выручил Данька: заметил расклеенные по всему городу афиши со знакомым четверке артистом Бубой Касторским. Ксанка договорилась с ним о встрече, а дальше – дело техники. И вот уже Буба с собачкой на руках и недовольным лицом человека, которого чужая нерасторопность заставила потратиться на чистильщика, кинул им спасательный круг — тонкую ниточку к схеме.

Товарища Андрея в тот день на условленном чердаке нежилого дома, облюбованного под явку, они не нашли. Даня обосновался здесь же, объявив короткий военный совет: определяться с дальнейшими действиями следовало незамедлительно, а время утекало. Он же, недолго думая, заявил, что все, что им нужно, то есть они сами, у неуловимой четверки есть, осталось только наметить, как подобраться к неизвестному Овечкину, что ж они, не придумают?

Ребята, расположившиеся вокруг стола с хмурыми лицами и в целом подавленным видом, оптимизма Даньки явно не разделяли, так что тот, поняв, что нужны конретные идеи, задумчиво заметил:

—Я так думаю, «полуинтеллигентному штабс-капитану» собеседник нужен будет по масти. Чтобы и кий в руках держать умел, и разговор поддержать, и дурачком когда надо прикинуться.

— Сам пойдешь? — Яшка посмотрел пристально, будто оценивал наперед, сколько такой маскарад вообще протянет. —Тебе, чай, не впервой.

— Да нет, я для господ дворянских кровей лицом не вышел, больно неприметный, да и штабс-капитан — это не бурнаши, здесь на одной смекалке не выплывешь. И вообще, у нас вон настоящая гимназия имеется, ему и знакомиться с Овечкиным. Валерка, чего молчишь?

Валера, до того внимательно прислушивающийся к разговору, только нервно отшутился:

— Да какая из меня «гимназия»: и пяти классов-то нет, языками не владею, одни книги вместо нормального образования, ими крыть прикажешь?

— Никого образованнее среди нас все равно нет, — отмел возражения Даня, давая понять, что это вопрос решенный. — Кому еще идти, Яше? Он и кий-то не знает, с какого конца держать. Я играть тоже не умею, знаешь же, не мое это: выверять да примериваться, мытарство одно. А ты в своей гимназии за бильярдным столом немало времени провел, сам рассказывал. Значит, будешь книжками своими его занимать, остальное сам дорисуешь, у тебя язык нормально подвешен.

Новый план обрастал деталями прямо на глазах. Так и получилось, что Валере все же пришлось сдержать данное себе слово и стать ключевой фигурой ялтинской операции. И учиться пришлось тоже скопом, всему и сразу, никакого тебе следующего раза, никакого «когда-нибудь потом».

План был хорош, но в нем оказалось столько неувязок, что решить они успели только самые очевидные. Ну вот с внешним видом хотя бы. Необходимо было, чтобы Валерка примелькался: голодранцем в бильярдную не зайти, или же это будет его первый и последний визит, после такого явления Валеру и близко к неофициальному офицерскому клубу не подпустят. Нет, тут требовалось все как полагается: костюм, рубашка, галстук, жилет, туфли… Туфли Даня, посмеиваясь, пообещал ему самолично начистить, а за всем остальным на другой конец города отправился Яшка.

У цыгана, как выяснилось, все было отлично с умением достать необходимое в кратчайшие сроки, а вот глаз оказался далеко не алмаз. С туфлями тот промахнулся на полразмера, но других все равно было не достать. С костюмом тоже не задалось — он был велик, сидел не по фигуре, плечи тоже были до смешного широки. Дорогая ткань совсем не гармонировала со старыми Валеркиными очками, но тут уж ничего сделать было нельзя: менять оправу на такую же пижонскую для полного соответствия образу некогда, да и опасно, могли запомнить.

Даньке в плане тоже нашлось почетное место. По словам Касторского, любимая бильярдная неизвестного штабс-капитана Овечкина располагалась через два квартала, совсем рядом со штабом контрразведки. Что было на редкость удобно, и переговариваться планировали, особо не скрываясь: кто обратит внимание на какого-то там чумазого мальчишку-чистильщика?

Так, в туфлях на полразмера меньше и в пиджаке, который ему откровенно большемерил, Валерка и вошел в бильярдную, гордо выпрямив спину. По его мнению, такие вот франты должны были быть несколько высокомерны, изображая потомственных дворян.

Но на самом деле, держа спину ровно, Валера сам чувствовал себя увереннее, да и пиджак больше не смотрелся на нем кособоко, не норовил сползти с плеч. А выглядеть жалко или нелепо Мещеряков позволить себе не мог: пусть уж лучше он покажется офицерам высокомерным, быстрее за своего сойдет.

***

Овечкина Валерка узнал в первую же минуту, как вошел в зал и пристроился в отдалении, наблюдать. Просто потому, что все остальные остались безликой толпой на периферии зрения – офицеры, несколько человек в штатском, явно завсегдатаев, кто-то из контрразведки, кто-то из других подразделений. Возможно и потому, что толпа сама создала фокус внимания, наступая по краям, обнимая волнами азарта, зрелищ и куража, и не заметить его было нельзя.

А Петр Сергеевич Овечкин... Что там говорил Буба? Полуинтеллигентный? Да нет, белая кость как она есть. Даже несмотря на то, что заметно сутулился, не по-офицерски, не по-военному. Странным образом ему это шло.

Овечкин этот вообще воспринимался как-то кусочно. Кий в руках – уверенные пальцы, крепкая и одновременно расслабленная хватка, как у хищника, слишком сытого, чтобы настигать газель – пусть пока побродит вокруг. Манера вцепляться в борт обеими руками, нависая коршуном над столом, вполне подходящий образ, с его-то носатым профилем. Сигара, теплившаяся в пальцах: законная пауза перед наступлением. Удар по цели, мягкий, точный, как выпад стилетом, но, вместе с тем, дежурно, без азарта, будто по привычке.

Перед Валерой неуклонно вырисовывался человек, который по всем признакам ощущался опасным противником, интуиция его подводила редко. Вот только глаза… темно-карие, почти черные, так что и не видно было, где зрачок переходит в радужку. Цепко следившие за траекторией удара, моментально корректировавшие постановку опорной руки при неудачном расположении мячей, они же упустили из виду, как на пол с глухим звяком хлопнулся чей-то бокал, задетый локтем в порыве приобщиться к прекрасному. Толчею жадной, напиравшей толпы они упустили тоже.

Выгоревшие глаза человека, оживавшего только здесь и сейчас, от партии до партии, не подходили этому Овечкину, настораживали. Словно был портрет, который художник-пропойца оставил незаконченным, не дойдя однажды от кабака до своей лачуги, найдя последнее пристанище в канаве. И вот пришел другой, юный, взглянул на холст оценивающе да присвистнул: а хорош, чертяка. Взял в руки грифель, дорисовал недостающее. Только не было у него перед глазами оригинала, и холст получил выверенную, подобающую изображенному человеку усталость, подходившую тому по возрасту, статусу и прочим приметам. А выражение темных глаз с их полнотой жизни, бьющейся чеканным шагом, спившийся пропойца безвозвратно унес с собой, в могилу.

Молодой поручик в отдалении мучил гитару, и слова незнакомого романса отвлекали от наблюдения, слишком уж проникновенно тот пел. Встряхнув головой – заслушался, очнись, ты не за этим здесь – Валера машинально поправил очки и столкнулся взглядом с глазами, в которых более не было стылого равнодушия ко всему, что происходило за пределами зеленого сукна. Петр Сергеевич, прищурившись, несомненно, смотрел именно на него с той же живостью, как до того – на бильярдный шар.

Смешавшись, Валерка отвел взгляд. Подумал с досадой, ну почему он не умел оставаться незаметным! Ведь хотел же только присмотреться, понаблюдать, а партию против Овечкина составить в следующий раз, уже зная тактику будущего партнера по игре. Но нет, его заметили, так что придется брать кий в руки сегодня, без вариантов.

Восьмой шар, направленный мягким толчком, отныне покоился в лузе, партия была сыграна, и штабс-капитан с довольной усмешкой поинтересовался, оглядываясь вокруг:

– Ну что, есть еще желающие, господа?

Наверное, Валеру толкнула вперед именно эта порочная усмешка, полная некого житейского знания. Усмешка, не направленная на него да и ни на кого конкретного. Вызов, повисший в воздухе, не предполагал ответного выпада, но – перчатка была брошена...

– Легко сказать! – со смешком ответили Овечкину, как на дежурную шутку. – Да нет, Петр Сергеевич, с вами играть неинтересно: результат известен заранее, и так всегда.

… и поднята. Старая, протертая, но он подобрал ее, не замаравшись в пыли: война быстро отучала от брезгливости.

Белые начинают и выигрывают? В шахматах, может быть, это был и закон игры, в жизни же больше шансов оказывалось у того, кто сделает первый шаг. И сейчас это был не штабс-капитан, провоцировавший окружающих на очередную партию скуки ради, а Валера.

Мещеряков подошел к столу и начал деловито складывать шары в пирамиду, готовясь к партии. Вынул и парочку забытых в лузах, отцентровал пирамиду, машинально отправил биток на другую сторону стола. Неуловимо напрягся в ожидании ехидного вопроса или замечания своему молчаливому нахальству – должен же этот штабс-капитан сказать хоть что-то в ответ на проявленную бесцеремонность, граничащую с дерзостью. Овечкин не разочаровал:

– Юноша, мы играем на деньги. Вам известна ставка?

О, он хорошо представлял, как выглядел в глазах собравшихся – молодой да юный щеголь, дорогой костюм, очевидно, при деньгах, мальчишка, пороха не нюхавший, а все туда же, в азартные игры. Одним словом, легкая добыча.

“Посмотрим, Петр Сергеевич, посмотрим”.

– Разумеется, господин штабс-капитан.

Разбивка в исполнении Овечкина вышла крайне неудачной. Шары словно специально заняли позиции, образуя две почти идеальные диагонали, пожалуй, тут была возможность для абриколя, да и оставшийся кластер не разбитой до конца пирамиды не давал покоя – подбоем бы его, но это потом, если рикошетом сам не разлетится.

– Позвольте заметить, господин штабс-капитан, это довольно-таки неосторожно с вашей стороны, – не удержался от мелкой подначки Валерка, хотя привычки добивать противника морально еще до начала игры за ним не водилось. Но эту непрошибаемую самоуверенность лица напротив хотелось пробить, и не кием.

Петра Сергеевича, казалось, не смутила ни невольно данная юному франту фора, ни его же снисходительная наглость. Он издевательски взмахнул рукой, мол, прошу, уверенный, что ничего интересного в этой партии не будет.

Расклад они оценили одновременно, сойдясь у короткого борта, почти сталкиваясь лбами. Покружив вокруг стола, разошлись на манер дуэлянтов. Овечкин лениво прикрыл глаза, наблюдая, Валера же оценивал позиции, педантично выбирая прицельный шар.

Диагональ, удар, луза, первое попадание. Биток плавно проехал вдоль бота по прямой, подтолкнул застывший на губе шар, тот тоже упал в лузу. Так, а здесь что? Удар, прицельный шар забился рикошетом. Смена позиции. А вот тут вообще подарок, посмотрим, удастся ли забить прицельный и следом за ним отправить биток в лузу напротив. Отлично, получилось. Переход. Расклад хороший, попробуем дуэт. Мягко, плавно, без рывков… есть!

Валерка чуть ли не подпрыгивал на месте – возбуждено, по-мальчишески. Шутка ли, семь забитых шаров подряд! Он воодушевленно посмотрел на соперника, и удивленно-изучающий взгляд Петра Сергеевича послужил одергиванием не хуже щелбана по носу. Вот же ж, Валера слишком увлекся, тут ведь играли не профессиональные штатские, а офицеры, причем не только контрразведка. Поэтому, во избежание подозрений – а ну как сочтут заядлым игроком, и, прощай, дорога в бильярдную – следующий шар Валерка упустил специально, хотя по такой траектории это еще умудриться надо было.

Овечкин смотрел на сукно, как на поле брани, методично подсчитывая потери. Оценивал расклад, прикидывал варианты. Миг – и ожил, пружинистым шагом обошел стол, двигаясь как готовый к бою револьвер, уверенно, четко.

Толпа стала напирать с удвоенной силой. Нехитрая математика давно сложилась и витала в воздухе, ожидая развязки. За Валерой оставался последний, восьмой шар, Петру Сергеевичу же надо было забивать без перерыва, чтобы по крайней мере сравнять счет.

Дерзкий маневр – выбить прицельный битком, а биток на рикошете вывести в лузу напротив – штабс-капитану не удался. Валера еще раздумывал, пропустить ли шар вторично, делая разрыв в счете не таким фатальным, или же, если удача не отвернется, закончить партию сейчас, с разгромным перевесом по очкам, но потом отказался от идеи уравнять позиции. Это был не азарт, а выверенное желание выиграть. И еще до странного отчаянно хотелось, чтобы на него посмотрели не как на зарвавшегося наглеца, а как на достойного противника, признали это.

Восьмой шар забился на удивление легко. Даже странно, почему штабс-капитан проигнорировал такой удачный расклад. Впрочем, Валерка в чем-то понимал Овечкина: тому хотелось составить достойную по замысловатым ударам конкуренцию, а не просто сократить разрыв. Не получилось.

Петр Сергеевич выглядел откровенно раздосадованным целых несколько секунд, даже бросил кий на стол как оружие к ногам победителя. Бумажник и банкноту, впрочем, достал уже спокойнее, даже заметил вполне искренне накинувшему пиджак Валере: «Благодарю вас за доставленное удовольствие».

И все то время, пока Валерка раскланивался с офицерами, пока светски улыбался, пока шел к выходу из бильярдной и далее вверх по лестнице из подвала, одни теперь уже знакомые глаза, из которых так и не ушло живое, цепкое выражение, прожигали ему спину.


Глава 2. Глава 2

Ксанка договорилась с Бубой о «колыбельной» для штабс-капитана. Тот сразу все понял, потому что монархистов среди собирающихся в «Паласе» бывало куда меньше, чем просто врагов красных, и, в отличие от красноармейцев, то были совсем разные коалиции, так что резонанс на почве политической несогласованности гарантирован. Встречей, судя по всему, оба остались довольны, уж больно искренне Ксанка улыбалась, как, наверное, улыбалась до войны. Хотя, что уж там, обаянию Касторского сложно было не поддаться: его стоило вместо флага выставлять для узкоспециализированных разведгрупп или вместо фронтовых песен слушать его куплеты. Патриотизма, может, и не добавят, но на подвиги вдохновят.

Напоследок узнаваемыми интонациями одессита Ксанка передала напутствие: «пускай Валерий много не заказывает, все равно съесть не успеет, чего ж добру пропадать, коль скоро в этом дивно чинном месте планируется балаган». Валера рассмеялся в ответ, и они разошлись, потому что некоторым любителям бильярда на задании пора было узнать, чем давеча занимался штабс-капитан после памятной партии.

Отоспавшемуся Валерке Данька рассказал поистине интересные вещи – скоро, емко, сколько успел, пока начищал до блеска ботинки друга, чтобы не вызывать подозрений слишком уж долгим диалогом. Говорить с чистильщиком, кроме как о вещах ненужных и поверхностных, было не принято: чистильщику надлежало отдать звонкую монету да спешно пойти по своим делам, как только обувь примет подобающий вид.

– Узнал я этого Овечкина, это он Сердюка застрелил, – щетка сердито и слишком резко проехалась по штиблету. Валера предупреждающе поставил ботинок на пятку, уходя из-под своеобразной атаки, и Даня взял себя в руки. Валерка понимал и разделял его эмоции как никто: да, было безумно жалко сапожника, жалко проваленный план и то, что приходилось изобретать новый прямо на ходу. Затем они сейчас и здесь, а для эмоций не время, оно будет потом. – Штабс твой полночи по городу гулял, не спалось ему. Ну, после казино, сначала у бильярдной дымил с полчаса, потом туда на извозчике поехал, а обратно пешком. Азартный человек, видать, но таскаться за ним – то еще удовольствие: петляет как заяц, каждый проулок знает, а в безлюдье ж ближе не подойдешь, заметит.

– Казино? – Валера зафиксировал эту информацию, как некоторую странность, требующую обдумывания, сейчас было не до детальных расспросов. И все же увиденное им вчера в бильярдной имело столь малое отношение к заядлым карточным игрокам в покер или любителями рулетки, что он невольно захотел переспросить Даню, не напутал ли тот чего. – Сказал Яшке, что теперь он за Овечкиным ходит? У тебя задача поинтереснее, чем за беляками гоняться, – он не кивнул на домик Кудасова, даже не повернул в ту сторону головы: все и так было понятно.

– Да ходит, ходит, с утра еще, – зачастил Данька, переключаясь на правый ботинок. Валера понял: закончит тот со вторым штиблетом – и придется расходиться, а есть ли у них план, пока другу неясно. – А сам-то?

Мещерякову не требовалось объяснять, что тот имел в виду. Они привыкли к обмену короткими фразами еще когда притирались друг к другу, да и позже, с бурнашами, это тоже помогало.

– Сыграл я со штабс-капитаном.

– Ну как?

Вспомнилась выигранная партия и то, как Петр Сергеевич стоял, замерев, у стола, прежде чем неудачно попытался отыграться, резко, как взведенный курок, на одной злости.

– Средне. Играть любит, а кладка слабая.

– Я не про то, – Даня практически не повернул головы, посмотрел вначале вбок из-под челки, потом, пристально – на Валерку. Меж тем руки, казалось, знали свое дело, и щетка все так же уверенно скользила по штиблету.

Понятно, что не про то. Но больше и рассказывать было не о чем. Не считая нескольких фраз, они и не поговорили толком, и пока что даже не были представлены друг другу. Необходимо было вести игру дальше, только так, чтобы Овечкин сам пошел на контакт. Ненавязчиво попасть в поле зрения, примелькаться, вынудить подойти.

– Лиха беда начало. Вечером я ему доставлю удовольствие. Закажу «Боже, царя храни». Он ведь обожает эту песенку.

– Буба знает?

– Мы с ним обо всем договорились, – чуть наклонил голову Валера на манер кивка, и время вышло. Место напротив чистильщика занял пожилой господин в шляпе, он же отправился убивать время до вечера, а это было без малого пять с лишним часов.

Бездействовать Мещеряков решительно не умел, равно как и ждать. Это качество, характеризуемое емко как «нетерпение», преследовало его еще в годы учебы, оно же было живо до сих пор и, видимо, будет пребывать с ним и впредь.

Вначале он думал побродить по городу и к вечеру пойти в бильярдную, перед рестораном, но тоненький голосок интуиции подсказывал не перебарщивать, не торопиться, выжидать. Смысла мелькать в офицерском клубе без Овечкина не было никакого, а если Петр Сергеевич вдруг окажется в бильярдной, это будет и вовсе лишним, когда вечером у Валерки на штабс-капитана имелись совсем другие планы, не включающие партии, во время которых поддерживать диалог весьма трудно.

Впрочем, в походе к зданию бильярдной он себе все же не отказал. Присмотрелся издалека на всякий случай, где там предполагался черный вход, сколько от нее до ставки Кудасова, сколько – до набережной. Вышел и к самой набережной, где публика разнилась от дам с веерами до корнетов. Офицеры рангом повыше здесь тоже были, но набережная – не самая короткая дорога к ставке, к тому же в плотной форме на этом солнцепеке запросто можно было свариться. Валерка даже немного развлекся, представляя себе офицеров, вместо фуражек державших зонтики от солнца – непременно кружевные, полупрозрачные и, конечно, белые. Нелепо и смешно.

Сидя на открытой веранде, где на столике стоял только графин с ледяной водой – солнце палило немилосердно, и душный зной ощущался даже в тени – Валера раздумывал, как вести себя, если все сработает так, как хочется, и после планового погрома в ресторане с ним будут ненавязчиво знакомиться, выпытывая подробности биографии. Вспомнил и то, что это – слабое звено в цепочке событий, которое хорошо бы проскочить, как в поезде по горящему мосту, да вот не выйдет.

Легенду с товарищем Андреем они сочиняли вместе. Где-то после того, как тот вдоволь отвел душу, высказав Валерке за самодеятельность и за то, что уже пошел с объектом на контакт, «теперь вот разбирайся, увязывай ниточки». А легенда требовалась, притом основательная, потому что правды белому офицеру о военных действиях красных дьяволят знать, разумеется, не следовало. За ялтинского жителя сойти не получится, это даже он понимал: белогвардейцы осели в Крыму с апреля, городок небольшой, а люди любопытны, все давно друг друга знают. Юзовка и местная гимназия тоже отпадали сразу: не тот класс и уровень дохода, заделался столичным франтом – так изволь соответствовать. Товарищ Андрей, подумав, предложил как раз Петербург. Примечательно, что Петербург и для подпольщика не являлся родным городом, поэтому детальной информацией особо разжиться не удалось. Так, несколько сухих фактов, что каждому известны, несколько названий улиц, сведения о юнкерском бунте в училищах в семнадцатом году. Перебрав еще несколько вариантов и все же остановившись на Петрограде, решили, что нехитрой истории о петербургском гимназисте, прорывающемся к родителям в Румынию, должно хватить на первое время, а там посмотрят, дополнят, выкрутятся.

Вот только история эта казалась Валерке топорной. Поэтому он решил при случае привнести свое. Не фактами, а эмоциями. Ну и реверансом в сторону классики, этот город много кем описан был. Мещеряков, конечно, совсем не знал Петербурга, хотя родители прожили там свою юность, пока не познакомились, а необходимость не заставила после рождения сына перебраться к родственникам в Юзовку. Вот бы пригодились их рассказы сейчас, так нет же, это всегда было под негласным грифом нераспространения... а теперь уже не спросишь.

Еще Валера малодушно решил положиться на импровизацию, потому как чем продуманнее и логичнее будет звучать его рассказ, тем хуже: будто по шпаргалке озвучиваешь, а ну как насторожится штабс-капитан, как сорвется с крючка. Мещерякову вообще постоянно приходилось напоминать себе, что он должен в глазах Петра Сергеевича быть копией себя пятнадцатилетнего, а то и младше: юным, стеснительным, тем, кто знать не знает этой войны с изнанки, и уж, конечно, тем, кто отродясь не метал ножи, не стрелял в погоне, не внедрялся в стан врага толком без прикрытия, балансируя на шаткой опоре скорее по наитию, чем из опыта.


Оставшееся до прибытия в «ПаласЪ» время Валера провел в старом городе. Через пару часов сделал окончательный вывод, что Ялта ему не нравится – шумная, пыльная, многоголосая, она была будто танцовщица на сцене, только не в приличествующем одеянии, а яркая, с броским гримом, манерно громкая. Он не представлял, что может заставить его полюбить этот город. На набережную снова не заглянул – толпа не вдохновляла, солнцепек тем более.

Валерка радовался наступлению вечера и приближению очередной развязки больше, чем следовало. В «Паласе» устроился у сцены, по привычке оставляя защищенной спину – там оказалась стена и оконный проем. Ужин все же, несмотря на наставления Касторского, заказал: ну забыл он поесть, пока варианты будущего разговора в голове прокручивал, и теперь желудок требовал свое, так хоть что-то перехватить удастся.

Петр Сергеевич появился в зале в компании двух незнакомых офицеров, разговор вел оживленно, а насмешка, призванная имитировать улыбку, прочно обосновалась на лице штабс-капитана и, казалось, покидать его не планировала. Валера задумался, бывают ли у Овечкина вообще другие выражения, кроме откровенной скуки, снисходительной насмешки и клокочущей досады, которую он все-таки сумел вызвать под конец партии. Что-то же должно Петра Сергеевича в самом деле радовать, вдохновлять, изумлять, вызывать переживания, по окраске отличные от негативных…

Пафосно играли скрипки, им вторили духовые, офицеры вальсировали со своими дамами, разодетыми, в шляпках да перчатках до локтя. Типичная, размеренная жизнь аристократии. А где-то так же вальсировали по пересеченной местности те, кто сражались за родину. И падали, как перебитые, замирая по-настоящему, а не в танцевальных поддержках.

Прибытие полковника под руку с женой и его вечной тени – адъютанта Перова, давеча мучающего гитару в бильярдной – Валерка тоже отметил. Вопреки ожиданиям, те устроились в противоположном от Овечкина углу зала. Видимо, особо теплые отношения штабс-капитана и полковника не связывали, так что они возможностью к обоюдному удовольствию отдохнуть друг от друга не пренебрегали.

Валера еще немного понаблюдал за Петром Сергеевичем, оправдывая это тем, что остальные прибывающие-рассаживающиеся-смеющиеся ему не особо интересны, а ключевые фигуры уже в зале.

Наконец, объявили Касторского, и тот, держа шляпу на отлете, выплыл на сцену вместе со своими «воробушками», одетыми сегодня прямо-таки очаровательно дерзко.

Он озорно подмигнул Бубе, Касторский в ответ неодобрительно покосился на его столик, подсчитывая заказанные блюда. Валера изобразил лицом извиняющую улыбку и молча отсалютовал бокалом, мол, так вышло.

Через секунду вместо ожидаемых веселых куплетов под сводами «Паласа» уже плыло торжественное эхо прошлого, и плачущая скрипка вторила ему в такт. Валера спешно поднялся из-за стола, одергивая пиджак. Отметил направленные в его сторону недоуменные взгляды, повороты головы, перешептывания, сам же смотрел только на один вполне конкретный столик.

Штабс-капитан на непривычный Касторскому репертуар отреагировал не сразу: то ли был увлечен диалогом, то ли удалось застать его этим врасплох. Вот замерла, дрогнув, в руке вилка, вот взгляд метнулся к сцене, где Буба застыл памятником самому себе, пока все еще играл проигрыш и не вступил вокал, вот глаза скользнули по залу и, наконец, остановились на нем, взметнулись брови в жесте удивления и узнавания.

Прекрасно, его заметили.

Вытянувшись по стойке «смирно», как учили в конармии Буденного, он отметил, что Петр Сергеевич Овечкин, поднимаясь из-за стола, отзеркалил его стойку, еще и автоматически застегнул воротник, не позволяя себе расхлябанности не по форме.

Валера смотрел в сторону штабс-капитана и в то же время – сквозь него, будто музыка и в самом деле подхватила юного, но уже чтящего традиции гимназиста, унося в прошлое, равно как и в будущее, в которое он верил с не меньшей горячностью, чем Петр Сергеевич. На самом деле, это было несложно, просто перед глазами представлялось совсем другое: жизнь, когда все это закончится. Так, как должно.

Зря он, конечно, поднялся раньше Овечкина, еще на первых аккордах. Впрочем, Валера сидел ближе к сцене, и музыку оттуда, поначалу перебиваемую разговорами и звонов столовых приборов да бокалов, слышно было лучше. Мещеряков искренне надеялся, что это не слишком фатальный промах.

Обещанный балаган начался сразу, как только несколько ораторов – среди которых, неожиданно, оказалась ослепительная блондинка в вечернем наряде и перчатках до локтя, надо же, деловая какая – обозначили свои политические позиции.

Инстинкт самосохранения, насколько Валера успел заметить, был безупречен только у Перова. Впрочем, тот ведь отвечал за полковника и его благоверную, потому спешно увел тех подальше от места будущей драки. И весьма вовремя.

– Долой монархию! – зычно прозвучало совсем рядом.

Овечкин дернулся в сторону Валерки, принимая комментарий за личный вызов, но он успел первым, наградив кавказца в черкесске хлесткой пощечиной. Встать в первый раз у того не получилось, так как подоспевший штабс-капитан все же отвел душу, отшвырнув его обратно за родной столик.

Офицер, стоявший в проходе между столиками, разрядил воздух холостым выстрелом, и с этого момента время перешло на бег. Это был уже не балаган, а паника и суета, где те, кто к этому моменту успел вовремя отойти в сторону, к выходу, оказались истинными счастливцами. Большинство же вынуждено было с боем отвоевывать себе продвижение вперед, схлестываясь с новоявленными ораторами.

Давешний кавказец, ошарашенно поднимаясь с пола, предсказуемо схватился за кинжал на поясе. Подобрался подло, сбоку, не решаясь на лобовую, но Валера его все равно увидел.

Петр Сергеевич этого маневра то ли не отметил, стоя вполоборота, то ли не торопился вмешаться, но, поскольку Валера не хотел в ближайшее время оказаться случайно убитым, пришлось все же выйти из образа чинного гимназиста, только и умеющего, что филигранные пощечины раздавать.

Переброска кавказца через спину о гостеприимный пол получилась на редкость эффектной. И свой откровенно удивленный взгляд, в котором плескалось неверие и самая толика уважения, Валерка все же получил. Это, бесспорно, оказалось приятным дополнением к вечеру, однако было отстраненно интересно, долго ли ему еще участвовать в потасовке или уже хватит?

“Ваш ход, штабс-капитан”.

На фоне творящейся вакханалии, стрельбы, криков, звона сметаемой на пол посуды куплеты Касторского зазвучали просто изумительно, как пир во время чумы. Но все это Валера отметил уже фоном, потому как Овечкин мягко подтолкнул его в спину и увел из зала, продолжая говорить что-то нелицеприятное о собравшейся публике.

На самом деле, даже хорошо, что Петр Сергеевич довольствовался монологом, потому как Валера, от которого пока никто не требовал иного участия, кроме как исправно шагать вперед, переживал собственное неожиданное открытие, чему крайне способствовала ладонь штабс-капитана в районе лопаток.

Еще с детства Валерка знал за собой одну особенность, крайне осложнявшую жизнь. Он не любил, когда его касались посторонние люди. Исключения из этого правила распространялись только на отца. От остальных прикосновений – дружеских тычков соседских мальчишек, похлопываний по плечу, по-свойски, даже маминой ласки, когда затылок мягко взъерошивался ладонью – его передергивало, обдавая противным холодом от макушки до пяток. Это было странное, мутное чувство на уровне фантомной тошноты: в горле вставал ком, и тело само стремилось уйти от нежелательного контакта, что со стороны выглядело весьма показательно. Со временем непроизвольное передергивание плечами скрывать он научился куда лучше, чем раньше, потому что такая реакция закономерно не снискала Валерке ни дружбы, ни расположения. Он просто избегал физического контакта, как только мог. Не отстраняться от чужих рук и плечей, если избежать контакта все же не получалось, Валера себя практически заставлял. Перебарывал эту реакцию с завидным упрямством, потому как в последние годы было не до тонкой душевной организации и собственных слабостей: здесь зачастую спали вплотную, чтобы быть на стреме и не терять время, дотягиваясь до оружия, успевая прикрыть товарищей. Но холод, прошивающий насквозь, все равно оставался, как ни старался об этом не думать.

Тем страннее было то, что сейчас подсознательного порыва выскользнуть из-под чужой ладони Валерка не испытывал. И муть, привычная и раздражающая тем, что все у него не как у всех, тоже не накатывала знакомой липкой волной. Ладонь просто ощущалась – уверенная, теплая – не вызывая отторжения.


Полиция приехала ровно на две минуты позже, но они были уже на лестнице.

– Кто же вы, таинственный незнакомец? Я вас вижу второй день, и вы опять меня поражаете.

Это взаимно, подумал Валера, но промолчал, все еще прокручивая сумбурные мысли в голове.

– Позвольте представиться: штабс-капитан Овечкин Петр Сергеевич, – отрекомендовался Овечкин, на короткое мгновение приставив ладонь к фуражке. – А вас, очевидно, зовут граф Монте-Кристо, да?

С начитанностью у штабс-капитана все было в порядке. С интеллектом тоже, впрочем, это уже не казалось чем-то неожиданным.

– Нет, Валерий Михайлович, – с серьезным лицом возразил он. Потом допустил в голос толику фальшивого сожаления, призванного звучать искренне. На самом деле, жаль ему не было. Ни капельки. – Извините, я испортил вам вечер… ну, я просто не думал, что будет такая реакция, – Валерка невольно отзеркалил жест Овечкина даже раньше, чем задумался об этом. Расположить не стремился, само выходило.

– Не стоит извиняться за то, что у вас есть убеждения, – посмотрел наверх Овечкин, где сквозь ленивый перестук дождевых капель по крыше прорезался первый раскат грома. Фонарь выхватил щербатую полуулыбку и совсем не скрывал горечи в голосе штабс-капитана. – Их мало у кого осталось в этом городе...

Гроза громыхнула вторично, и, свернув от лестницы черного входа в сторону проулка-выхода, Валера сразу увидел плотную пелену дождя, которая и не думала рассеиваться.

“Вот тебе и солнечный погожий день. Еще один повод не любить переменчивую Ялту”.

– Скажите, вы здесь живете постоянно? – без перехода спросил Петр Сергеевич, и Валерка, внутренне напрягшись от слишком резкой смены темы с непринужденной болтовни к важным вещам, лицом этого никак не показал: сейчас на нем застыло в меру печальное, в меру спокойное выражение.

– Нет. Я искал отца. Он уехал раньше.

– Беженец?

– Да. А сегодня я узнал, что папа уже в Констанце.

– И вы совсем один? Бедный мальчик… Да, время, время.

С полминуты они со штабс-капитаном молча смотрели на улицу, стоя под козырьком, на границе между сухим теплом и неразрывной стеной дождя. Разумеется, ни у кого из них не было зонта. Разумеется, вымокнуть так, что хоть выжимай, не хотелось. И, разумеется, бильярдная не находилась от «Паласа» прямо за углом, хватит с нее и близости к штабу контрразведки.

– Ну что ж, Валерий Михайлович, – Овечкин хлопнул себя по карманам, очевидно, в поисках сигары, но потом, видимо, передумал: сыро, влажно, да и им все равно так или иначе следовало уходить отсюда, – у нас, как водится, два варианта. В первом мы оба выйдем под дождь, тут же вымокнем и в таком виде дойдем до бильярдной, скажем, минут за семь.

– А во втором? – выпалил Валерка, не дождавшись закономерного продолжения. Но идея промокнуть до нитки его совершенно не прельщала. Зато несказанно порадовало, что бильярдную не пришлось предлагать самому: с Яшей они условились, что около «Паласа» тот крутиться не будет, а после вызванного общественного резонанса Валера всеми правдами и неправдами утянет штабс-капитана в бильярдную, откуда уже будет налажена слежка.

– А во втором идти придется несколько дольше, но дворами и проулками, зато преимущественно под навесом. Места не слишком живописные, но сохранят вам костюм относительно сухим.

Мещеряков кивнул, соглашаясь с этим вторым вариантом. Тем более что к тому располагала и сама постановка вопроса, и здравый смысл.

В закоулках и переулках Овечкин взаправду ориентировался хорошо, Данька был прав. Там, где Валера не углядел бы выхода и повернул назад, не дойдя до мнимого тупика, проход всегда обнаруживался. Еще бы дорога для ночной экскурсии была менее мрачной, но кто же будет тратиться на обустройство черного входа в жилые дома и задних дворов нескольких нефешенебельных кафе, которые они проходили? В этом была вся Ялта – праздничная и гостеприимная снаружи, но потертая внутри, там, куда обычно не принято заглядывать.

Петр Сергеевич заметил, как он придирчиво оценил обстановку, и хмыкнул будто себе под нос:

– Да, с освещением здесь тоже не очень. Надеюсь, вы не боитесь темноты.

В полумраке лицо Овечкина с этой вечно понимающей усмешкой смотрелось вполне угрожающе. В самом деле, в зоне досягаемости был некто и пострашнее темных переулков. И оружие табельное у него при себе, в отличие от Валерки, имелось. Рука непроизвольно сжалась в кармане пиджака, но привычной тяжести нагана в ней не было: гимназистам не положено.

– Да нет, Петр Сергеевич, – плечи расправились сами собой: Валерка снова силен и бесстрашен, а мальчишеский апломб – так он только к месту, к образу и к костюму. – Не боюсь.

Ответ, призванный прозвучать уверенно, к окончанию фразы потерял всю свою силу, потому что именно в этот момент, смотря на собеседника, а не себе под ноги, Валера запнулся о коварный неровный булыжник, который впотьмах было не разглядеть. Но упасть ему не дали, вовремя придержав за локоть. Хорошая, однако, у штабс-капитана оказалась реакция: по-военному четкая и стремительная.

– Аккуратнее, Валерий Михайлович, – Овечкин, странное дело, смотрел не на него, а на выбившийся из мощеной дороги край камня, виновника неслучившегося падения. Впрочем, нет, теперь уже на него, и спокойные, выверенные фразы действовали не хуже ушата холодной воды, вылитого на голову. И ведь не было в них ни явной угрозы, ни предупреждения, пока не было, а все равно сердце позорно пропустило удар. – Вы так впечатляюще дрались в ресторане, будет досадно, если случайно покалечитесь в безлюдном переулке, не найдя себе достойного противника.

«Так ты мне и дашь это сделать», – подумал Валерка, спешно возобновляя шаг. – «Скорее уж подсобишь случаю, если я и в самом деле не буду достаточно аккуратен, чтобы не погореть со своей легендой сегодня же».

Вслух же озвучил совсем иное, почтительно и в меру строго:

– Благодарю вас.

Дальнейший путь прошел без происшествий, и все же подвальчику бильярдной Валера был рад как родному. Костюм, да и волосы от царившей вокруг сырости были все же влажными, так что оказаться в тепле, а не на промозглой улице, стало истинным подарком.

Петр Сергеевич расположился у стойки, не спеша брать в руки кий, зато занял их сигарой. Валера устроился здесь же. На него накатило какое-то странное опустошение, играть не хотелось совершенно. Хотелось уже сдать экзамен, ни в одной учебной дисциплине не значащийся, и отбыть к ребятам. Или нет, сначала в условленную явочную. Или туда лучше утром, как Яшка вернется со своей слежки? Да, определенно, завтра…

Человек, на самом деле, действительно примитивен: скачущие хаотично мысли исчезли как-то разом, когда нос уловил мясной запах, неожиданный для бильярдной. Валерка смотрел на нарезку, которую Овечкину подали к вину, и желудок противно сжался, требуя себе более существенный компенсации, чем несъеденный в «Паласе» ужин. Вот что ему стоило днем поесть, как нормальные люди?

Валера надеялся, что смотрел на тарелку голодным взглядом не слишком долго. Зря, конечно.

– Ешьте, – с мягкой улыбкой придвинул к нему закуску штабс-капитан. – Из-за экспромта Касторского вы, небось, и не поужинали толком. Как, впрочем, и я.

Валерка еще подумал что-то отдаленно, ну там про то, как делить с врагом и кров, и хлеб, и, видимо, несуществующее петроградское прошлое, а руки уже цепляли нарезанные ломтики, отправляя их в рот. Вкусно.

– Скажите, Валерий, а где вы жили в Петербурге? – вроде бы ровно поинтересовался Петр Сергеевич, а Мещерякову показалось, что нарезка встала поперек горла так, что не продохнуть. Да еще и Овечкин будто нарочно повернул голову в его сторону, подмечая реакцию. С учетом того, что сидели они практически вплотную, то еще вторжение в личное пространство, как лампой в лицо при допросе.

Валерка справился с секундным замешательством, привычно поправил очки и выдал мечтательно, будто припоминая светлое и невозвратимое:

– На Зелениной.

– Оказывается, соседи. Пять лет я прожил на квартирах гренадерского полка.

Как на это отреагировать, Валера не знал. Равно как и понятия не имел, где находятся обозначенные казармы. Они и в самом деле рядом или это – часть проверки? Он молчал и делал вид, что задумался, изучая вино на просвет как заправский аристократ. Оставалось только легонько взболтать на предмет взвеси для полного сходства.

– Может, мы с вами даже встречались, – продолжил штабс-капитан, так и не получив ответа. – Впрочем, вы тогда были маленький и гуляли с няней…

Ну, конечно, куда уж ему. Все чаще с мамой. А хотелось, как обычно, того, чего почти не было – с отцом, пропадавшим на работе. Зато вот ремарка товарища Андрея о традиционном наборе гувернеров из французов да француженок, которой в известных кругах следовали и по сей день, пришлась кстати.

– С французом.

Недоумение Петра Сергеевича оказалось весьма комичным. Как и нахмуренные брови, и немного рассеянное «не понял». Тот даже подался вперед, и рукав офицерской формы невзначай соприкоснулся с рукавом его пиджака.

– Гувернер у меня был француз. Прелестный человек, – пояснил Валерка с теплой улыбкой, которой следовало верить, верить и верить, глядя при этом Овечкину в глаза. Неожиданно поистине блестящая идея пришла ему в голову, и Валера бросился ее озвучивать, даже не подумав. Тем более что в этот момент Петр Сергеевич весьма удачно затянулся сигарой, зрительный контакт оборвался, и сочинять стало проще. – Сначала он жил у дяди, но, когда тот не в шутку занемог, переехал к нам. Чтоб я не измучился, он учил меня всему шутя. «Не докучал моралью строгой, слегка за шалости бранил...»

– «И в Летний сад гулять водил», – подхватил Овечкин, продолжив известную строфу.

– Да, мы любили с ним гулять в Летнем саду, – оживленно согласился Валера, поправив пиджак защитным жестом: на этом его скромные познания Петербурга заканчивались. По счастью, расспрашивать далее его никто не спешил. Вместо обсуждения столичных парков и переулков штабс-капитан выдохнул как-то особенно горестно, глядя поверх бокала туда, куда ни разведчику Мещерякову, ни просто Валерке было не дотянуться:

– Боже мой, неужели это никогда не повторится?!

И Валера увидел, понял, что вот это – не притворство, не игра. Что Петр Сергеевич и в самом деле рвался к прошлому с глухой, звериной тоской, и невозможность его догнать делала этого человека до странности ранимым. Стало даже неловко оттого, что у него самого такого прошлого не было, а будущее виделось куда притягательнее.

Как и многие мальчишки его возраста, Валерка верил, что лучшее – впереди, а не позади, и уж определенно не сейчас, когда ты вынужден изворачиваться, притворяться, рискуя таким образом вообще забыть, кто ты на самом деле есть. Определенно, лучшее было не здесь, не в чужеродной Ялте.

С Петербургом, к облегчению Мещерякова, они и в самом деле закончили. А вот дальше для Валеры начался совсем не экзамен, а вполне комфортное обсуждение вещей, далеких от текущей политики и в то же время напрямую к ней относившихся.

С цитируемым Овечкиным трактатом он был незнаком, но это не пугало. Штабс-капитан как-то неуловимо дал понять, что это не тот пробел в образовании, который можно считать дремучим невежеством. О том, почему чужая оценка ему настолько важна, Валерка предпочел не задумываться, переключившись на само обсуждение.

Петр Сергеевич говорил в целом правильные вещи. То есть, конечно, не он, а Сунь-Цзы, автор разбираемого древнекитайского трактата*. Валера легко мог согласиться с тем, что любая растянутая по времени война неэффективна: недаром перевороты и революции происходили мгновенно, а гражданская тянулась уже без малого три года с, будем честны, попеременным успехом. Это было даже логично – ресурсы небесконечны, и людские, и продовольственные, и относящиеся к военному оснащению.

Или вот о необходимом знании противника и знании себя. Если бы не это необходимое знание, то Валерки бы сейчас здесь не было: ни в бильярдной, ни в ресторане, ни вообще рядом со штабс-капитаном на расстоянии выстрела в упор.

Но некоторые моменты казались ему спорными или же просто не адаптированными от далекого Китая к просвещенной России. Покорять армию, не сражаясь, брать крепости, не осаждая? Чем, силой мысли или пространными рассуждениями о пользе мирной жизни? И противоборствующие лагеря, разумеется, негласно и покорно сложат оружие, а противоречия сгладятся сами собой? Валера вырос из сказок прежде, чем всерьез в них поверил, так что и теперь в это не верилось. Но сказать об этом Петру Сергеевичу, который явно ждал от него попытки подумать, а не безоговорочного мальчишеского несогласия…

И Валерка послушно думал, подспудно не желая разочаровывать человека рядом, хотя чем дальше, тем больше его окружал рой таких же перемешанных логичных и нелогичных цитат. Одна такая, неправильная, про дороги, которыми не идут, почему-то особенно запала в душу. Против обыкновения, именно по этому вопросу ему спорить не хотелось. Будто не время.

А Овечкин продолжал раскладывать трактат по полочкам и вроде как к месту ввернул что-то про шпиона, которого надо приманивать выгодой. Оговорка, провокация? Чем тогда заманивали его, Валеру? Не разговорами же о давно истлевшем манускрипте? Если же оставить в стороне, к чему это было сказано, и обратиться к сути… то Валерка бы не стал выжидать и приближать к себе вражеского шпиона, играя в игры, выясняя, чья пуля окажется быстрее.

Говоря откровенно, на месте штабс-капитана при любых подозрениях в сторону одного юного любителя бильярда Мещеряков бы с таким любителем не церемонился. Ему всегда казался смешным неоправданный риск, присущий посредственным пьесам, где в финале герой минут десять рассказывает злодею, где именно тот допустил оплошность и как просто было его переиграть многоходовочкой, не замечая, что в свою очередь тоже допускает ошибку, давая коварному злодею время вывернуться, ускользнуть. Примечательно, что такой расклад работал и в обратную сторону: злодеи тоже тяготели к рассказам о своих реализованных планах по поимке противника, упуская его ко всеобщей радости под самый занавес.

Что ж, оставалось надеяться, что таких подозрений в его сторону все же не будет. Проверять, сходятся ли у них со штабс-капитаном в этом точки зрения на практике, Валера не спешил.

В какой-то момент Валерке и самому стал интересен их диалог. Штабс-капитану, очевидно, давно не везло на достойных противников в бильярде, ему же не везло на достойных собеседников, и так было всегда. Кроме того, Валера любил учиться, даже, как выяснилось, у противника. Различная идеология этому, на удивление, не была помехой.

И только случайный взгляд на часы привел его в чувство – было уже довольно поздно, а до бильярда они пока так и не добрались. Петр Сергеевич затею молчаливо одобрил. От барной стойки перебрались к зеленому сукну, гостеприимно их дожидавшемуся.

Валерка, помня наказ товарища Андрея, больше фатальных разрывов в счете не делал, да и темп у игры сегодня был совсем иной: штабс-капитану не терпелось взять реванш за вчерашнее, и к ударам тот подходил куда продуманнее. Так что усилий, чтобы проигрывать, наступая на собственную гордость, и прикладывать особо не пришлось: сегодня у него оказался и вправду достойный противник, который был даже слишком хорош.

– Валерий с Зелениной, – поднял брови Овечкин на исходе третьей выигранной партии, – что с вами сегодня?

Обращение получилось… забавным. Каким-то теплым. Жаль, что и оно тоже было не о нем, настоящем.

– Вам сегодня везет, Петр Сергеевич, – легко отшутился Валерка, – этому сложно противостоять.

На самом деле, в последней партии и он снизил темп, окончательно отойдя от дерзких маневров к просчитанным ударам, но на конечном результате это не сказалось.

Валера поднял взгляд от стола, вокруг которого они кружили, собирая шары со стенда и сукна в новую пирамиду, оценивая штабс-капитана профессиональным интересом игрока. Сейчас в Овечкине просматривался какой-то сдержанный кураж, однако, не сказывавшийся на меткости, позволявший не терять голову. Глаза блестели, горели живыми огнями, усмешка удовлетворения, опять же, прочно поселилась на лице, в партии иногда вплетался отстукиваемый пальцами по борту марш – неузнаваемый, нетерпеливый. Но – ни суетливости в движениях, ни бестолковых хаотичных ударов, ничего такого. Точно Данька что-то напутал, ну какие карты, это не тот человек. Ничего, Яша сегодня проследит, может, и внесет какую ясность.

– Везение, Валерий, это эфемерная вещь еще переменчивее ветра, – разбил Петр Сергеевич собранную совместными усилиями пирамиду. – А его отсутствие – неплохой стимул отыграться судьбе назло.

Стимул оказался и вправду отличный. Последующие четыре партии прошли с попеременным успехом, подтверждающим непостоянство удачи, и в сухом остатке за Валеркой остались только две игры из семи. Тянуло, конечно, продолжить их соревнование, вот только он здесь был не за этим. Тут ведь главное грамотно и вовремя уйти, чтобы не обесценить все потраченные усилия, помнить про основную игру – и не на этом поле.

Валера поблагодарил штабс-капитана за вечер, за игру и за разговор, и попрощался, ссылаясь на позднее время. На секунду ему показалось, что Овечкин что-то скажет – остановит, предложит еще сыграть или задаст какой-то провокационный вопрос, и Валерка застынет вполоборота, всерьез обдумывая ответ – но, конечно, нет. Вежливый кивок и задумчивый взгляд ему вслед, вот и все.

Он заночевал в снятом накануне номере «Метрополя», поддерживая придуманную легенду. Номера Калашникова, где остановились остальные, не годились: бедно, нереспектабельно, не по костюму. Валера не был уверен, что проверять легенду вообще будут, но осторожность не помешает, да и согласование от товарища Андрея было получено. Нельзя прокалываться в мелочах.

Сумбурный вечер, начавшийся спланировано и закончившийся далеко не так продумано, не давал успокоиться, а мыслям – принять лениво безэмоциональный ряд, позволив ему соскользнуть, наконец, в сон. Хаотично всплывали то расклады сегодняшних партий, которые даже не переиграть толком, то потасовка в «Паласе», то Сунь-Цзы голосом Овечкина все предлагал и предлагал Валерке не искать дорог, которых не выбирают... или, наоборот, просил поискать именно их. В общем, грезилась ему ерунда какая-то, но вполне усыпляющая.

Что-то выбило Валеру из сна, но он долгих несколько минут не мог понять, что именно, пока не разобрал приглушенное «Валерка!» и повторяемый условный стук в закрытое окно. Тогда проснулся окончательно, скатился с кровати, поднял раму, протянул Яшке, застывшему на пожарной лестнице, руку. Тот помотал головой, отказываясь.

– Сорвешься ведь, – выглянул Валера из окна, оценивая конструкцию. Присвистнул. – Дождь же был, скользко. Не дури, лезь внутрь.

– Пустое, и не по такому лазили. Слушать будешь или нет?

Валерка спешно кивнул, и Яша с важным видом начал докладывать ехидным шепотом. Впрочем, импульсивного цыгана можно было понять: не терпелось поделиться добытой информацией.

– Ты ему хорошие подъемные организовал, но он опять спустил все в «Рояле», судя по расстроенной физиономии. Кстати, наш штабс-интеллигент там играет в карты. Ну хоть не в рулетку.

– Откуда ты знаешь? – ошарашенно переспросил Валера. Если уж туда не пустили Даньку, то цыгана, в казино?

– Я его у входа заприметил потом. Вышел, сигары свои закурил, и как самому себе под нос: не везет мне в картах – не везет в любви. Жилет распахнут, пиджак тоже. Видимо, нервничал. Он и в бильярдной такой же? Валер?

Валерка вздрогнул, и невиданная картинка перед глазами – Петр Сергеевич, в распахнутом жилете, с непримиримой тоской в глазах и почему-то с гитарой в руках, к которой тот явно не питал слабости, – погасла, померкнув.

– Нет, не такой.

Азарт – помеха для игрока. Подверженный азарту игрок увлекается, куражится на подъеме, экспрессирует на проигрышах, надеется отыграться, рискует, поднимает ставки, верит в каждую следующую игру, что непременно окупит все неудачные, нагнетает ожидание победы, которое редко оправдывается.

В бильярдной же штабс-капитан был совсем иной. Аккуратист, прагматик. Бил коротко и точно. Во время ударов толком не разговаривал. Смотрел непонятно, так что подчас отвернуться хотелось. Какой же он на самом деле?

А еще Валера вспомнил, как они обсуждали слежку за Овечкиным, что не стоит ограничиваться одной бильярдной. Как Ксанка, Яшка и Данька предлагали посменно штабс-капитана вести, чтобы Валерка не примелькивался лишний раз. Как они уже следят. Вспомнил, как тот преображался, когда был на самом деле увлечен – бильярдом ли, разговором ли.

Вспомнил и каким тот бывал остроумным, если найти тему, которая штабс-капитана цепляет, и усмешка, оживляющая это лицо, делила его на белогвардейца и кого-то, кого Валерка совсем не знал. И почему-то захотелось оставить этого неизученного незнакомца только себе, не раскрывая остальным. Этакой карточкой на память.

– Яш, не светись, и остальным скажи: опасно, – решительно отрезал себе Валера пути к дальнейшему получению информации. – Тем более сейчас он легенду проверять начнет. Дальше я сам.

– Уверен?

– Уверен, – расправил плечи красноармеец Мещеряков, и вправду убежденный в том, что справится. Правда, бравады в этой уверенности была намешана добрая половина, неудивительно, что Яшка недоверчиво хмыкнул, но спорить не стал. Тоже понимал, что это Валеркина операция. Добавил только:

– На рассвете на чердак загляни, прежде чем перед беляком мелькать. Новости для тебя будут.

– Новости? А что же не сейчас? – Валера в один прыжок метнулся от подоконника к стулу, потянулся за одеждой…

– Карик, годявир!** – вполголоса по-цыгански выругался Яшка. – Ишь, полетел, резвый какой. Спи уже, разведчик. А то у тебя на лице скоро будут написаны тяготы и лишения жизни подполья, а это не для франта залетного, коего ты штабсу изображаешь. Да и новости твои до чердака пока еще не дошли.

***

Утром Валера в нетерпении пританцовывал около чердака, на пробу отправив камушек в бревна близ оконной рамы: стекло бить не хотелось. Дождался открытой форточки, как условленного сигнала, и проскользнул внутрь.

– А-а, пришел. Ну держи тогда, боец.

Товарищ Андрей вручил ему деньги с таким видом, словно не было ничего естественнее, чем спонсировать красноармейцев на задании казенными суммами. Валера присвистнул и озадаченно поинтересовался, откуда такое богатство, получив неожиданный ответ: от Овечкина. Оказалось, что подпольщик красиво и без затей восстановил справедливость. Ненавязчиво обеспечил круговорот денег между бильярдной и казино, сначала наказав Валерке проиграть выданную сумму, а потом отыграв ее же в карты.

– А как он играет? – неожиданно для себя самого поинтересовался он, и товарищ Андрей удивленно посмотрел в ответ, будто не понимая, зачем Валерке знать о штабс-капитане больше того, что тот знает сам.

– Овечкин-то? По-разному, на самом деле, ты не смотри, что результат один. Вчера вообще был растерян. Но карты в любом случае – не его.

– Может все-таки растроган? – засомневался Валерка. Растерянность с Петром Сергеевичем тоже не увязывалась никак. – Монархический гимн, еще одно лицо, поддерживающее старые традиции, бильярд, опять-таки: радоваться должен был. Хотя для него обыгрывать на том поле, как я понял, дело привычное.

– Да нет, – не согласился товарищ Андрей, – именно растерян, если не рассеян. Будто по привычке приехал, он и проигрался-то быстро. Даже не заметил, как последнюю сотню спустил. Гложет что-то вашего Овечкина. И неслабо.

_______________________________________________________________________________________

* «Искусство войны» — самый известный древнекитайский трактат, посвящённый военной стратегии и политике, написанный Сунь-Цзы.

** Цыганское «Куда, умник!»


Глава 3. Глава 3

После пополнения кошелька и благословения на новые бильярдные подвиги Валерка привычно свернул к штабу контрразведки, перед этим для достоверности основательно выпачкав ботинки в пыли. Была б его воля, вообще их в море выкинул: Яша как накаркал тогда, когда рассматривали купленные обновки и выявили печальную нестыковку с размером: утром ноги всовываешь, так давят, будто и не носил до этого целый день.

– Познакомился я с тем штабс-капитаном, – довольно заметил Валера склонившемуся над его обувью Даньке. У него было хорошее настроение и звонкая монета в кармане, все шло по плану. Вот только Даня его радость разделить явно не спешил:

– Щупал тебя?

А хороший вопрос. И да, и нет. По-хорошему, Петербург они и впрямь проскочили слишком быстро, словно штабс-капитан таким объяснением, больше похожим на кальку, чем на живой кусок биографии, сполна удовлетворился. Ну а разговоры о трактате к проверке отношение вряд ли имели. Вот и что ответишь Даньке? «Толком нет, возможно, часть экзекуции приберегли на сегодня» или «да, но кое-что мне понравилось»?
Может, потом он и расскажет. А сейчас надо было отвечать быстро и по сути.

– Было. Ну я ему рассказал про маму-папу, где был, что делал.

– Ты поосторожнее, Валер, – не принял его легкомысленного тона Данила, посмотрел остро так, почти сердито. – В этом доме дурачков не держат. Если что толком – приходи. А так – зря глаза не мозоль.

Этот разговор Валерку порядком расстроил. Он даже не понял вначале, чем именно. Потом дошло: Валера привычно обратился к Дане за одобрением, будто они снова в Збруевке, и одобрения не получил.

Что ж, он сам виноват. Взялся разрабатывать Овечкина, слежку отменил, ребят отпустил? Хотел научиться самостоятельности, планированию одиночному и кто знает, чему еще? Так учись, Валера, и учти, что не все твои действия встретят понимание. Некоторые и вовсе осуждать будут, если еще и про ваши неформальные беседы со штабс-капитаном узнают.

Так что в бильярдную Валерка пришел сильно заранее, не дожидаясь вечера. Будто и его после разговора с товарищем Андреем, а потом и с Даней, что-то гложило, не давая усидеть на месте: то ли стремление покончить с заданием побыстрее, то ли нервы – а ну как биографию ему не засчитали за складный и правдивый рассказ?

Он даже не задумался о том, что штабс-капитан вполне мог еще быть в ставке полковника или вообще где-то в городе. Решил все же проверить бильярдную, а потом придумывать, если придется, чем занять себя до условленных семи вечера.

Валерка уже почти толкнул неплотно прикрытую дверь, когда слух, сработавший на упреждение и ранее не раз его этим выручавший, уловил пение под гитарный аккомпанемент, звучавшее отчетливо, перекрывавшее все другие звуки, которые сегодня и так были будто приглушены. Где суета, шутки, когда сальные, когда нет, одобрительно-разочарованные возгласы, непременные сопроводительные атрибуты игры?

Не было их. А слова незнакомого романса – были.

... Вся Россия истоптана, слезы льются рекой –
это родина детства, мне не нужно другой*.


Мещеряков так и застыл на пороге, потому что узнал голос штабс-капитана. К баритону Перова, иногда сопровождавшему партии, он уже успел привыкнуть, а вот то, что Петр Сергеевич тоже падок на романсы, как-то не ожидал.

Пользуясь тем, что дверь бильярдной оказалась приоткрыта, не иначе как чтобы разбавить накуренный подвал августовской жарой, Валера вслушивался в слова, не желая обозначать свое присутствие. И постепенно понимая, что оно было бы и вовсе неуместным: это вообще не было предназначено для его ушей как действующего красноармейца. А для кого-то, кем пытался стать... так не существовало того юноши на самом деле, это все задание: он, Валерка, не был ни пай-мальчиком, ни чинным гимназистом.

Наше лето последнее, уж не свидеться нам.
Я земле низко кланяюсь, поклонюсь я церквам.
Все здесь будет поругано, той России уж нет,
и как рок приближается наш последний рассвет.

Так прощайте, полковник, до свиданья, корнет,
я же в звании поручика встречу этот рассвет.
Шашки вынем мы наголо на последний наш бой.
Эх, земля моя русская, я прощаюсь с тобой.


Валерке показалось вначале, что это – романс о заочном поражении. Заранее признанный, сознательно обреченный и оттого особенно пронзительный в своей грусти. Или о тех, кто эмигрирует – кто по морю, в Констанцу, кто в другую сторону, с греками, в Турцию. О тех, кто не верил, тех, кто все же сдался, тех, кого было кому ждать на другом берегу и тех, кто уже не мыслил себя на этом… Странно, зачем о таком петь?

Потом он прищурился задумчиво, прислушался внимательнее, оценивая текст в целом, а не конкретные слова. И понял, что ошибся.

Потому что тот, кто пел – да и тот, кто писал текст, если на то пошло – считал, что они и в самом деле уже проиграли, причем задолго до того, как вообще обособились в белогвардейцев да антисоветскую оппозицию. И что романс вообще сейчас не о том, уступят ли белые Крым, займут ли Кубань, разобьют ли тех завтра или месяцем позже под Севастополем, получится ли вернуть упраздненный табель о рангах, созвать новое Временное правительство… о чем там эти потомственные дворяне да офицеры еще мечтают?

Это был романс ушедшему, светлому и невозвратимому, которое не повторится, сколько ни зови. Валера мог это понять, хоть и в корне не был согласен с тем, что страна до реформ была лучше той, за становление которой они боролись сейчас. Но, вместе с тем, это была война в рамках одной страны, а не против внешнего агрессора. С одной стороны, несоизмеримо правильная, потому что кому еще стоило строить новое коммунистическое будущее, как ни им, горящим сердцем и убеждениями, но с другой – отчаянно глупая. Опасные мысли, которым точно было не место в голове бойца РККА, Валера с усилием отгонял, но те упорно возвращались.

Да зачем он вообще сюда притащился так рано?

Утром кровью окрасятся и луга, и ковыль,
станет розово-алою придорожная пыль.
Без крестов, без священника нас оставят лежать,
будут ветры российские панихиду справлять.


Из бильярдной вышли штатские, переговариваясь, разбивая мерное течение песни, и, чтобы его не сочли бездарно подслушивающим под дверью, как шпиона-недоучку, Валерка изобразил, будто подошел только что, быстро просочившись внутрь. Поздоровался со всеми, кивнул уже знакомым офицерам, расстегнул пуговицы на пиджаке – видно, никакое проветривание этому подвалу сегодня не поможет. Когда оттягивать уже было некуда, поискал глазами штабс-капитана. Нашел.

Петр Сергеевич сидел полубоком ко входу и пока что Валеру не замечал. В руках Овечкина покоилась гитара, и те обрамляли гриф, трепетно обнимая его как самое дорогое. Левая зажимала струны, правая, Валерка смутно припомнил аппликатуру, перебирала минорные аккорды. Это было даже красиво. К тому же, в свете неверных настенных ламп человек с гитарой казался и вовсе чем-то вне времени, пойманным случайно. Валера на миг почувствовал себя неуютно, будто подсматривал за недозволенным, но оторваться не мог. И с чего он решил, когда про невезение и карты от Яшки выслушивал, что Овечкину не пойдет гитара?

Перов стоял здесь же, рядом. Прислушивался. Да все они слушали с неподдельным вниманием. Такого единства не породил гимн монархизму, но здесь был и не чинный "ПаласЪ" с его разнопестрой публикой, а офицерская бильярдная, для своих, последний оплот надежды на торжество превратно понимаемой теми справедливости.

Степь, порубана шашками, похоронит меня,
Ветры с Дона привольные, заберите коня...


Петр Сергеевич на мгновение умолк, чтобы через несколько секунд вступить на полтона ниже, финальным, хриплым аккордом. Замедлился, падая в последние слова как в пропасть, чтобы звучать оттуда долгим незатухающим эхом:

Пусть гуляет он по степи, не доставшись врагам.
Был он другом мне преданным, я ж друзей не предам.


Это раскатистое «р», надрыв, который не замаскировать; cлова, то ли удачно и кропотливо подобранные, то ли пришедшие разом уже готовыми строчками; то, что штабс-капитан этот текст без преувеличения проживал – все разом отбросило Валерку в собственный довоенный капкан памяти.

Мама любила петь романсы на их маленькой кухне в Юзовке. Кружилась с полотенцем вместо пестрых платков, прикрывала глаза на особенно трогательных строчках, верхние ноты брать не старалась – напротив, главные слова допевала тихо и мягко, лукаво глядя на отца. Который, как-то засмотревшись на зардевшуюся жену, сказал любующемуся ими Валерке, что есть просто красивые песни, а есть те, кто делают их такими – прожив, прочувствовав, органично дополнив своими переживаниями. И что ему повезло заполучить себе такого вот человека с золотым сердцем.
Теперь и Валера понял разницу.


Вместо повтора последних строк штабс-капитан просто доиграл мелодию переборами, вариативно трижды повторив аккордами «я ж друзей не предам» , с каждым разом все тише. Наконец, гитара замолкла оборванным плачем на прощальной ключевой ноте.

А Валерка не знал, что и думать. Это… это было прекрасно. У них тоже пели патриотические романсы, были среди них и те, что на разрыв, и шутливые, вроде песенки про сатану. Но этот – прошитый грустью будто пулями, тоска по ушедшей России, тоска по сдаваемым позициям и потерянному себе – этот был совсем иным: правильным, если отбросить политические моменты, и чуть-чуть нездешним.

Валера, пожалуй, впервые всерьез задумался над тем, что те, кого они с легкой руки народной молвы, подпитываемой агитацией, записали в сволочей да нелюдей, на самом деле костяк, уничтожив который на корню, Россия действительно потеряет многое. Цвет интеллигенции, образование, боевой опыт германской войны. В конечном итоге, людей, которые белогвардейскими сволочами, конечно, стали, но не родились.

Поражала и реакция собравшихся: воцарилась абсолютная, мертвая тишина. Ни аплодисментов, ни одобрения, ни порицания, ни привычного стука костяных шаров, разговоров, кельнера, наливавшего у барной стойки, дежурных шуток – ничего. Бильярдная застыла на тягучую, долгую минуту, словно дань памяти павшим. Тем, кто ушел, еще уйдет, самой России.

Валера невольно отметил, что это очень достойная традиция. У них бы это были поминальные тосты или краткая речь. Но вот так – выдержанно, с истинным достоинством, когда молчание говорит больше слов... В РККА так было не принято. Быть может, что и зря.

Петр Сергеевич, отмерев, вернул поручику гитару, тот принял ее с едва заметным кивком головы, за поклон не засчитать – и бильярдная как по условному сигналу ожила, наполнилась звуками, возвращаясь к привычному ритму. Валерка, поддавшись общему ажиотажу, чуть сместился вперед, пропуская спешившего к бару корнета, и Овечкин, дернув шеей, повернул голову в его сторону. Заметил, посмотрел прямо в глаза своими, все еще бродившими где-то в степях, прошитых пулями:

– Добрый вечер, Валерий Михайлович. Вы нынче рано. Желаете партию?

Мещеряков, все еще под впечатлением, разомкнул губы. Выдал действительно искренне и почему-то слегка сипло:

– С удовольствием, Петр Сергеевич.

Они облюбовали себе дальний стол: сегодня в бильярдной, несмотря на многолюдность, оказалось на удивление мало знакомых лиц, а потому никакого представления из их партии никто не делал. Тем лучше.

– Не знал, что вы играете, – Валера придирчиво подвинул пирамиду, установленную с первой попытки не параллельно короткому борту, а чуть под углом. Что-то он нынче рассеян, не к добру это, нужно собраться.

– Иногда, – Овечкин задумчиво натирал мелом кий и никак не комментировал сегодняшнюю кособокость партнера по игре, идущую вразрез с привычной уверенностью. Будто и самому штабс-капитану нужна была эта пауза, чтобы настроиться на партию. – Поручик больше дружен с гитарой, но и репертуар у него более… светлый, если можно так выразиться.

Мещеряков понимал, о чем тот говорит. Адъютант Кудасова и вправду пел о выверенной грусти и романтизированной тоске, но умеренно, сдержано, без надлома. Не так, как Овечкин, растревоживший своим баритоном что-то такое, от чего он до сих пор не мог собраться.

– Вы не верите в правильный исход? – дипломатично поинтересовался Валерка, внутренне поморщившись от того, что правильный и единственно возможный исход для него был совсем другим. Но нужно было поддерживать легенду, чтобы сойти за своего.

– Это просто романс, Валерий Михайлович, хотя и, несомненно, хороший, – мягко заметил Петр Сергеевич, не соглашаясь с его трактовкой. Добавил решительно. – А мы еще повоюем. Однако, прошу.

Сегодня разбивать довелось Валере. Вышло не слишком обнадеживающе, и следующую четверть часа они методично гоняли шары по зеленому сукну, сохраняя незначительный перевес в сторону штабс-капитана. Первая партия осталась за Овечкиным, вторая тоже, третью разыгрывали с полчаса, неспешно, примериваясь, выверяя.

В бильярдной сегодня все было немного слишком – слишком многолюдно, слишком душно, слишком азартно: ни Петр Сергеевич, ни загоревшийся чужим азартом Валера не желали уступать друг другу. Потому, покончив с третьей партией, из которой победителем достойно вышел Мещеряков, они, не сговариваясь, обосновались у барной стойки.

– Значит, вам нравятся романсы, – штабс-капитан нынче был настроен благодушно. Виной ли тому выигрышное количество партий или общий заданный вечером лирический лад, но Валерка безошибочно уловил разлитое в воздухе настроение, из которого ушли и задор, и напряженность, оставив после себя только расслабленное спокойствие. Он легко подхватил заданную собеседником тему, при этом все же увильнув от прямого ответа:

– Они нравятся маме, а мы с отцом – ее постоянные невольные слушатели.

Вообще идея поговорить о родителях в настоящем времени пришла неожиданно и была всецело одобрена интуицией. Только коротко сжалось сердце: «уж не свидеться нам» — это ведь и о них тоже. Как же он по ним скучал... Когда были живы, силу этой глухой тоски и вообразить себе было нельзя: они были такие юные, счастливые, гордящиеся сыном. И все казалось, что нескоро, не сейчас, не оба сразу. А вышло так, как вышло. Воскресить их в разговоре было самым малым, что Валера мог сделать, чтобы не дать давно накопившейся тоске прорваться. Тем более он все равно будет вынужден сдерживаться и следить за словами, чтобы не дать Овечкину повода для лишних подозрений.

– Вот как. Так плохо поет?

– Да нет, – растерянно возразил Валерка. – Красиво, – «почти как вы сейчас» промелькнуло в голове, но, конечно, осталось непроизнесенным. – Просто это же лирика, вроде как не ко времени.

– А вот тут вы ошибаетесь, – покачал головой штабс-капитан с видом бывалого знатока. – Хотя это и простительное заблуждение. Никогда жизнь не бывает такой насыщенной, как в смутное военное время. И лирика это только подчеркивает.

Аккуратно-аккуратно Валера попытался прощупать почву. Да и будет поистине странно, если при их довольно плотном общении интересоваться собеседником будет один Петр Сергеевич. Никаких конкретных предложений, никаких наживок. Пока – только узнать, что вообще представляет из себя господин Овечкин. В конце концов, бильярдом, гимном и расстрелом в спину подпольщиков его образ вряд ли ограничивался.

– Хотите сказать, что люди счастливы и сейчас? – он намеренно выбрал вопрос, на который подразумевавший долгий пространный ответ, вот только получил совсем иной.

– Бесспорно. Внешние факторы, как ни странно, к этому имеют столь малое отношение, что можно не засчитывать его вовсе. Более того, в плане творчества подобные кризисы обычно приводят к его всплеску, а не упадку.

– Позвольте с вами не согласиться, Петр Сергеевич. Расцвет творчества – это другое: возможность высказать то, что беспокоит, вызывает противоречие или идеологическое неприятие…

– Правильно, – мягко перебили его, и Мещеряков озадаченно умолк, потому что готовность спорить оказалась разбита согласием с его же высказанными мыслями. Впрочем, на Валеру штабс-капитан смотрел снисходительно, с довольной улыбкой, как на неразумное дитя, так что согласие предполагалось чисто формальным. – Но почему всему этому не происходить в мирное время? Война, Валерий Михайлович, не создает ничего принципиально нового. Она только обнажает уже существующее, которое отнюдь не безоблачно, а все больше безобразно. И воспринимается происходящее острее, ярче. Люди выбираются из своих размеренных жизней и проживают каждый день сознательно, полно, как последний. Это косвенно как раз способствует развитию поэзии, прозы, музыки и всего остального, особенно касающегося патриотической или любовной лирики.

Помолчав, словно нехотя, Овечкин добавил нарочито бесцветно:

– Если угодно, услышанный вами романс писался тоже отнюдь не в спокойной обстановке, а в окопах, ему и двух лет нет.

Какая-то мысль промелькнула в голове, но, увлеченный спором, Валера не успел ее поймать.

– Пусть так. Но творчество – это ведь только часть жизни. В целом же лет пять назад, когда не было ни германской, ни гражданской, люди были куда счастливее, – Валерка поймал на себе насмешливый взгляд штабс-капитана и договорил уже совсем не так уверенно, как начал. – Вы ведь не можете всерьез утверждать обратное…

Вышло по-детски неразумно, так что он бы не удивился короткому «могу» с полуулыбкой, семафорящей собеседнику предельно ясное «недорос еще», но ошибся.

– И что вам так далось это счастье? Были, не были... Впрочем, понимаю, юность, да-с. Попробую объяснить иначе, – Петр Сергеевич достал сигару, вынул бокал у него из рук, притом ненавязчиво разворачивая Валерку корпусом к себе, и заговорил размеренно, негромко, но он отчетливо слышал каждое слово. – Забудьте про войну на две минуты. Изобразим мирное время и среднестатистическую пару, даже без деления по сословиям, положим, в этом они равны. Как вы полагаете, в каком случае эти люди будут счастливы?

Валерка невольно призадумался. Для него образцовой семьей всегда была родительская. И несмотря на то, что мать проигрывала отцу в образовании, была проще, оба они слыли людьми душевными, заботящимися, любящими, внимательными друг к другу, да и видно это было невооруженным глазом. За годы брака или нет, но имели столько общих мелочей и привычек, что иногда казалось, будто они – Михаил и Варвара Мещеряковы – всегда были вместе и никогда – по-отдельности.

– Думаю, что счастливы будут похожие люди, – осторожно проронил Валера, боясь ненароком выдать лишнее, разом превращаясь из расслабленного юнца в мальчика-гимназиста, тщательно выверяющего ответ.

– Любопытная мысль, – штабс-капитан прикурил сигару и продолжил все тем же размеренным тоном. – А скажите-ка мне, Валерий Михайлович, на сколько эти люди, по-вашему, должны быть схожи?

– По возможности, во всем, – честно озвучил уже сформировавшуюся мысль Валерка, чувствуя, однако, подвох в вопросе, который пока не мог разоблачить. Еще было неловко, что все его размышления на данную тему оказались почерпнуты из книг, а собственной точки зрения за отсутствием влюбленности пока не имелось. Выступать в роли ученика было непривычно, привычнее было на равных – о бильярде, о его фальшивом Петербурге, о совсем нефальшивой войне. Однако роль, хоть и навязанная, на проверку оказалась волнительна и интересна, потому что Валера нутром чувствовал, что сейчас перед ним приоткроют некую неочевидную тайну, до того исследованную более опытным кладоискателем. – Разве это неправильно, когда у двух сошедшихся людей совпадают взгляды, привычки, даже мысли?

Петр Сергеевич отпил вина, задумчиво изучив грани бокала на просвет, и спросил несколько отстраненно, будто и не его вовсе:

– Что совпадает-то, Валерий Михайлович? Соотношение чайной заварки и кипятка, расстановка тапочек у изножья на дюйм друг от друга, а не вместе? Или, может, манера переворачивать подушку холодной стороной вверх – это же истинно непримиримое противоречие? – и совсем иначе, будто горечью выстраданного решения, добавил, даже потеряв где-то неизменное отчество в обращении. – Любить, Валерий, надобно различия. Только тогда это имеет смысл.

– Мне казалось, в книгах всегда сводится к тому, что два абсолютно разных человека никогда друг друга не поймут, – Валерке и интересно, и странно было разговаривать на эту тему с политическим врагом. Меж тем он понимал и то, что их со штабс-капитаном разделяло ни много ни мало пятнадцать лет, целая жизнь. И военного, и житейского опыта – не сравнить. Даже если правда Овечкина во многом была ошибочна – взять хоть его политические убеждения – в чем-то другом тот вполне мог оказаться прав. Кроме того, истина ведь рождается в споре… А еще лучше – в диалоге.

– Нет, там пишут не об этом, если это, конечно, не новеллы в журналах, имеющих к литературе весьма опосредованное отношение, – Мещеряков прикусил язык: попадались ему как-то такие журналы, попадались.

Штабс-капитан оставил в покое свой бокал, невольно дернул шеей – контузия – и отрешенно произнес с некоторым удивлением, будто озвучивал что-то, с чем сросся давно, но вот объяснять другим как-то не привык:

– Возможно, вам в силу возраста еще не встречались подобные вещи или же это можно заметить, только поняв самому, но любовь на самом деле – это безусловное принятие другого. И преодоление собственного эгоизма, которому куда проще приноровиться к человеку, похожему на тебя самого, чем заниматься расшифровками чужих книг, устраивать экскурсии по местам чужих поражений и – на взгляд сторонний – совсем неважных побед… Знаете, в чем парадокс, Валерий Михайлович? Люди, совпадающие во всем, не знают друг друга: они знают себя, и весьма односторонне, но никак не человека, с которым живут, потому что не смотрят на него по-настоящему. И не посмотрят в таком союзе, довольствуясь общностью, которую не надо для себя ни расшифровывать, ни пересматривать.

– Что же они, несчастливы при этом? – попытался вернуться Валера к исходной точке возникшего противоречия. Он в целом понял, к чему клонил штабс-капитан, но это звучало как построение излишних препятствий с их последующим преодолением. Наверное, геройским, иначе зачем все так усложнять?

– Отчего же. Счастливы, хотя видят в другом только свое отражение, чему, собственно, и рады. Для человека же, привыкшего заглядывать за зеркало, этого было бы преступно мало.

– Но это несколько… нелогично, – нашелся Валерка с корректным определением, потому что интуитивно чувствовал: «глупо» произносить нельзя. Да и вообще лучше было не давать резких оценок сейчас, а спокойно обдумать все потом, когда внимательные глаза не будут ловить на его лице отзвуки еще не оформившихся мыслей, с которыми он и сам-то пока окончательно не определился.

– А любовь и не измеряется логикой. Вернее, выбрать понятно и логично можно. Как раз такого вот похожего человека. Только для выбравшего это будет, с позволения сказать, не мир любви, а мир без нее. Впрочем, бесспорно, стабильный, простой, комфортный, так что при любом раскладе партию можно выиграть и не остаться к старости в дураках, печальным и никому не нужным, – Петр Сергеевич все же уловил в его лице оттенок сомнения, потому что усмехнулся понимающе, с легкой насмешкой. – Не смотрите на меня с таким скепсисом, Валерий Михайлович. Каждый выбирает по себе. Легкий путь по протоптанной колее или же извилистую тропинку меж кустарником: здесь глаз выколет, здесь вброд, ноги замочишь, а там и взгорок на горизонте: выдохнешься, пока дойдешь. Правильного или неправильного тут нет.

– Вы всегда рассматривали только второй путь? – силился понять Овечкина Валера, внутренне недоумевая: как это – неправильного нет, не бывает ведь так.

– Вы считаете меня идеалистом, – с коротким упреком покачал головой Петр Сергеевич, – но, нет, конечно, нет. Не всегда и даже не в том очаровательно юном возрасте, в котором сейчас находитесь вы. Чтобы научиться принимать другого человека таким, какой он есть, а не довольствоваться зеркалом с другими, надо понять и себя. А это не слишком приятный и зачастую болезненный процесс, редко избираемый сознательно.

– Получается, что первым, протоптанным путем, зная о выборе, следуют только трусы, – вскинулся Валерка, уловив среди не до конца понятных рассуждений явный намек на отсутствие смелости смотреть своим сомнениям в лицо. Вспомнил и другое. – А как же «бывают дороги, по которым не идут, бывают армии, на которые не нападают, бывают крепости, из-за которых не борются»? Скажете теперь, что Сунь-цзы в этом ошибался?

– Отрадно, что вы запомнили, но нет, это вопрос не трусости, а зрелости.

Валера набрал воздуха в легкие, порываясь перебить: намеки он считывал прекрасно, зачем эти увертки? И Овечкин, уловив его бойцовское настроение, примирительно вскинул ладони, гася вспышку, потом и вовсе участливо похлопал по плечу, будто усмиряя каурого коня:

– Не горячитесь, Валерий Михайлович, никто не обвиняет вас в отсутствии смелости и разумности. Вы умеете слушать, со временем научитесь и слышать, не срываясь отвечать на выпад прежде, чем он в самом деле наступит… Кроме того, как вы верно подметили, о выборе, вернее, возможности выбора еще действительно надо знать. Что касается так полюбившейся вам выдержки, то оставьте искусство войны войне. Поверьте, не стоит обобщать.

– И все-таки, Петр Сергеевич, – с нажимом поинтересовался он, не в силах остановиться. Выпалил чуть ли не скороговоркой, так велико было желание получить на свой вопрос вполне однозначный ответ, – вы считаете, что правильным является тот самый, окольный, кочками и буреломами, а все остальное – колея проторенная, да и не дорога вовсе?

И это Валера еще не все сказал, просто деликатно подобрал формулировки помягче. К тому же, он задумался, что с таким подходом к жизни – это же сейчас не только про отношения было? – Овечкин до последнего будет держаться за Россию и голову сложит здесь же, может, уже даже совсем скоро.

А ведь была у Валерки мысль предложить штабс-капитану эмиграцию в обмен на сведения, была. Потому что это ведь только он невольно знал разного Петра Сергеевича, а не исключительно идеологического противника. А когда проигравших белогвардейцев повяжут, кто там разбираться будет, что еще в человеке есть, кроме беляка проклятого: расстреляют – и дело с концом. Конечно, для эмиграции мало будет попасть на борт парохода или мелкой фелюги, еще и средства нужны, это у товарища Андрея надо уточнить...

Нет, Валере Мещерякову определенно не хотелось видеть этого человека мертвым: пусть живет. Где-нибудь не здесь только.

Штабс-капитан неопределенно покачал головой, не отрицая и не подтверждая это предположение, и посмотрел именно так, как Валерке давеча хотелось – как на достойного собеседника, хотя ни правильных вопросов, ни равноценной беседы об обсуждаемом предмете он предложить не мог.

– Путей все же два. Не стоить корить себя, если в итоге вы выберете не окольный. Просто теперь вы знаете. А моя оценка, Валерий Михайлович, она ведь только моя, – тепло заметил Овечкин, разглядывая смешавшегося Валеру своими темными глазами так, что становилось неуютно: слишком пристально, изучающе. – Вы найдете свою, потом.

Валерка еще не знал, что к этому разговору они больше не вернутся, потому что через две минуты Петра Сергеевича тактично отзовет в сторону Перов, потом штабс-капитан вернется ненадолго, вновь деловой и собранный, откланяется, сославшись на важные дела – и исчезнет за дверью бильярдной вместе с поручиком.

И с этого момента время, до того будто разомлевшее под ялтинским солнцем, убыстрится, компенсируя свою прежнюю медлительность, оставляя ему ровно полтора дня в этом городе – и ни минутой больше.

________________________________________________________________________________________
Одна из моих любимых глав ялтинской серии. И разговором, и пронзительным Овечкиным, обнимающим гитарный стан.

* «Прощание с Родиной» (также «Прощальная», «Степь, прошитая пулями…», иногда – «Белогвардейское лето»). У Михаила Гулько, на мой вкус, хорошее исполнение этой вещи, только строку "я же в звании поручика встречу этот рассвет" там поют иначе.

Послушать "Прощальную" можно тут: https://www.youtube.com/watch?v=5ig6-Jv0cYQ


Глава 4. Глава 4

Вечером Валерку нашел Яша, который передал тревожные новости от вездесущего Касторского. Вряд ли адъютант Григорьева проинформировал того напрямую, скорее, «воробушки» на хвосте принесли, но положение дел было таково, что завтра же вечером Кудасов выдвигается в ставку командования, мирное выжидание окончено. А вместе с полковником из Ялты уйдет и искомая схема. Нападать на хорошо организованный эшелон и личную охрану Кудасова в пути их малочисленным составом – чистое самоубийство, а, значит, оставалось во что бы то ни стало добыть код к сейфу здесь, в Ялте.

Утром, надеясь перекинуться парой слов с Даней (это ведь как раз «по сути», а не просто треп ни о чем), Валера прошел мимо места чистильщика, но оно пустовало. Поплутав по городу и вернувшись к ставке Кудасова, он по-прежнему не нашел Даньку на привычном месте. Да и Яшу с Ксанкой тоже – ни на условленном чердаке, ни у карусельщика. Разминулись, видать.

Не находя себе места, Валерка все же спустился в знакомый подвальчик: офицерскую бильярдную, мир, оторванный от праздных развлечений, концертов куплетистов и знатных вечеров. Мир мрачный, с клубящимся под потолком дымом, полупустыми бокалами, брошенными в самых различных местах, стуком костяных шаров: призрачной родной мелодией гимназической юности в Юзовке, которая сейчас казалось туманно далекой, будто и не было вовсе. Мир, в котором его не должно было быть и который бы не принял его, такого, но, одновременно с этим, и самый нормальный из всего, происходившего сейчас в Ялте.

В бильярдной без Овечкина казалось как-то… непривычно, пусто. От скуки Валера составил партию с одним из знакомых офицерских, но она была вязкая и тягучая, как патока, а потому совершенно безынтересная. Ему было о чем подумать и без того: почему опоздывал штабс-капитан, почему Дани не оказалось на месте, отчего тот так и не появился за полдня. Беспокойство поползло по позвоночнику, не ослабевая, не отпуская. Рука-то не дрожала, направляя очередной шар в лузу, а вот сердце нехорошо ухало вниз с каждой минутой неопределенности.

У Валерки была неплохо развита интуиция. Случилось что-то. Вскоре он узнал, что.

Петр Сергеевич появился в дверях весьма эффектно: не тратя времени на приветствия, сразу начал с ошеломляющей новости, даже не сняв головного убора:

– Поздравляю вас, господа, в городе красные!

Перешептывания, готовность схватиться за оружие, недоумение, голоса, жужжащие, как мухи… Валера опустил кий на стол за своей спиной, толком не заметив этого. Он уже догадывался, что будет дальше.

Выдержав паузу, Овечкин все же снял фуражку, прошелся по враз примолкшей бильярдной, посмотрел и в зеркало, поправляя одному ему видимые огрехи. Амальгама блеснула дешевой позолотой, фальшивым торжеством. Напряжение сгустилось настолько, что его можно было потрогать: вибрирующая пружина, взведенный курок. Петр Сергеевич умудрялся держать собравшихся в напряжении, как и тогда, с романсом ушедшему: точно угадал момент, когда, казалось, напряженная струна должна была лопнуть, и перешел к тихому насмешливому тону, сглаживая собственное претензионное заявление всего одной фразой:

– Нет, господа, вы неверно меня поняли: я хотел сказать, задержан красный лазутчик, только и всего.

Шутки, вопросы, всеобщее облегчение: не надо никуда бежать, можно заниматься своими делами, у Овечкина просто весьма специфическое чувство юмора, никакой оперативной мобилизации... Вопросы, вопросы: «Однако вы шутник, штабс-капитан, а кто он?»

Валерка заставил себя сосредоточиться на ответе, наивно веря, что не все еще потеряно, но…

– Представляете, мальчишка, чистильщик сапог, – с удовольствием пояснил Петр Сергеевич, собрав вокруг себя благодарно внимавшую аудиторию. Валера же остался стоять, где стоял. Он вообще старался не двигаться. – Маленький, но уже матерый убийца. Молчит... пока. Но Кудасов сможет развязать ему язык, будьте уверены.

Мещеряков прикрыл глаза, на одну секунду, не больше. Со стороны могли вообще не заметить, а ему нужна была эта секунда, чтобы осознать: их план провалился вторично.

Связного Сердюка убили на месте. Даня… Даня пока жив. Пока белым интересно, что еще тот может рассказать, все так и останется. А схема уйдет в Джанкой уже завтра вечером. С собой Даньку никто не потащит, значит, все решает сегодня, максимум, завтрашний день. До отбытия схемы вражеский агент еще будет нужен живым. Потом – нет.

– Знаете, была придумана идеальная явка, – Овечкин обошел бильярдный стол, рассказывая увлекательную историю разоблачения, и Валерка развернулся к нему вполоборота, справедливо опасаясь не совладать с лицом. – Его товарищи приходили будто бы почистить сапоги и говорили о чем угодно под самым носом у Кудасова.

– Как же удалось обнаружить?

– Очень просто. В номерах Калашникова объявился некий атаман Бурнаш. Он и признал в чистильщике шпиона.

Бурнаш, значит. Опять он. Словно мало им было Збруевки, нет, надо же было столкнуться с атаманом именно здесь. Так, хорошо. Кого еще тот мог видеть? Буба! Надо предупредить Касторского, иначе сейчас и его схватят, у атамана слишком длинный язык. Оторвать бы… ну или напугать. И ребята там же живут, как назло, как бы им не столкнуться… А если Бурнаш Яшку или Ксанку приметит? Точно запугать надо.

– Валерий, что с вами? – непонятно когда подошедший Петр Сергеевич развернул Валерку к себе за предплечье и смотрел на него пытливо, с участием, будто взаправду беспокоился. Валере даже стало немного страшно от такого разного Овечкина: только что тот без зазрения совести расписывал, как Даньку будут пытать в кудасовских застенках, надеясь выбить информацию, и вот уже интересовался, что с ним, Валерой.

– Да нет, ничего… Я просто немного испугался, когда вы пошутили. На воздух я пойду, Петр Сергеевич.

– Может, мне проводить вас? – искренне допытывался штабс-капитан, будто он был барышней, склонной к обморокам. Не дождетесь, господин Овечкин.

– Да нет, не стоит, я сам.

Из бильярдной Валерка выскользнул степенным шагом никуда не торопящегося человека, а вот в проулках не выдержал: перешел на бег. На набережной и вовсе удвоил усилия, рубашка вымокла в два счета, на такой-то жаре, ну и пусть. Впрочем, он все равно опоздал, обнаружив Касторского как раз тогда, когда тот в компании двух контрразведчиков уже заходил в штаб Кудасова, причем со стороны казалось, будто это маэстро их тащит внутрь, а не наоборот. Может, и вывернется Касторский, тому не впервой, и сделать лично Валера тут уже ничего не смог бы. А сейчас надо было спасать Даньку.

В номерах Калашникова он торопливо нацарапал записку и подсунул атаману под дверь. Хотелось бы, конечно, проблему с Бурнашом решить раз и навсегда, но убийство атамана сейчас им ничем не поможет, только подтвердит подозрения. Значит, нужно заставить того отказаться от своих показаний. И придумывать дальше, как выкручиваться, если это не сработает.

Когда время перевалило за шесть вечера, Валерка отправился на уже знакомый чердак, где они поредевшей командой решали, как поступить дальше. Заодно узнал, что и к карусельщику теперь хода нет. Впрочем, переодетый под беглого заключенного Перов старика не провел, и то хорошо. Адрес мнимой явки тот дал такой, что это и не Ялта вовсе, а далекий пригород. Ребята надеялись, что белогвардейцы туда все же сунутся и только потеряют время. Оставалось понять, что делать теперь.

С Данькой план был ясен, хотя все и могло сорваться. А вот с основной частью операции...

«Чистая слоновая кость» – обиделся экспериментатор Кошкин, он же – взрывных дел мастер. И показал на примере, как именно работает его самодельное творчество. Работало оно мощно. И это еще вода приглушила звук взрыва.

– Завтра я буду играть в открытую, – непреклонно заметил Валера, посмотрел на серьезные лица ребят и несогласное – товарища Андрея. Несогласное-то оно несогласное, но что тот мог предложить взамен? Их осталось слишком мало, чтобы разрабатывать новый план. И больше потерь во внедренной к белогвардейцам группе они позволить себе не могли. И время, опять же: оно было совсем на исходе.

– Боюсь я за тебя, Валерка, – по-отечески предупредил подпольщик, а Мещерякову оказалось и неудобно, и неприятно это услышать, такое отношение даже покоробило. Лучше бы приободрил.

Он невольно представил, что, чисто теоретически, сказал бы ему Овечкин, и тут же безошибочно нашел нужную фразу: «Отсутствие везения – неплохой стимул отыграться судьбе назло. Еще партию, Валерий Михайлович?»

«Я отыграюсь»,
– сквозь зубы пообещал Валерка существующему в его воображении штабс-капитану, фактически благословившему его, шпиона и лазутчика, на рисковые подвиги.

Как ни странно, этот короткий воображаемый диалог придал сил.

– Так другого выхода нет. Завтра вечером схема вместе с Григорьевым уйдет в Джанкой. Тогда все пропало.

В этих фразах не было решительно ничего нового. Валера просто проговаривал уже известное, как часть обязательной программы, в конце которой судьи покачают головами, а пленные отправятся на эшафот. Но этого все равно оказалось недостаточно. Ладно же.

– А что за меня волноваться, товарищ Андрей, – вроде как беспечно пожал плечами Валерка и забрал себе один бильярдный шар, задумчиво повертел тот в руках. – Я вне подозрений. Штабс-капитан мой друг. Мой лучший друг.

Все понимающе переглянулись: о его дружбе, вечных партиях и внедрении к объекту не наслышан в их тесной группе был только ленивый.

Но была в этой лживой дружбе и та крупица правды, о которой Валера до сих пор не рассказывал – и не рассказал бы. Потому что это – только его.

Был и еще один вопрос, не дававший покоя и напрямую относившийся к штабс-капитану, который Мещеряков хотел прояснить напрямик, без ребят. Валерка пристально посмотрел на товарища Андрея, и тот намек уловил: быстренько выпроводив остальных под предлогом инструктажа по технике безопасности при обращении со взрывчаткой. Смех, да и только. А то непонятно: со взрывчаткой не падать, не носиться, столкновений избегать и вообще вести себя с ней осторожнее, чем с хрустальным сервизом.

– Ну? – выжидательно смерил подпольщик взглядом Валеру, мучительно подбиравшего правильные слова, и куда только красноречие подевалось? Не иначе как в бильярдной осталось, оно там нужнее.

– А какими суммами мы в принципе располагаем? – наконец, поинтересовался он, заходя издалека. Сильно так издалека, если судить по реакции собеседника: тот недоуменно оторвался от подсчета взрывчатки в чемоданчике и аж присвистнул:

– Ничего себе вопросы, ну у тебя и аппетиты. Только вчера утром забирал честно награбленное, неужели проиграл уже?

– Не успел бы, – Валерка меланхолично повертел в руках шар за номером пятнадцать, так и не решив, куда его пристроить, затем добавил очень взрослым голосом. – Вот только сомневаюсь, что там хватит на пароход за море плюс несколько месяцев жизни в эмиграции, пока не обустроишься. Поэтому и уточняю, насколько большими могут быть, скажем, непредвиденные расходы.

Мещерякову казалось, что все он делал правильно: выпрашивать здесь точно не получилось бы, обосновать – да, объяснить – тоже было возможно, при необходимости. Что до финансирования, так он доподлинно знал, что в военное время терялись и большие суммы: слышал про целые продовольственные составы, направляемые на фронт, которые в пути так неудачно расхищались «белогвардейцами», что от них, если судить по рапортам, совсем ничего не оставалось. Даже вагоны, и те потом не находили. А на деле свои же к хищению руку прикладывали, из сопровождения, или же местные на перегонах. Хотя какие они после этого «свои».

– Что ты задумал? – напрямую спросил товарищ Андрей, оставив увертки до лучших времен. – Купить его сказками об эмиграции хочешь? А сработает?

«Хочу. Очень», – молча согласился Валерка, потому что мысль, посетившая его однажды в бильярдной, казалось, плотно пустила корни, да так и не искоренилась даже после ареста Дани. Вслух же ответил только на последнее:

– Вот и узнаем.

То, что он что-то сказал не так, Валера уловил сразу, но пока придумывал, что бы еще добавить, говорить начал подпольщик, и момент оказался упущен.

– Валер, – товарищ Андрей рассматривал его очень странно: устало и немного грустно, – Ты хочешь по-человечески, по-честному, я понимаю. Вот только, видишь ли, в чем дело... Даже если я самолично посажу твоего штабс-капитана на рыбацкую фелюгу понеприметнее – чего, к слову, в ставке командования не поймут, мне четко было сказано «в Крыму не задерживаться» – это не решит проблемы: люди есть везде. У нас Овечкину никогда не поверят и правильно сделают. А свои после того, как их подставят со схемой, найдут его хоть в Румынии, хоть в Турции, хоть в любой другой стране, куда ты там хотел его определить: информация расходится быстро, было бы желание. Так что извини, но спонсировать это безнадежное предприятие я не буду, потому что исход известен заранее: деньги просто осядут в чужих карманах, а штабс-капитан все равно не жилец, что так, что эдак.

Такого категоричного отказа Валерка не ожидал. То, что озвучил товарищ Андрей, ему вообще в голову не приходило. А ведь и вправду люди не исчезают бесследно, просто пересекая границу России, их всегда можно найти.

– Мы здесь тоже задерживаться не можем, надеюсь, тебе это понятно, – правильно оценив его задумчивость, продолжил подпольщик. – Я за вас отвечаю, и моя задача: вывезти группу обратно, не рискуя понапрасну. А раз так, то транспортировку опального штабс-капитана придется перепоручать кому-то из местных. Между тем, желающих подставлять за него свою голову нет и вряд ли найдутся: я давно порасспрашивал, он не слишком приятный человек. Из города при любом раскладе, со схемой или нет, мы завтра уходим. Но лучше бы у тебя все получилось, потом схему достать будет не в пример сложнее... Так что, вероятнее всего, если схема окажется у нас, послезавтра из Ялты Овечкина вывезти можно будет уже только мертвым, до парохода и обустройства в эмиграции дело не дойдет, и нужно оно тебе?

– Нет, он мне живой нужен, – машинально заметил Мещеряков, хотя вопрос был риторическим. Что тут скажешь, все было понятно, спорить не о чем.

– Что-то ты увлекся, Валерка, – неодобрительно заметил товарищ Андрей, то ли к разговору о штабс-капитане, то ли к шару номер пятнадцать, с которым Мещеряков все никак не мог расстаться. Валера предпочел сделать вид, что все же второе: скосил для верности глаза на бильярдный шар, согласно пробормотал что-то похожее на «ну да» и под пристальным взглядом подпольщика спрятал его во внутренний карман пиджака.

– Болван! – в сердцах одернули его, проследив этот жест. Потом уже спокойнее пояснили. – Куда кладешь, это же не игрушки. Учишь вас, учишь...

– Что, все-таки будет инструктаж? – поднял брови Валерка, улыбаясь. Улыбка глаз не коснулась, зато с избытком ощущалась в словах, он понадеялся, что этого будет достаточно. – Ну а куда еще? Если в карман брюк положить, думаете, целее буду? Шар должен быть под рукой. И явно не там, откуда его нельзя быстро изъять.

На это товарищ Андрей с ответом не нашелся.

Ребята терпеливо ждали Валеру внизу, не расходясь, он и не сомневался, что подождут: еще со Збруевки заметил, что им очень комфортно работать в четверке, вне зависимости от того, кто пришел к «мстителям» первым, а кто прибился позже. И делиться сомнениями и идеями тоже удобнее сразу, на четверых, без остальных.

Так и сейчас его ненавязчиво увлекли прочь с чердака, чтобы поделиться сомнениями, для ушей товарища Андрея не предназначенными. Обосновались тут же, в тупичке, комфорт был последним, что их занимало.

– Что он хотел? – напрямик поинтересовался цыган, осмотрев подходы-улочки и убедившись, что пока их никто не побеспокоит.

– Мелочи. Переживает, как мы без Даньки справимся, – из всего разговора на чердаке Валерка выбрал только ту часть правды, во всех отношениях безопасную, в был которой уверен, а о неудавшейся попытке организовать эмиграцию штабс-капитана умолчал: стыдно. За собственную дурость стыдно, за то, что не подумал о ребятах, которые не должны пострадать из-за его нежелания иметь на совести чью-то смерть. Чтобы перестать за это себя корить, ради интереса уточнил. – Яш, вот ты бы куда шарик определил из тех, что нам аптекарь принес?

Цыган бегло осмотрел его и усмехнулся, догадавшись, как решил задачу он сам:

– Для начала я бы вообще не стал это на себе таскать, мне руки-ноги вместе нравятся, а не по-отдельности. А если иначе никак, в таком вот прикиде не разгуляешься, так что туда же, куда и ты. Из набрючных карманов торчать будет, в нагрудном – еще больше. А если случайно рванет, так все одно, где ни прячь. Ты лучше о другом давай. Как думаешь, расколется штабс?

– Мне бы еще сутки, – помотал головой Валера, надеясь, что слишком отчаянным это не выглядело. – Я его почти понял. Хоть бы не соскочил.

– Понял? Это беляка-то? – в сердцах сплюнул Яша, но тут высказалась доселе молчавшая Ксанка. Рассеянно поправила несуществующую косу – привычка, сколько же у них всех таких привычек, по которым можно узнать другого, даже не видя четко, не стоя вплотную? – и спокойно резюмировала:

– У нас нет этих суток. Но ведь не совсем поздно еще, наведайся в бильярдную, вдруг он пока там?

– Так сегодня виделись уже, – с сомнением протянул Валера, поморщился сосредоточенно: очки предсказуемо сползли на нос. – Не заподозрит?

– У тебя есть варианты? – эхом вернула Ксанка его же вопрос. Не было у него вариантов, не было. Научись уже быть взрослым, красноармеец Мещеряков. Никто тебе сейчас не подскажет, как надо делать, а как не надо. – Ты Овечкина лучше знаешь, Валер, лучше, чем все мы. Если считаешь, что тебе хватит завтрашнего дня, не ходи. Если сомневаешься – лучше попробуй, – помолчав, она добавила. – Вообще лучше всегда сделать и жалеть, чем не сделать, но все почему-то сомневаются.

– А если уйдет? Сорвется? Вернемся ни с чем? – горячился цыган, не соглашаясь, и Ксанка аккуратно перехватила его за рукав.

– Яш, вот ты знаешь, как правильно? – спросила она, пытливо вглядываясь тому в лицо. – И я не знаю. Но я верю Валерке. И интуиции его тоже верю. Поэтому самое малое, что ты можешь сейчас сделать – не мешать. Лучше проверь дорогу, по которой завтра Даньку поведут: возможные отходы, тупики, непросматриваемые участки, сам знаешь…

– Ладно, сделаем, – сконфуженно пошел на попятный Яшка. Ксанке вообще на редкость удачно удавалось работать буфером между ними. Вот и цыган больше не спорил, приняв ее правоту. – Удачи со штабсом, что ли, Валер. И не подставляйся понапрасну.

«Выберись, обязательно выберись», – семафорили меж тем его глаза совсем другое, непроизносимое, потому что был еще один вариант, о котором не говорили. Такой, который и не обсуждают в принципе, просто берут и делают. Если штабс-капитан расколет Мещерякова и получится так, что Валерке будет не уйти, он использует бильярдный шар по назначению. И заберет с собой стольких, скольких сможет.

От чердака до «Метрополя» было немногим меньше часа, к тому же, пару раз Валера умудрился свернуть не туда и в итоге, плюнув на производимое впечатление, перешел на бег. Надеялся только, что не споткнется по дороге с таким-то грузом в кармане, иначе миссия и вправду рисковала завершиться, не начавшись.

Из номера, оставив там взрывчатку до лучших времен, тоже выбежал, благо, до бильярдной было почти рукой подать. Что-то бегать в последнее время вообще вошло в привычку, но Валерку гнало вперед настойчивое ощущение, будто он уже опоздал. Обычно к этому времени они уже расходились, и штабс-капитан направлялся или в казино, или гулять по городу, да кто знает, куда еще. Валера бы не удивился, если вся эта беготня в итоге оказалась напрасной.

Наконец, он увидел знакомую вывеску, лестницу в подвальчик и оперативно свернул на нее. Оперативно, да вот не очень расторопно.

– Простите, – извинился Валерка перед кем-то в штатском, кого чуть не сбил с ног, машинально поднял глаза…

Овечкин стоял, прислонившись к косяку и явно собираясь закурить: вон, сигара в пальцах мятая уже. Успел все-таки.

Валера судорожно восстанавливал дыхалку, экономя слова, чтобы не частить, но вышло только:

– Петр Сергеевич, а я вот…

Да уж, прекрасное объяснение. А я вот бежал вечером… мимо бильярдной… и остановился аккурат под дверью, подумать о вечном, а тут вы. Потом Валерка зацепился взглядом за непривычную деталь и машинально спросил, даже толком не сформулировав вопрос:

– А форма?

Зря, наверное, спросил: кто этих белогвардейцев знает? Может, у них с этим свободнее, и в штатском ходят не реже, чем в военном обмундировании.

Штабс-капитан моргнул, рассматривая собственный пиджак так, будто с ним незнаком. Потом уронил до странности неспешно, будто эта мысль только что пришла ему в голову:

– Вы не поверите, но я чувствую себя настоящим человеком, Валерий Михайлович, когда на несколько часов снимаю ее.

Неожиданно. Впрочем, теперь Валера заметил, что Петр Сергеевич даже плечи держал по-другому: чуть свободнее, чем прежде. Сутулость, конечно, никуда не делась, это же въевшаяся за годы привычка, ее одним костюмом не исправишь, но вот само ощущение, волнами расходившееся от человека рядом… оно было другим.

– Вы, наверное, уходите? – неуверенно уточнил он, оценив, наконец, что столкнулся со штабс-капитаном на выходе, и поняв запоздало, что надо было как-то порасторопнее двигать к бильярдной, пусть и со взрывчаткой в кармане, а так все зря.

Овечкин одарил Валерку странной усмешкой, в которой просматривалось и удовлетворение, и сожаление одновременно:

– Пожалуй, уже нет. Должен же у вас быть достойный соперник, и соперник привычный.

Мысленно Валера облегченно выдохнул, но вида не показал. Наоборот, кивнул деловито, вроде все как всегда.

Увы, на этом счастливая звезда выпрошенного у судьбы везения решила его покинуть: с разговорами как-то сразу не задалось, да и с бильярдом тоже. Игра шла с попеременным успехом, притом еще и вяло, и народу в этот вечер здесь снова было совсем немного. Терпкое красное, поданное кельнером как обычно, на двоих, которое он все же пригубил, не помогало: Валерка не мог до конца сосредоточиться, переживая за Даньку, а что мешало Овечкину – неизвестно. Может, просто не было настроения и запала, может, тот был в казино и проигрался, теперь уже не узнать.

Поэтому Валера даже обрадовался, когда Петр Сергеевич отложил кий и задумчиво спросил, глядя на него с легким ожиданием:

– Валерий Михайлович, не желаете ли прогуляться?

– Благодарю вас, Петр Сергеевич.

Он шел по ялтинским улицам, названия которых не запоминал, и просто слушал Овечкина, отчего же не послушать умного человека. Особенно если учесть, что тот не пропагандировал белогвардейскую чушь, которой полагалось с согласным видом кивать, а рассказывал о городе. Интересно так рассказывал: и про улицы, и про гостиницу «Россия», самую большую и респектабельную в городе, в которой останавливались разные деятели науки и искусства. Для Некрасова вот она и вовсе оказалась счастливым творческим подъемом на последних годах жизни.

Когда они с неприметных переулков вышли к набережной, у Валерки без преувеличения захватило дух и быстро-быстро забилось сердце, замирая от восторга. Набережная, днем узкая и шумная, вечером, точнее, уже почти ночью, была поистине прекрасна, даже виделась будто шире, просторнее.

– Александровская улица, – мягко представил ему открывшееся зрелище Петр Сергеевич, но Валера уже толком не слушал. Просто стоял на щебенчатой мостовой, на которой не было известковой пыли, стоявшей в воздухе днем, и вдыхал запах моря, жадно, быстро. Будто хотел надышаться впрок. Маяк на краю бетонного мола пассажирского порта исправно посылал световые отблески куда-то за акваторию порта, что вкупе с волнами, ритмично разбивавшимися о берег, завораживало.

Вот у Овечкина была известная страсть к бильярду и к «Боже, царя храни». А у Валерки страстью всегда было море, которого не хватало. Родная-то Юзовка– не портовый город, откуда там было взяться морю, чтобы привыкнуть и не восхищаться каждый раз?

Валера был действительно благодарен Петру Сергеевичу, который вытащил его к набережной, когда в душе клокотали и переживания за Даню, и за себя, и за успех операции. Ведь уже понятно, что времени не осталось, совсем не осталось, и придется раскрывать карты перед Овечкиным, но это – завтра, все завтра. Благодарность, слишком большая для грудной клетки, так и просилась наружу. И, остановившись рядом у парапета, почти коснувшись плеча Петра Сергеевича, – тот по излюбленной привычке опирался о бортик обеими руками, совсем как у бильярдного стола, когда был увлечен игрой, а не обыгрывал походя приходящих офицеров, – Валера даже не заметил, что губы прошептали вслух невольное:

– И тихо плачущий в безумстве идеал…*

Потому что это сейчас было больше чем о нем: о всех них. Потому что вокруг, действительно, творилось безумство, когда по сути еще подростки оказались брошены на войну вместо того, чтобы учиться... даже он. Гимназист, как же: от гимназии одно название, что там несколько классов, самый настоящий недоучка. Ведь было довольно очевидно, что между Валеркой и тем же штабс-капитаном лежала огромная пропасть, и не противоборствующие лагеря ее определяли, а опыт, образование и та самая интеллигентность, в которой в памятной ознакомительной характеристике Касторский Овечкину почему-то отказал.

– Для петроградского гимназиста, Валерий Михайлович, все детство прожившего у моря, вы на удивление очарованы набережной. Или это ваша обычная впечатлительность? Не замечал.

Романтизм и мечты о будущем, которое еще надо было построить, выветрились у Валеры из головы подозрительно быстро. Петроград, Зеленина, забыл уже, фантазер? Так вспоминай и побыстрее.

– Я просто люблю море, – выкрутился он, как можно беспечнее пожав плечами. – А наше, Балтийское, оно ведь совсем непохоже на это.

– Что ж, в этом вы правы, – Петр Сергеевич ослабил галстук – простой светлый костюм, так впечатливший Валерку у бильярдной, сейчас почему-то смотрелся на штабс-капитана естественнее привычной формы – и подставил лицо шальному порыву ветра, налетевшему с моря. Ветер перебирал короткую темную челку штабс-капитана ласковой отеческой рукой, словно трепал по холке за смешную и несущественную провинность.

Валера помнил это ощущение, из детства и вылазок через забор за яблоками, на спор: соседские мальчишки не верили, что скромненький мальчик-заучка будет совершать такой недостойный поступок, а ему было стыдно проявить слабость, отказаться, спасовать. Смог, набрал с нижних веток сколько получилось за раз, даже уносить ноги в спешке не понадобилось: его не заметили. Триумфа не испытал, соседские же, из-за проигранного спора ли, из зависти без зазрения совести сдали его и отцу, и хозяину раскидистой яблони. И тогда Михаил Андреевич, точно также пройдясь по волосам и отвесив сыну несильный подзатыльник, чтоб впредь была наука, вручил ему два мешка овса, наказав отнести хозяину яблони, скотину кормить. Тот оказался человеком беззлобным, а, может, отец с ним уже поговорил: журить не стал, а в обратную дорогу дал еще пяток яблок, которые смущенный Валерка рассовал по карманам. Похищенные же яблоки, розовощекие, румяные, казалось, поджидали Валеру везде: на обеденном столе, в коридоре, в комнате рядом со школьными тетрадями, они странным образом попадали даже в ранец, в котором было удобно таскать книжки и читать на берегу, хотя в собранных перед завтраком вещах их точно не было. Своего отец добился: в то лето Валерка на яблоки смотреть просто не мог.

Мещеряков волевым усилием отогнал это и грустное, и теплое воспоминание. Урок, что любая подлость должна быть компенсирована, и сильнее причиненного ущерба, Валерка тогда усвоил хорошо, да вот только больше не было на свете того, кто так ненавязчиво мог давать ему уроки.

Он молчал, не желая развивать тему моря, боясь выдать себя снова: итак чуть не засыпался. Но это – только половина правды. Вторая же состояла в том, что Валере просто не хотелось неосторожной фразой вырвать стоящего рядом человека из каких-то своих, тоже, очевидно, приятных воспоминаний, стеревших въевшуюся в лицо штабс-капитана напряженность.

Овечкин так и стоял, прикрыв глаза, где-то с минуту. Потом разом словно захлопнулся, закрылся, и место внезапной расслабленности вновь заняли насмешливые интонации:

– А интересного человека вы цитируете, Валерий Михайлович, источник уже двух нашумевших романов. На текущий момент его любили, от него отрекались, даже, фигурально выражаясь, бросали на дно: письма, некогда писанные им, дама сердца сбросила в реку, позже она же стреляла в поэта в упор, да вот незадача, осечка вышла... Как видите, равнодушными людей вокруг он оставлять не умел и, думаю, не сумеет и впредь. Примечательно и то, что, выбирая не его, а соперника, никто к покинутому поэту не возвращался.

– А сейчас? – невольно заинтересовался Валера судьбой человека, стихи которого – мрачные, тяжелые, полные странных образов и, одновременно, очень понятных слов – он всегда любил, но почему-то никогда самим автором как человеком не интересовался.

– Сейчас? – Петр Сергеевич похлопал себя по карманам в поисках портсигара, но напрасно: тот так и остался на столе в бильярдной. – Признаться, в последнее время я мало отслеживал судьбу Белого, но знаю, что лет десять назад тот встретил госпожу Тургеневу. Неясно, кто там кого спасал: она его от последовательных разочарований в жизни или же он – ее и себя, пытаясь дать юной девушке опору и самому в это поверить, но в судьбоносный и трагический для нашего с вами отечества год начала войны Андрей Белый – на самом деле, конечно, Борис Бугаев – сочетался с ней браком, хотя от церковного венчания его нынешняя дама сердца отказалась: не те традиции и идеология... А лирика у него и впрямь недурна, хотя и малоизвестна, – Овечкин, помолчав, следующие слова произнес на едином выдохе, словно собственную мысль, даже тона не изменив. – Холодная, зимняя вьюга, безрадостно-темные дали...

– Ищу незнакомого друга, исполненный вечной печали**, – подхватил Валерка, узнав строчку. Так же, как и штабс-капитан, без натужного декламирования и загодя повышенных интонаций, призванных акцентировать внимание: это было лишним.

– Какая вы, однако, противоречивая натура, Валерий Михайлович, – с интересом повернулся к нему Петр Сергеевич. – Цените мрачные стихи, особой популярности в обществе не снискавшие, а вот море явно предпочитаете теплое, суровость Балтии вас не вдохновляет. Впрочем, это не упрек, мне оно тоже весьма по душе. А ведь поначалу, помнится, думалось, что вообще можно полюбить в этом городе? Но знаете, Валерий, Ялта все же остается открыткой, о которой потом моментами вспомнится хорошее, как было бы с любым другим местом. А родина – она там, в Петербурге.

Они отошли от порта и неспешно направились дальше вниз по набережной. До оживленной части улицы, с верандными кафе, зонтиками, смехом и шумом было еще далеко, и Валерка поймал себя на странной мысли, что не хочет отсюда уходить. Взгляд выловил каменные ступени, мерцавшие основательными лужами в рассеивающемся свете фонарей. Ничего себе тут вечерний прибой.

Галька ласково шуршала под накатывающими волнами, и хотелось совершенно мальчишеского, безбашенного: снять претензионные туфли, которые за последние несколько дней превратились в безотменное орудие пытки, но кто же к такому костюму наденет старые? Снять их, и голыми пятками – по мокрой гальке. Остаться тут, где ночью волна целовала прибрежные камни и нагло покушалась на щебень мостовой, где на техническом пляже для швартующихся судов и не было никого, не считая Овечкина, общество которого ощущалось вполне терпимо и совсем не мешало. И который почему-то молчал.

Валера педантично пристроил снятую обувь на верхнюю ступеньку, наскоро закатал брюки вверх, чтобы не намочить: получилось неровно, левая брючина так и норовила раскрутиться обратно прямо на ходу, но возиться и переделывать не хотелось.

– Что вы делаете, Валерий Михайлович? – отмер, наконец, Петр Сергеевич, нагнав Валерку в метре от кромки воды. Встал справа, на полшага позади, посмотрел опять непонятно своими темными, как ночное море, глазами.

Нагретая за день и не успевшая остыть на мелководье вода приятно щекотала ступни. Маяк бросал в лицо отблески фонаря, не скрывая от Овечкина ни Валериных расслабленных плеч, ни счастливой улыбки, но его это заботило мало.

– Живу, – сорвалась с языка необоснованная искренность, приправленная настоящей, без фальши, улыбкой.

Сейчас, в этот момент, растянутый на вечность, на берегу Черного моря, зажмурившись, застыл не красноармеец, не шпион на задании, которое всегда могло оказаться последним, и не юный франт, дерзко игравший в бильярд и рассказывавший придуманную биографию, в которую и самому хотелось верить, а просто мальчишка семнадцати лет отроду, каким он и был.

На плечо Валере, будто завершая момент, мягко опустилась ладонь, распространяя непривычное тепло. Вначале она лежала там неподвижно, а потом пришла в движение, перебирая ткань пиджака молчаливой лаской.

Валерка, поглощенный спокойствием, царившим сейчас на набережной и в одной конкретно взятой душе, не особо задумываясь, потянулся через плечо, чтобы ее убрать, а, может, спросить что-то, предсказуемо развернулся корпусом в сторону штабс-капитана и оступился: пока стоял на месте, гальку вымыло из-под ног и унесло в море.

Петр Сергеевич не дал ему упасть: удержал и за левую ладонь, и за правое плечо. Удерживал не сильно, но и не отпускал почему-то, даже когда он вполне твердо встал на ноги. Валерка дернул плечом на пробу, и диспозиция ладони изменилась: рвано взмахнув, будто перебитым крылом, она зарылась в волосы на затылке, задумчиво лаская шею под кудрявыми завитками неспешными круговыми движениями.

Жесты штабс-капитана, ранее списываемые на дружеское участие и разное понимание дистанции им самим и Овечкиным, медленно обретали совсем иной смысл.

– Ну а вы что делаете, Петр Сергеевич? – еще успел спросить Валера, прежде чем глаза штабс-капитана, темные, живые, в которых плескалось свое, внутреннее море, оказались совсем близко.

– То же, что и вы.

С такого расстояния Мещерякову привычно было бы опасаться получить кинжалом в живот – коротким, рассчитанным ударом – и так и остаться на набережной, доверчивым, но отныне безмолвным юнцом: недосказав, недоделав, недожив. Овечкин же бил иначе.

Поцелуй был свеж и до странного бережен, имел слабый привкус сигар, выкуренных штабсом за партией, моря и почему-то яблок. Кладбище сентиментальных сентенций, когда-либо рожденных человечеством про первое и самое лучшее, и не подумало напомнить о себе в этот момент, оставив ощущениям править бал.

Потом, много позже, Валера с холодной головой и уже не колотящимся заполошно сердцем попробует дать этому эпизоду взвешенную и здравую оценку. Как стратегии, потаканию слабостям второго игрока, игре в доверие. Не преуспеет. Во лжи себе, избрав виновником пьянящее вино, выпитое в бильярдной – книжно, безусловно, как полагается по всем канонам и романам – не преуспеет вторично.

Валерка и не представлял, что простые прикосновения – левая щека, по контуру, ниже, к нитке пульса на шее, невесомо – челку со лба, по подбородку, губами: усы приятно колются, странно даже – могут растревожить настолько, что дыхание перехватывало. Впрочем, как-то раньше он вообще об этом не задумывался: вчера была война, завтра планировалась она же, а отношения… не время, не место, когда-нибудь потом, после победы. И, конечно, своего человека Валера узнал бы сразу, как было у родителей.

Отец, будущий военный инженер, рассказывал, что с мамой познакомился в Николаевке***, в столовой. Простая и незамысловатая история: полная тарелка рассольника, налитая от души, скованная улыбка, алеющие щеки, которые поварской колпак не в силах спрятать – и отец, высокий, статный, с юношества не обделенный вниманием со стороны прекрасного пола, ищет новый повод подойти. Потом – всего пара встреч до заключения брачного союза, одна из которых – в первом в стране кинематографе «Биограф» на Невском, который с момента открытия в восемьдесят шестом просуществовал всего год. Примечательно, что они так и не вспомнили, сколько Валерка ни допытывался, на какую же картину – про садовника или прибытие поезда – тогда ходили, это было неважно****. Просто толчок — и всё: один человек падает к другому, как в танцевальную поддержку, и нет желания размыкать руки.

Да, отец у него был романтиком, когда описывал судьбоносное знакомство и когда говорил: ты поймешь, не спутаешь. Но он же и не был отшельником, не ухаживавшим ни за кем до мамы. Мог сравнить, понять разницу.


Валере же сравнивать было не с чем, виной ли тому смутное военное время или собственная близорукость в нахождении объекта симпатии в гимназический период, который он посвящал книгам, а не поискам неуловимого счастья, в итоге оказалось несущественно. Что ж, красноармеец Мещеряков, ваше «когда-нибудь потом» не дождется вас, наступив после фронта, в мирное время, оно пришло сейчас и не уже спросит, готовы ли вы к этому.

Знакомая ладонь между лопатками, уверенная, горячая даже сквозь пиджак и рубашку на контрасте с остывающей в ногах водой, понемногу возвращала к реальности. Оказалось, пока Валерка вспоминал родительские рассказы о весне восемьдесят седьмого, его притянули в весьма близкое объятие. Оказалось, он не стоял истуканом, а пробовал отвечать: неумело, повторяя, заучивая.
Оказалось, и это удивило больше всего, что сам Валера давно отзеркалил жест Овечкина, вцепившись тому в плечо и мучая серый пиджак штабс-капитана, то ли желая протереть в нем дырку, то ли оторвать лацкан. Впрочем, куда еще девать руки, он все равно не придумал. Не учили этому в гимназиях.

Меж тем какие-то незримые границы оставались непересеченными. Если бы Валерка был романтиком – каким он, шпион Красной армии, конечно, не был – то сказал бы, что с ним сейчас обращались предельно аккуратно, можно даже сказать, тактично. И не нужно было иметь большой опыт за плечами, это просто считывалось. Странное ощущение, похожее на родительское безусловное тепло, которое не ставилось под сомнение, проявлять или нет, потому что он – это он, и одновременно не похожее совершенно.

Ладонь, пригладив напоследок порядком взъерошенную макушку, словно извиняясь, оставила Валерку, губы, занятые прежде, поймали холодный воздух. Валера машинально облизал их, честно подождал еще две секунды, в которые ничего не поменялось и наваждение не вернулось, потом открыл глаза, тут же встречая внимательный взгляд Петра Сергеевича. А без взглядов было проще...

Паника, написанная, должно быть, на его лице, вызвала у штабс-капитана понимающую усмешку, но комментариев не последовало. Зато на Валерку неловкость накатила разом жаркой, удушливой волной, опалившей щеки, к счастью, вечером было не видно. И что теперь? Дальше? Им же придется отстраниться друг от друга, а там и потребность разговаривать возникнет.

– Вы замерзли, Валерий Михайлович, – глухо произнес Петр Сергеевич, легко задевая пальцами его и вправду холодный нос, а заодно решая и дилемму с обсуждением, которое, к счастью, откладывалось. – Вылезайте из воды, вам же не хочется простыть.

Простыть Валере определенно не хотелось. Однако он поймал себя на мысли, что и вылезать – а, значит, менять диспозицию, расходясь, размыкаясь окончательно – Валерке тоже не хотелось. Первый поцелуй? Он был прекрасен. Смущало только, с кем. Потому что рано, потому что, ну, не с девушкой, да потому что это был Овечкин, в конце концов. Белогвардеец, хитрый коршун, с которым следовало вести себя осторожно, а он… Ну да, глаза как-то сами собой закрылись, хотя бдительность терять было нельзя. А если бы тот заточкой под ребра?

Валера молча костерил себя, не щадя, отодвигая приятные эмоции на задворки памяти и слушая запоздалый голос разума: «Забыл, что Даня тебе рассказывал про Сердюка, как штабс-капитан практически дал тому скрыться за углом, а потом добил в спину одиночным просчитанным выстрелом? Забыл, зачем ты здесь, в Ялте? Завтра – последний день, и, если провалишься, схема уйдет в Джанкой, а командование не получит необходимой как воздух информации. Ваши беседы еще как-то, с натяжкой, но тянули на продуманное и планируемое вхождение в доверие, а это? Плохо, плохо, плохо».

Валерка коротко мотнул головой, соглашаясь то ли с самим собой, то ли со словами штабс-капитана, и Петр Сергеевич легко и как-то разом отстранился от него, повернувшись спиной к морю. Поводов задерживаться больше не было, и Валера сердито протопал по гальке, направившись следом. А вот с надеванием обуви возникла небольшая проблема. Ступни еще не успели обсохнуть: вечер, солнца давно уже не было, на босу ногу – не налезут, видимо, придется идти так и мочить еще и носки, потому что в нагрудном кармане платка предсказуемо не обнаружилось, вытереть нечем.

– Возьмите мой, – протянул платок Петр Сергеевич, заметив сложившееся затруднение. Как будто Валера для него сейчас был открытой книгой, загодя прочитанной на несколько страниц вперед.

– Спасибо, – Валерка наскоро вытер ступни и, прыгая на одной ноге, расправился с правым ботинком. Борьба с левым далась уже проще. – Я… потом отдам, наверное, – окончательно смутился он, наткнувшись на какой-то испытующий взгляд Овечкина, хотя о чем тот вопрошал, было неясно. Машинально сложил влажный платок и убрал тот в карман. Ну не вручать же было обратно, в таком-то виде.

– Потом, – эхом откликнулся Петр Сергеевич, задумчиво рассматривая Валеркину обувь. – Да, разумеется, потом.

Обратный путь прошел в обоюдном молчании. Видимо, его все же решили проводить до гостиницы. Вот когда впору было радоваться, что из номеров Калашникова успел перебраться в отель пореспектабельнее, не погорел на мелочах, с легендой не засыпался. Только радости что-то не было ни капли.

Валера пару раз незаметно покосился в сторону штабс-капитана, отчаянно желая вот прямо сейчас знать, что у того в голове. О содержимом собственной он пока не думал. О том, что мчался сломя голову в бильярдную, подход искать, якорь на завтра закидывать попрочнее, а получилось не пойми что, не думал тоже. Прав был Яша: чуть не испортил все, а ведь еще даже до сделки не дошло, с которой тоже непонятно, что теперь делать... и зачем он только Ксанку послушал?

«Так ты не ее послушал, ты себя послушал. Зачем? Я тебе скажу, зачем, а то будто не знаешь: захотелось. Ты, Валера, так и остался в том соседском дворике с яблоками, жадно распихивая их по карманам, да побольше, раз не отбирают и палками в спину не гонят. Понял, что товарищ Андрей штабс-капитана вытаскивать не будет, и кинулся как мародер в чужой сад: добирать, пока калитку не захлопнули и дерево не подожгли. Вместо этого лучше бы вспомнил, что, если уж тебе так хочется со своей стороны сделать все по-совести, в куртке за подкладкой до сих пор зашиты нехитрые сбережения от родителей. Года три уже как, на черный день, который все никак не окажется слишком черным. Дерзай. Или жалко, идейный новичок, пошатнувшуюся справедливость за счет собственных средств восстанавливать? Тогда чем ты лучше остальных?»

В нестройный хоровод нерадужных мыслей неожиданно вклинился вопрос штабс-капитана о фамилии. И зачем Овечкину именно сейчас она понадобилась, интересно? Секрета в том особо не было, просто... Валеркой его, конечно, здесь бы не назвали, но вот по имени-отчеству ему нравилось: вроде как к равному обращаются или даже намеренно официально, в интонации-то совсем другое. Впрочем, пусть будет фамилия, не артачиться же было из-за такой ерунды.

Они условились о встрече в полчетвертого пополудни, и Валера догадался, почему такое время: в четыре на последнюю прогулку под конвоем поведут Даню, а до того его, разумеется, напоследок «навестят». Очередное напоминание о том, насколько они на самом деле по разные стороны, подействовало отрезвляюще, и Валерка спешно попрощался со штабс-капитаном, скрывшись за спасительной дверью гостиницы.

___________________________________________________________________________________

* Из стихотворения Андрея Белого "Подражание Бодлеру”, 1899 год.

** Из стихотворения Андрея Белого “Незнакомый друг”, 1903 год.

*** Николаевская военно-техническая академия – военное учебное заведение Российской империи, Петербург. С 1917 года и на момент основного повествования (1920 год) – восстановлена после начала Первой мировой войны как Военно-инженерная академия.

**** В Россию синематограф пришёл в начале мая 1896-го, первый показ состоялся в петербургском театре сада «Аквариум». Первый постоянный кинотеатр – Кинематограф «Биограф. Зрелище электрического мира Люмьера» – открылся в Петербурге в мае 1896 года по адресу Невский проспект, дом 46, в переоборудованном магазине фирмы военных мундиров «Норденштрём». Показывали только три картины — «Садовника», «Невский проспект» и «Прибытие поезда». Кинематограф прогорел в течение года после открытия, с 1901 года по данному адресу расположилось здание Московского купеческого банка.


Глава 5. Глава 5

В номере «Метрополя» Валерка долго стоял у окна, хотя ни магнетизма набережной, ни плеска волн отсюда уже не ощущалось, да и окна выходили в город. Он все же вспорол подклад куртки (внутренний голос поучительно скандировал что-то среднее между «недостойно советского человека держаться за личные накопления, искорени в себе буржуазные замашки» и «молодец, если что, хоть знать будешь, что эгоистом был, но им не помер» ) и пересчитал имеющуюся наличность, смешав ее с выигранной товарищем Андреем в карты, но даже на его не особо умелый взгляд этого, конечно, было недостаточно. Впрочем, в бумажник деньги Валера все равно убрал.

Забыться долгим сном до самого утра не получалось никак. Промучившись всю ночь, он падал в короткие тяжелые отрывочные видения, больше похожие на дремоту, в которых, кажется, были проиграны все варианты завтрашнего разговора, половину из которых Валерка не запомнил вовсе: память позорно пасовала перед количеством поступающей информации и в качестве предохранителя стирала добрую ее половину, чтобы мозг в попытках все это обработать не превратился в кашу. Вариант с обменом информации на эмиграцию ему нравился больше прочих, потому что все, что мог, Мещеряков для него уже сделал, остальное зависело от штабс-капитана.

Продумал Валера и тот вариант, при котором все его старания и увертки давно пошли прахом, а Овечкин просто играл с ним еще с вечера в «Паласе». Изучал реакции, ждал, в чем еще проговорится юный гимназист. Впрочем, изучение – это процесс обоюдный, не так ли. В чем Валерка точно был уверен, так это в том, что штабс-капитан не чужд жажды внимания, один эпизод с сапожником чего стоил. Значит, если тот и признал в нем лазутчика, то обставит все это максимально громко, а не грохнет по-тихому где-нибудь в подворотне, без свидетелей. Вот тогда и пригодился бы начиненный взрывчаткой пятнадцатый номер.

Взорвать бомбу – это ведь несложно, отстраненно уговаривал себя Валера. И не страшно. Куда страшнее часами ждать своей участи и иррационально на что-то надеяться, а так и испугаться не успеешь, и точно знать будешь, когда это произойдет. Да и что заранее бояться, может, этого и не потребуется, если штабс-капитан и впрямь захочет эмигрировать. Если вообще скажет шифр. А если нет...

Последним эпизодом, после которого сна уже не было ни в одном глазу, закономерно пришла набережная. Валерка и не представлял, что поцелуй может так впечатлить, да и повода задумываться особо не было: все эти дрожащие коленки, слабеющие пальцы и перехватываемое дыхание, через раз упоминаемые в книгах, воспринимались им до того как дань жанру, не более. Что ж, было самое время поразмыслить об этом, заодно и о том, почему в данном действе – и нечего отнекиваться, Валерочка – участвовали оба.

Положим, у штабс-капитана в этом вопросе оказались не совсем традиционные вкусы, притом издавна порицаемые, постыдные и в приличном обществе не обсуждаемые, но сам-то он о чем думал? И не надо пытаться городить отговорки или прикрываться заданием: ни одно задание не объяснило бы накатившего ощущения правильности происходящего, притом отчетливо отдававшего неизбежностью, будто все давно к этому шло, еще тогда, когда в ресторане не передернуло привычно от чужого касания, при его-то нетерпимости к прикосновениям.

Валера прекрасно понимал, что мотивы, его ли, штабс-капитана ли, какими бы они ни были, сейчас неважны, но ему просто не хотелось думать о близкой развязке. Понимал и другое: если его давно раскрыли, и своим предложением сделки Мещеряков просто-напросто откровенно подставится, убивать штабс-капитана, чтобы все же попробовать выбраться из бильярдной, Валерка все равно не хотел, и, сказать по чести, решил он это не сегодня. Потому что человека, для которого убеждения дороже благополучия и даже жизни, сживать со свету не за что, это можно только уважать. Да и много ли Валере будет надо – по сути, несколько минут неразберихи и паники, чтобы выскочить. Вот только судя по поднятому фонтану брызг, просто паникой без серьезных увечий там не обойдется.

Валерка не был пацифистом и чистеньким, рук не запятнав, остаться не мечтал, какое там: в погоне, уходя от преследования или, напротив, организовывая его, у них у каждого на счету уже давно чужие оборванные жизни имелись. И на остальных в бильярдной, если им не повезет оказаться рядом со взрывчаткой, ему, по сути, было плевать, Мещеряков просто хотел иметь запасной вариант отыгрывания ситуации. И вполне сознательно, как рассуждал бы взрослый опытный разведчик, минимизировать риски. А кто еще мог с этим помочь с технической стороны, как ни аптекарь?

Он прибежал к Кошкину рано утром, до рассвета, взвинченный, невыспавшийся, а потому совершенно разбитый. Нетерпеливо отстукивал ботинком какой-то неизвестный мотив и долго скребся в дверь, прежде чем аптекарь, воровато оглянувшись, ему все же открыл, явно узнав:

– Вы, юноша, с ума сошли? А если увидят? – Кошкин, в накинутом наспех пиджаке, но без неизменной клетчатой кепки, был полон понятного возмущения, но Валерке некогда было тратить время на реверансы: и без того на рефлексию потрачено было с избытком, теперь бы наверстать успеть.

– Тот шар, что вы сделали, пятнадцатый, – практично поинтересовался Валера с порога, поправив предательски сползающие очки и не сразу попав в переносицу. Поблескивали аптечные реторты, а лунный диск играючи заглядывал в окно, жадно, неторопливо гладил бликами витринные стекла... еще бы, ему-то некуда было спешить, – там заряда на скольких хватит?

– Вы же видели, как рвануло, – пожал плечами аптекарь, одарив его недоуменным взглядом, мол, нашел что спрашивать в пятом часу утра. – В этой серии все одинаковые по мощности, просили же, чтоб наверняка. Если в лицо, в толпу, то нескольких и зацепит.

– А других не осталось?

– Откуда? Ваши герои подполья все забрали, товарищ Андрей больше чем на полпирамиды шаров заказал, – вот теперь недоумение проскользнуло и в голосе Кошкина, до того равнодушном. – Неужто вы в чемоданчик не заглядывали?

– Я не об этом. Не осталось вариантов с меньшим зарядом? – удивление аптекаря легко было понять, и Валерка заторопился: слова наслаивались друг на друга: неправильные, нужные, не о том. – Ну, на всякий случай, пусть будет. Вы же наверняка пробовали, когда мощность подбирали, давайте я и их заберу, пригодится.

– Обижаете, – Кошкин из-под вздернутых «домиком» бровей посмотрел на него, жалостливо так, как на идиота. – Все, с позволения сказать, экспериментальные образцы, уничтожены, что же я, по-вашему, совсем дурак, такое хранить в оккупированном белогвардейцами городе? Вы-то вскорости уедете, – с легким осуждением добавил тот, – а нам здесь еще жить.

– А изготовить новый? – Мещеряков понимал, что такое уже совсем не подходит под «заберу, пусть будет», но все же, все же…

– Это сколько угодно, приходите через пару дней. Что вы так смотрите, молодой человек? У меня нет ни сырья, ни начинки. Это все же аптека, а не лаборатория и не технический полигон. Или у вас все необходимое в пиджаке припрятано? Тогда делитесь, и будет вам счастье.

Валерка дальше уже не слушал. Все, что было важно, уже услышал: не получится, поздно будет.

Схема завтра вечером уйдет в Джанкой, поэтому никакого тебе запасного плана, товарищ Мещеряков, последняя партия состоится сегодня, вот и разыгрывай ее с тем, что есть. А сейчас поблагодари аптекаря, которого только разбудил почем зря, и иди себе думать дальше.

– Спасибо, – Валера на секунду задумался, как назвать этого человека – товарищем вроде как не получится, а господином... нет уж, никаких господ, это к белогвардейцам. Оставил благодарность безымянной. – Извините, что поднял в такую рань.

Путь до выхода из аптеки занял четыре шага и ровно столько же ударов сердца.

– Тот, о ком вы так печетесь, достойный человек? – неожиданно проницательно поинтересовался в спину аптекарь Кошкин.

Валерка коротко кивнул, сомневаясь, что со словами сейчас выйдет вернее. Потом подумал, что не стоило, и вот-вот последуют расспросы, но...

– Сожалею.

Мещеряков тоже сожалел. И даже не столько о том, что взрывчатки радиусом поменьше не нашлось, хотя и об этом в числе прочего тоже. Скорее, о другом: зря он воображал, что способен быть героем не хуже Даньки. Желанная самостоятельность не принесла ему ничего, кроме ряда вопросов без ответа.

Наверное, в будущем из Валеры мог бы выйти какой-нибудь аналитик, в реальных операциях участия не принимающий, ограничивающийся безымянными выкладками да сводками, оставляющий полевые операции умельцам. А замахиваться на роль руководителя группы или там тактика, на ходу перекраивающего и подставную биографию, и список допустимых жертв, и контролируемый ущерб – увольте, не его это.

И вообще Валерка, если доживет до конца войны, задумается об образовании. Чтобы пропасть, отделяющая его от талантливого противника, не была столь непреодолима. И это обещание, в отличие от предыдущего, Валера твердо намерен был сдержать.


***


Если бы Валерку когда-нибудь потом попросили досконально описать этот августовский день – где был, что делал, что чувствовал – тот бы этого сделать не смог, что там, даже сам себе не ответил бы, ибо первую его половину помнил весьма смутно. Как спозаранку ходил к Кошкину и вышел ни с чем, помнил. Как за сорок минут до назначенного срока собирался в бильярдную: спешно, но тщательно, будто на светский раут, и как пристроил взрывчатку во внутренний карман пиджака, помнил тоже. Но вот что происходило после того, как Валера, вымотанный эмоционально, вернулся от аптекаря и все же недолго поспал – примерно до восьми – и тремя часами дня?

К ребятам Валерка не пошел, потому что тогда пришлось бы что-то рассказывать о вчерашнем вечере и, в частности, об отсутствии успехов, плюс они, как и он сам, нервничали из-за Дани, к чему было добавлять еще и переживаний за себя? В номере Мещеряков тоже не остался, вышел из отеля и долго брел в сторону пригорода, придерживаясь линии берега, чтобы потом вернуться тем же путем. Забрался в заброшенную часть лесного массива, и тенистая тропинка вывела к обрыву, откуда Ялта показалась какой-то маленькой и незначительной. Облюбовал себе раскидистое дерево да так и остался под ним в тени, привалившись к стволу и бездумно глядя на море. А когда очнулся, часы показывали два с лишним пополудни, давно пора было возвращаться. Вот так и прошло почти шесть часов, впустую, как лампочку выключили.

К бильярдной Валера, стараясь не частить шаг, чтобы не выглядеть совсем уж запыхавшимся, подошел без четверти четыре, безнадежно опаздывая, чего раньше себе не позволял. Спину Петра Сергеевича у барной стойки приметил сразу: выразительная она была, эта спина. Вот только тот опять скрючился. Привычно, если бы штабс-капитан был в кителе, но он ведь сидел в пиджаке, причем том же самом, будто и не расходились с вечера.

– Здравствуйте, Петр Сергеевич.

– А, здрасьте, – странным голосом поприветствовал его Овечкин и неловко взмахнул рукой, приглашающе указав на свободное место.

Штабс-капитан сегодня был вообще какой-то наглухо закрытый, ни следа прежней расслабленности, как, например, вчера... нет, про вчера лучше не стоило. Когда тот повернулся к Валерке лицом и посмотрел чуть мимо, дошло: да Овечкин просто выпил лишнего, вот и голос не тот, и с фокусом внимания проблемы. И бокал перед штабс-капитаном стоял почти пустой, явно не первый за вечер. И выражение глаз было странно печальным, совсем убитым. Что же у него случилось, интересно?

– А я сегодня письмо от родителей получил, – улыбнулся Валера, надеясь вывести Петра Сергеевича на благодушное настроение, а заодно и поддержать разговор на тему, собеседнику явно интересную, но – не получилось.

– Пишут, значит, – кивнул тот каким-то своим мыслям, а потом произнес совсем другим тоном, бесконечно усталым, странно дробя фразу паузами, и смотрел при этом в пресловутый бокал, а не на Валерку, потом и вовсе вверх, где растворялся под потолком сигарный дым. – Мне бы за море, в теплые края... Рад бы, как говорится, в рай... да вот грехи... не позволяют, – поворот головы, и все такое же сдержанно-усталое, даже отчаянное, но уже Валере в глаза. – А рад бы.

– У вас есть такая возможность, – решившись, произнес он. После такого уже не было смысла ждать более удобного случая и плести паутину намеков.

Пускай, пускай будет эмиграция. Словно невзначай Мещеряков нащупал заметно потяжелевший за утро бумажник, убеждаясь, что ему есть, чем отплатить за откровенность. Даже если Валерку с такой суммой поднимут на смех, ну придумает что-нибудь, что это только часть, задаток, лучше ведь, чем ничего.

– Не надо шутить, Валерий, – отмахнулся от этого заверения Петр Сергеевич. Не поверил, что он это всерьез? Или, чего хуже, уловил собственную Валерину неуверенность? Штабс-капитан покачал головой, нет, все же не поверил, и отвернулся, разрывая зрительный контакт.

Нет, так нельзя. Следовало говорить напрямую, пока Овечкин окончательно не разуверился в серьезности разговора и тему не переменил. Валерка придвинулся ближе и, как ему казалось, словно невзначай тронул штабс-капитана за локоть, молчаливо привлекая внимание. А ткань пиджака все такая же мягкая... кончики пальцев неосознанное перебирали ее, пока мозг не провел нехитрую параллель со вчерашним вечером. На несколько секунд позже необходимого.

Вот теперь на него смотрели со всем доступным вниманием, желаемый эффект был достигнут. Валера понадеялся, что суть диалога отвлечет штабс-капитана от поиска двойных смыслов в этом нехитром жесте.

– И все-таки у вас есть возможность оказаться в Констанце, – Румынию он предложил осознанно: она уже фигурировала в разговорах, а память у Овечкина – каждому бы такую. Сопоставит, вспомнит, Валерка в этом не сомневался.

«Поверь мне, поверь», – будто заговором каким деревенским молча просил он, – «ну помоги же себе сам» . А Бога нет, нечего к нему обращаться: тот красноармейцам не сподвижник.

– Черту душу продам, лишь бы оказаться в Констанце, – с чувством заметил Петр Сергеевич, на этих словах буквально оживая, сбрасывая напряженность, показывая, что он все же живой человек, и, как и все, умел мечтать. Умел хотеть чего-то до такой вот звериной тоски, достигающей даже глаз.

Значит, прав был Валерка, и Овечкин как опытный пес заранее чуял, что война проиграна. А что до тоски по родине и упоминаний Петербурга, так одно другое не отменяло.

Штабс-капитан ведь говорил вчера, дурья твоя башка, что ему что Ялта, что другой город – все одно, фактически признаваясь, что жить сможет где угодно, но тебе же вместо того, чтобы слушать да повнимательнее, всенепременно надо было лирику обсуждать...

– Черта не потребуется, но покупатель есть. Один господин интересуется схемой
укрепленного района и не постоит за ценой, – сообщил Валера то, после чего возврата назад уже не будет. Собранно, сухо и без расшаркиваний, будто докладывал командованию на летучке. Пиджак штабс-капитана выпустил: ему сейчас нужно было следить за лицом собеседника, не отвлекаясь ни на что, и более всего – на собственную ладонь, подчас его совершенно не слушавшуюся.

– Что я должен сделать? – по-деловому спросил Овечкин, придвинувшись ближе, соприкоснувшись локтями, будто восстанавливая некий нарушенный баланс, и Валерка не поверил своим ушам: неужели так просто? Неужели получалось?

Петр Сергеевич смотрел на него выжидательно: проверяя, подначивая? Так Валера уже встал на канат или, вернее, штаг между мачтами: из такого положения назад, на палубу, не прыгнуть: расшибешься. Путь один – в открытое море.

– Схема нужна только на время, чтобы снять копию. Вы получаете деньги и свободны, как ветер, – это было самое слабое место в его плане, и если штабс-капитан сейчас заупрямится, начнет торговаться или просто спросит, сколько ему готовы посулить... машинально Валерка чуть отодвинулся, чтобы удобнее было достать бумажник, визуально набитый банкнотами, продемонстрировать, так сказать, товар лицом, если потребуется, но Овечкин не спросил ничего. Вместо этого произнес чуть ли не по слогам, и чужое дыхание грело щеку коротким выдохом:

– Но схема хранится в сейфе, в кабинете Кудасова, – все-таки выпивший человек себя контролировал куда хуже трезвого. Вот и голос у Петра Сергеевича вверх пошел, как бы остальные не услышали, что они вот так запросто штаб контрразведки обсуждают. Но штабс-капитан уже и сам уяснил, что нужно вести себя тише, – Видите... даже это военная тайна, и мне уж не снести головы.

Валера молчал. Ждал, что еще ему расскажет Овечкин, как предложит подсобить?

Петр Сергеевич же дальше делиться информацией не торопился и то ли фыркнул, то ли рассмеялся, и если последнее, то такого смеха Мещеряков бы предпочел никогда от него больше не слышать: слишком надтреснуто тот звучал. Ну не из-за того же, в самом деле, что до штабс-капитана наконец дошла моральная часть подоплеки сделки?

– А я ведь догадывался, догадывался, что вы не зря объявились в этом городе. Виды имели, так ведь? – на секунду Валерке показалось, что в этом вопросе был двойной смысл. Этой мысли способствовал и внезапно слишком трезвый взгляд Петра Сергеевича, пробиравший до нутра. Но вот о чем тот хотел спросить? Подбирался бы Валера так же обстоятельно к любому другому белогвардейцу, будь у них иные варианты на примете? Или же о том, нужен ли им будет штабс-капитан Овечкин после передачи схемы? Или вообще о другом?

– Так, – эхом откликнулся Валера, решив не ввязываться в непонятный виток разговора, который непременно уведет их в сторону. На наручных часах стрелки, будто только и ждали его внимания, как раз остановились на отметках «двенадцать» и «четыре». Было ровно четыре пополудни. Хоть бы у цыган все получилось!

Петр Сергеевич понятливо кивнул, допил вино и кивком головы указал на как раз удачно освободившийся бильярдный стол:

– Партию?

– Пожалуй, – осторожно согласился Мещеряков, интуитивно уловив, что давить сейчас на штабс-капитана нельзя. Пусть подумает и решит, как лучше всего распорядиться имеющейся информацией и передать ему схему. Может, тот ее и вовсе сам выкрадет? Тогда не надо будет ни с боем прорываться в штаб контрразведки, ни организовывать для этого небольшой переполох в бильярдной, чтобы сюда непременно отрядили полковника и прочих офицеров: проверить. То, что к кабинету ни по крышам, ни по пожарной лестнице не подобраться, пока ставка не пуста, Валерка уже давно понял.

А Овечкину сегодня прямо-таки везло. Штабс-капитан забил уже три шара, словно брал реванш за ту их давнюю, с разгромом проигранную первую партию. Сам же Валера пока не мог похвастаться ни одним: все или застывали на губе, но не на самой кромке, дальше, или вовсе отлетали к другому борту, сбивая весь намеченный расклад. Он как раз примеривался попробовать разыграть дуэт, когда штабс-капитан подозвал его кивком головы и зачем-то указал на образовавшуюся тройку шаров:

– Обратите внимание, какое трагическое совпадение: девять, один, четыре. Девятьсот четырнадцатый год, начало войны, – Петр Сергеевич оглянулся, как заправский заговорщик, и Валерка подобрался ближе, чувствуя: вот-вот он узнает все необходимое. – Но есть еще одно совпадение. Это шифр замка в сейфе Кудасова, того самого сейфа, в котором хранится схема.

Ну, вот и все. Дело было сделано. Шифр у него, и с Овечкиным все получилось как нельзя лучше. Оставалось только обсудить отступные – и из Ялты все они выберутся победителями.

– Вы поняли? – зачем-то настойчиво поинтересовался у него штабс-капитан, и Валера торопливо согласился: да понял, понял.

Чего он не ожидал, так это того, что Петр Сергеевич на виду у всех погладит его по щеке. Хотя щеки тот, собственно, и не коснулся, так, рядом провел, прижав ладонь почти вплотную, со стороны и не поймешь. Валерка помнил это прикосновение, как и другие такие же, невесомые. Щеки вспыхнули стыдливым румянцем. Тем более что стояли они почти нос к носу, боком только, и поверни он голову чуть правее...

Наваждение какое-то, тут же народу полная бильярдная, очнись, разведчик!

В глазах Овечкина сейчас билась какая-то странная эмоция: тоски там больше не было, насмешки тоже, а вот тепло было, совершенно точно направленное на него. И еще что-то сильное, нарастающее.

– Вы ничего не поняли, – с непонятной горечью заметил штабс-капитан, и еще до того, как тот отошел, привлекая внимание собравшейся публики, недоумевающей, почему они прервали партию, Валерка со всей ясностью понял, что проиграл. – Господа, позвольте вам представить одного из так называемых мстителей... Спокойно!

Петр Сергеевич, развернувшийся обратно к нему, вызывал инстинктивное желание оказаться где угодно, но только не здесь.

Валера никогда еще не видел Овечкина в таком восхитительном и опасном состоянии. Страшнее всего, пожалуй, были его глаза. Там, где еще недавно витали проблески разных эмоций, от раздражения до беспокойства, непонятного участия и даже тепла, теперь жила только разочарованная пустота. Засасывающая в неведомые колодцы отчаяния, которым разом сорвало заслонки.

Но Валерка не будет прятать голову в песок, трусливо поджав хвост.

«Да вы никак решили, что я сейчас испугаюсь и начну вымаливать себе жизнь? Может, и вовсе от друзей отрекусь, подскажу, где найти остальных? А вот вам всем, не дождетесь».

Показал бы Мещеряков, куда с такими ожиданиями всем желающим направиться следует, но в приличном обществе вульгарным жестам было не место, читайте по лицу, господа грамотеи. К тому же, бильярдный шар все еще оставался при нем.

То, что Валеру лишат и этого временного преимущества, было ожидаемо, но менее неприятным от этого не стало. Штабс-капитан оперативно его обыскал по всем правилам: подклад, швы рукавов, карманы. Выглядел при этом несколько растерянным, будто не обнаружил того, на что рассчитывал. Непонятно, что он там хотел найти, ведь Петр Сергеевич сейчас держал в руках Валеркино единственное оружие и спасение, но даже не осознавал этого.

Он постарался не перемениться в лице, хотя сердце ухнуло к пяткам да там и осталось. Вот так и сбываются тайные страхи, самые большие опасения. Лазутчика раскрыли, у него нет при себе ни нагана, ни теперь уже взрывчатки, и единственный маячащий в перспективе путь – в кудассовские застенки. Можно было, конечно, попробовать дать деру и нарваться на пулю, но со штабс-капитана сталось бы Валерку подстрелить, не добивая, и полковнику все же для разговора передать. Вот местные, пытавшие пленных, обрадовались бы аншлагу в печально известный подвальчик, из которого редко кто выходит своими ногами...

– Нервы, Валерий Михайлович, нервы, нервы, – пожурил его Овечкин с незлой насмешкой… и опустил пятнадцатый шар со взрывчаткой на зеленое сукно. – Что ж, теперь вы знаете шифр замка, ну так вы с этим и подохнете, господин мститель.

А Валера смотрел на стол, где изъятый у него шар не докатил до борта каких-то несколько сантиметров, следовательно, не взорвался, и не мог поверить в свою удачу. Главное сейчас было не улыбнуться, а то еще решат, что он со страху совсем ополоумел.

Мещеряков поудобнее оперся о кий как на трость и с затаенным триумфом, маскируемым под злой оскал, принялся изучать собравшихся. Заметил переглядывания штабс-капитана с молодчиком-поручиком, который явно не прочь был пристрелить его уже сейчас – неужто уловил опасность? Валерке себя со стороны и видеть не надо, он вполне представлял, каким тяжелым взглядом сейчас смерил офицеров.

Боитесь? Правильно боитесь, господа, правильно.

– С прискорбием должен констатировать, что до этой деятельности вы еще не доросли, – тем временем просвещал его и всех желающих Петр Сергеевич. – Слишком много было совершено ошибок. Роковых ошибок.

А вот это сейчас была вновь удача, да какая. Овечкин мог бы уже препроводить разоблаченного шпиона к полковнику, и дело сделано, но нет, герой разоблачал злодея, прямо как в пьесах. У Овечкина, похоже, имелась неискоренимая страсть не только к военным трактатам, но и к книжному драматизму, нет, ну кто бы мог подумать, что тот тяготеет к неписанным канонам.

– О чем вы, Петр Сергеевич? Я вас не понимаю, – недоуменно отозвался Валера, внутренне ликуя. Что же, сейчас ему перечислят огрехи и неточности, давая тем самым самое бесценное – время.

Валерка хорошо умел просчитывать комбинации. Шифр у него, но об этом знал и Овечкин, и половина бильярдной. Схему следовало выкрасть сейчас: даже если ему удастся совершенно невероятное, ускользнуть из бильярдной невредимым, и при этом не получится сразу добраться до кабинета Кудасова, максимум через час полковнику доложат об еще одном лазутчике, и тот первым делом сменит код к сейфу.

Значит, его единственным шансом оставался кратковременный переполох, дезориентирующий собравшихся здесь людей. Без оружия, с враждебно настроенными офицерами, у Валеры, похоже, не было иных вариантов, кроме как использовать пятнадцатый шар.

Петр Сергеевич был честолюбив, азартен, верен слову, а еще верен книжным канонам, где у приговоренного всегда оставалось последнее желание, на чем приговоренный и попробует сыграть. Последняя сигара Валерке была ни к чему, а вот последняя партия... всего-то и нужно подойти к столу и прицелиться. И в лузу биток выводить не потребуется, просто влепить один шар в другой. Технически – проще простого.

– Они не понимают, – передразнил его штабс-капитан под сдерживаемый смех толпы и действительно пустился в пространные рассуждения. – Ну, во-первых, эта идиотская выходка с Бурнашом. Никто кроме вас не мог написать эту записку. Я сразу понял. Потом ваша чрезмерная забота о господине Касторском... Да, сегодня в «Паласе» он поет свои прощальные куплеты. Кстати, господа, надо послушать… А вечером вы с ним встретитесь там, у Кудасова.

А ведь прав был Овечкин, ой как прав. И это тот еще не знал про Валеркины пожертвования из личных сбережений меняющим полюса белогвардейцам. Вот уж точно идиотская выходка.

– Бросьте кий, Валерий Михайлович, – устало предложил Петр Сергеевич, закончив отповедь и отвернувшись от него все с тем же неизменным разочарованием. – Эту партию вы проиграли.

Офицеры стали стягиваться к нему, обступая кольцом, но Валера, не двигаясь с места, смотрел не на них, а в спину Овечкина. Руки же знали свое дело и заранее натирали мелом кий:

– Не думаю, Петр Сергеевич.

– Хотите доиграть? – с полуслова понял его штабс-капитан. Приятно было иметь дело с умным человеком.

– Разумеется, – коротко кивнул Валера, хотя Овечкин не мог этого видеть, и, разумеется, ему это дозволили.

– Сделайте одолжение.

Мещерякову никто не препятствовал, и он прошел как нож через масло сквозь рассеивающееся кольцо офицерских. Оценил позицию: вон шар, у борта.

Валерка прикрыл глаза. Ровно на одну секунду, больше было нельзя: окруженный белогвардейцами, готовыми хоть сейчас скрутить красноармейского лазутчика, но все еще удерживаемые овечкиновским рыком «Спокойно», он собирался использовать свой шанс и осуществить задуманное. Вызвать неразбериху взрывом. Добраться до схемы. Увидеть их еще раз живыми: Даньку, Ксанку, Яшку.

Осязаемое облегчение от того, что Петр Сергеевич стоял сейчас по другую сторону от того борта, к которому почти прикоснулся шар с номером пятнадцать, старательно не возводимое в слова, распирало грудную клетку. Потому что нелегко было бы убивать человека, которого Валера теперь знал уже не только как классового врага. Знал досконально, вплоть до его слабостей, неожиданной тяги к гитаре и романсам, о которой даже Касторский не знал, разделенной любви к мрачноватой лирике Белого и всех этих жестов-маркеров, по которым своих опознал бы где угодно. Знал и вот такого, пружинистого, жесткого, вызывающего какое-то болезненное восхищение. Знал и другого, порывистого, неожиданно чуткого.

Валерка был уверен, что все у него получится. Уверен до того момента, как диспозиция поменялась, и Овечкин, легко забрав кий, встал четко напротив. По другую сторону, словно в дуэльную стойку.

Пятнадцатый шар, будто издеваясь, располагался аккурат под правой рукой штабс-капитана, и если судить по силе взрыва, продемонстрированной ранее Кошкином на тестовом образце там, у моря, шансов у белогвардейца не было никаких.

Быстрый взгляд за спину показал, что перегруппировавшиеся офицеры предусмотрели и возможный рывок неудавшегося шпиона к двери: там уже ненавязчиво стояли, блокируя выход.

Выбор, маячивший где-то на границе вероятности, обретал плоть и вставал в полный рост с издевательской и какой-то понимающей усмешкой Петра Сергеевича.

– Не промахнитесь, Валерий Михайлович, – спокойно посоветовал тот, и контузия Овечкина дала о себе знать: шея непроизвольно дернулась, но движение смазалось в итоге под кивок в сторону выложенного шифра. Будто напоминание о выборе, сделав который, не провалишься, выполнишь операцию.

На короткий миг Валеру прошибло холодным потом: ему вдруг показалось, что Петр Сергеевич прекрасно знал, что это за бильярдный шар такой. Но, полноте, не настолько же тот был игрок, чтобы рисковать своей жизнью?

– Постараюсь, господин штабс-капитан, – ответил он, примериваясь. Поправил очки, чуть отвел руку, вкладывая в удар поменьше силы, хотя это, наверное, никакого значения не имело: взрывчатка сдетонирует от любого удара, так и было задумано.

Валерка видел по траектории удара, что шар летит в цель. Потом и услышал. Смотреть, как этот человек превращается в горящий факел, у него просто не было сил. Пусть Овечкин останется в памяти таким: язвительным, умным, оценивающим. Даже немного скептичным, мол, чем вы-то можете меня удивить? Другим Валерка его тоже помнил, но лучше бы нет.

У него образовалось несколько секунд форы, чтобы вылететь из бильярдной и сесть в повозку. Некогда было оглядываться, некогда проверять. После таких взрывов не выживают, все кончено, и эту ялтинскую часть своей биографии лучше было похоронить здесь же, немедля.

Потому что первый раз в жизни Валера почувствовал себя настоящим предателем. И настолько не хотел им становиться, колебался до последнего, искал иные варианты, что почти проиграл, почти уступил нежеланию становиться убийцей того, кто от своих принципов не отступился, и этой последней нежности, которая сегодня проскальзывала слишком часто. В этом они со штабс-капитаном были до странности похожи: тот ведь тоже дал себе волю напоследок, прежде чем без раздумий сдать Валерку своим.

Левую щеку обдало жаром, будто там все еще находилась чужая ладонь. Впрочем, нет, она просто оказалась ободрана последствиями взрыва, а кровь еще не запеклась. Вот и жглась, зараза.

Уже там, в кабинете Кудасова, пока он как дурак то выставлял «914» с первой цифры, то устанавливал трехзначную комбинацию и вовсе минуя первую линию, голос Овечкина всплыл в голове короткой вспышкой. Спокойный, выдержанный, с паузами и акцентами. Будто давал последнее наставление. Потом затих окончательно.

И Валерка Мещеряков выгорел вместе с этим ушедшим голосом, так что и рисовавшийся Бурнаш, и побег, и погоня, и прыжок на ходу из машины, летевшей вниз с обрыва, остались в памяти кадрами, когда ни удивляться, ни переживать по-настоящему ты уже не можешь. Просто идешь к цели, выживая. Просто потому что, кроме долга и верности ценностям, в тебе отныне ничто не горит ровным огнем: не осталось.

Гибель Бубы, трагическая, нелепая, когда им оставалось лишь отчалить на фелюге с похищенной картой укрепрайона, поставила точку в затянувшемся споре с самим собой о долге, правде, правильности и человечности.

Ты отнял жизнь не у безымянного человека из толпы, также поступили и с тобой. Не со всеми вами, а именно с тобой. От предательства, как известно, не умирают, только иногда живыми быть перестают. Визуально при этом все те же две руки, две ноги, голова. А на деле вместо головы – пустой кружок или полый бильярдный шар: ничего внутри.

Вот и живи теперь, красноармеец Мещеряков, по долгу, но не по чести. Если сможешь, конечно.



_____________________________________________________________________

Это первая часть ялтинской серии глазами Валерки, и до того, как мы перенесемся в 1923 год, чтобы узнать, что стало с героями дальше, справедливо будет узнать, как этот же август 1920 года видел для себя Петр Сергеевич Овечкин. А у штабс-капитана история куда интереснее: и взрослее, и выдержаннее, и в чем-то честнее.


Глава 6. Часть вторая, «Ты - моя юность». Глава 6

Петр Сергеевич Овечкин полагал себя человеком, начисто лишенным сентиментальности. Романтизм не был ему присущ и в далекой, подернутой дымкой редких счастливых мгновений юности: рассеялся еще во время германской, и, конечно, задолго до вступления в добровольческую армию в семнадцатом году. Но в последние годы тот, казалось, отгорел окончательно и без остатка.

Война вообще хорошо стирала наносное: обнажала сущность человека, выращивала стратегов, вынуждала тактиков проявлять себя. А еще очень хлестко учила жить с оглядкой на то, что завтра может не наступить: нигде жизнь не проносилась так быстро, как во время открытых боевых действий. А уж когда из одной войны без перехода человек попадал в другую, и враг был уже не внешний, а внутренний, сантиментам и вовсе не оставалось никаких шансов.

Война, еще та, первая, Петра Сергеевича изрядно потрепала. Распределившись в полк по окончании училища и будучи переброшенным в Польшу, он в составе гренадерского корпуса, соединенного в августе 1914 года с четвертой армией под командованием барона Зальца, с размаху влетел в сражение с австро-венграми. Юный, порывистый, горячий, рвущийся в гущу сражений, которую и получил тут же, с лихвой.

Военно-оперативная обстановка складывалась крайне неудачно: так, выдвинувшись в район Таневской лесополосы, где по данным разведки был замечен немногочисленный противник, они, вчерашние желторотики, в итоге приняли полноценный бой под Красником. К вечеру, понеся значительные потери, тактически отступили на исходные позиции: силы противника в разы превосходили их несколько объединенных корпусов, о чем разведка не доложила, и расчет на непродолжительную стычку не оправдался. Кто-то заговорил о преднамеренности провального наступления, диверсии, но Петру Овечкину казалось, что вернее всего на лицо преступная халатность, простительная, впрочем, не больше сознательной дезинформации.

Так он узнал, что жизнь любит разочаровывать неподготовленных. Тогда же в Овечкине зародилось желание приносить пользу отечеству в разведке, и то было отнюдь не мальчишеское стремление поиграть в шпионов, а взвешенная оценка собственной натуры. Петр Сергеевич просто знал, что это – его.

Утром наступление австрийцев продолжилось: противник прицельно бил по правому флангу, и командир велел прорываться через центр. Затяжные бои шли с попеременным успехом, но австрийцы неуклонно теснили их дальше, обратно к Краснику, затем еще дальше. Через пятьдесят километров, в районе Люблина, армия Зальца заняла устойчивое положение и перешла в глухую оборону, не сдавая позиций. Изо всех сил сдерживала противника, не давая продвинуться вперед дальше подступов к Люблину, к северу от полосы Таневских лесов. Сохраняла неприступным рубеж Казимержа и Пяски. И с приходом подоспевших резервов попытки дальнейшего наступления армии Данкля прекратились. Люблин остался за ними.

Галицинская битва запомнилась Петру Сергеевичу именно этой последней неделей, полной маетного ожидания подкрепления, которое все никак не приходило. Для него то время оказалось самым трудным, потому что выжидать и обороняться, не наступая, противоречило деятельной натуре тогда еще поручика Овечкина. Но военная жизнь брала свое: приходилось вынужденно учиться и таким негеройским маневрам. В дальнейшем именно пережитая оборона Люблина дала Петру Сергеевичу куда больше, чем все остальные операции вместе взятые: умение ждать и никуда не лезть очертя голову без должной подготовки.

Овечкин, к тому моменту уже знавший наизусть трактат об искусстве войны, на практике познал, что нельзя рассчитывать на то, что противник не нападет, а вот предпринять все, чтобы сделать его нападение на себя невозможным, непременно следовало. И если это означало ждать и уходить в глухую оборону, значит, надобно было так и поступать.

И, конечно, разведка. Люблин-Холмская операция, как скальпель хирурга, вскрыла пробоины в тактике, выявив и неорганизованность атак, и то, что встречные бои начинались внезапно и неэффективно ввиду плохой информированности и недостаточной детальности собранных разведданных. Принятое Петром Сергеевичем решение связать службу с разведкой от этого только укрепилось. Верилось не глобально в человека, меняющего историю, а, довольно эгоистично, в собственное призвание. Короткое время юности и самонадеянных надежд.

В октябре в составе все той же четвертой армии они вновь нанесли поражение австро-венграм, а месяцем позже армия успешно обосновалась на подступах к Кракову и Ченстохову, отразив объединившиеся германские и австро-венгерские выпады. План австро-германского командования по окружению русских войск оказался бесповоротно сорван.

Их корпус с Юго-западного фронта перебросили сначала на Северо-Западный, потом, годом позже, и на Западный. За это время Овечкин обзавелся привычкой прижимать костяшки пальцев к губам, размышляя о продуманности выполняемых атак, оценивая постфактум их результативность, и контузией в ходе боя у Крупе, в Польше, летом пятнадцатого.

Бой у деревни Крупе Петром Сергеевичем вообще характеризовался как один из самых насыщенных и знаковых лично для него.

В составе второго разведывательного батальона ночью Овечкин уничтожил мост через реку. Так, как давно хотелось: с грамотной предварительной разведкой и доподлинным выяснением, что у моста противник не дежурил, ближайший вражеский батальон располагался в получасе пешим маршрутом, а, значит, среагировать вовремя не успел бы. Так и вышло. Противник, не ожидавший уничтожения моста, оказался задержан, а их батальон занял выгодную позицию – южнее реки, на северной опушке леса. Однако, доложив об успехах командованию и испросив разрешения расширить полк на один батальон, чтобы удержать занятую позицию, командир их полка неожиданно получил отказ.

Следующие четверо суток обернулись яростным отбиванием атак противника, которому лес позволял перегруппироваться и выдвигаться уже сосредоточенными силами. Преимущество тяжелой артиллерии оставалось за немцами. Петр Сергеевич, удачно пристрелявшись двумя шрапнелями, подбил гранатой орудие противника, но на фоне общей картины положения это не спасло – снаряды приходилось экономить, пока не подвезут новые.

На следующий день усиленные батареи тяжелой артиллерии позволили немцам производить успешные огневые атаки. Их же второй батальон обретался в окопах, пережидая кромешный ад, когда выкорчеванные деревья падали прямо на бойцов, не успевавших соорудить блиндажи и укрытия. Больше половины состава сразу погибло от артиллерии и огня.

Видя неизбежность сдаваемых позиций, Овечкин, вдохновленный вчерашним успехом, предпринял повторную попытку подорвать орудие противника: вылез из укрытия, продвигался плашмя, ползком по земле, но далеко не добрался: взрывная волна отбросила назад, к своим. Снаряд взорвался совсем рядом, и его буквально завалило осыпающейся землей, а сверху придавило ополовиненным деревом. Счастливая случайность, что взрыв все же отбросил Петра Сергеевича в окопы – под огнем противника, на открытой местности, это бы означало верную смерть.

Его откапывали три долгих мучительных минуты, показавшихся вечностью. Ощущение, что тело буквально пригвоздили к земле, комья грунта вперемешку с песком почти не дают дышать, глаза тоже не открыть, в ушах стоит бесконечный шум на одной тональности, не прерываемый ничем, преследовало Петра Сергеевича потом ни один год. И в кошмарах он просыпался, жадно глотая воздух, до рези в глазах всматриваясь в темноту за окном, не в силах поверить, что все же не остался там, под Крупе, в окопах.

Тогда же, только узрев над собой небо вместо темной, удушливой пленки земли, Овечкин потерял сознание. Пришел в себя к вечеру, когда все уже закончилось. С удивлением узнал, что занятые немцами окопы им удалось отстоять. Отстраненно отметил у себя тремор пальцев и подергивания шеей, куда больше лично его пугала немота. Петр Сергеевич и до перевязочного пункта, где ему доходчиво объяснили последствия контузии, догадывался, что что-то восстановится, а что-то останется с ним навсегда. Только надеялся, что голос все же вернется, да и руки придут в норму, потому что в противном случае поручику, не способному удержать оружие, грозила комиссация по факту непригодности к боевым действиям.

Следующие два дня контрольная точка «высота двести девять», занятая утром, к вечеру переходила к противнику. Второй батальон утомлен был до крайности, подвозимого продовольствия из расчета «по головам» находившегося в распоряжении состава катастрофически не хватало, а то, что все же привозили к вечеру, половина батальона была не в состоянии съесть – нервное напряжение, истощение да тошнота. Они держались только силой воли, раненые, контуженные, дезориентированные. Оставались в строю пока хватало сил, пока бой не стихал к ночи, давая передышку. Сооруженный блиндаж разнесло упавшим снарядом противника и своими же сдетонировавшими гранатами, находившимися в ящике. Их телефонисты, совсем еще мальчишки, выпустив вперед себя офицерский состав, погибли на месте, молча и глупо.

К этому моменту Петр Овечкин уже мог держать в руках оружие, но изменений в двух других последствиях контузии не наблюдалось.

В последний день от гренадерского полка в объединенной роте осталось всего семьдесят человек. И пусть утомленные и уставшие, но все они поднялись в атаку как один: безоговорочно заняли высоту, захватили две линии немецких окопов, пулеметы и восемьсот пленных товарищей. Окрыленные, обновленным составом выдвинулись к северной опушке леса.

Успех влил силы в окрепшие ряды, вдохновляя идти дальше, наступать на противника могучим, неделимым облаком. Приободренный тем, что удача повернулась к ним лицом, полковник Судравский* громогласно заявил: «Поддержка – святое дело… За мной!». И оставался их путеводной звездой, даже будучи раненным. Гренадеры несли того на винтовках впереди роты, а полковник, зажимая рану рукой, зычно пел полковой марш лейб-гренадер, укрепляя горящим внутри него огнем боевой дух батальона.

Овечкин тоже пел вместе со всеми, с самого начала, молча проговаривая губами каждое слово. Текст знал наизусть, но в атаке, под огнем, слова звучали совсем иначе, будто обладали живой, направляющей силой. Звучание усилилось, когда все новые и новые голоса присоединялись к гимну, и на строке «пусть немного нас осталось, мы не дрогнем душой, и инако гренадерам невозможно быть» Петр Сергеевич вдруг услышал собственный голос, осипший, сорванный, но, несомненно, звучавший. Они прорвались вперед, заняли окопы немцев. Судравский умер от полученного ранения, и поручик Овечкин, подойдя, по-военному отдал честь и сказал искреннее спасибо уже мертвому человеку, своей неукротимой живостью вернувшему ему устную речь.

Их, понесших громадные потери, сменил Семеновский полк, а уцелевшие гренадеры отправились в перевязочный пункт. Позже особенно отличившихся вызвало к себе командование для приставления к боевым наградам. Как оказалось, не только их.

Петру Овечкину вынесли благодарность за боевые заслуги и пожаловали два ордена. Он прислушался: Святой Владимир третьей степени и Георгий четвертой, что ж, почетно. На этом хорошие новости закончились, потому что на столе лежал отчет о состоянии здоровья поручика Овечкина и приписка сверху, от руки: показание к комиссации. Петр Сергеевич испросил разрешения взглянуть, и, помедлив, ему в этом не отказали.

Он внимательно изучил собственный приговор и заметил, что отчет, видимо, составляли еще при первичном осмотре, потому что там фигурировал и тремор, и подергивание шеей, и немота, и остальная мелочь вроде непродолжительной дезориентации и, надо же, потливости. Не иначе как для полноты картины присовокупили. Немота и тремор, правда, оказались добросовестно зачеркнуты, что ж, тем легче.

Вопрос с комиссацией Овечкин уладил быстро, хотя и совсем не мирно. Петр Сергеевич, равнодушно смотря на пожалованные ему ордена, покоившиеся на столешнице, не торопился прикреплять их к форме, как положено по всем формальностям и правилам ношения боевых наград. Сухо перечислил условия демобилизации по состоянию здоровья, в которых контузия и значилась, и не значилась одновременно. Указал и на то, что контузия в том виде, в котором осталась сейчас, не мешала участвовать в боевых операциях, и что пока все необходимое для военной службы у поручика Овечкина было, а видимых физических увечий не наблюдалось, освободить его от службы могла разве что смерть. Но никак не формальные рекомендации, писанные штабными карьеристами, сидевшими по кабинетам, которым если что и оторвало по жизни, так это смелость рваться в реальный бой, наблюдая в противовес за сражениями издалека, в тепле да безопасности, со схемами и расстановками на картах игрушечных фигурок людских жизней. А у него, Овечкина Петра Сергеевича, с этим проблем не было, извольте видеть: рука по-прежнему тверда, глаз меток, так что соблаговолите не мешать отдавать долг отечеству, пусть и с дергающейся непроизвольно шеей. Припомнил он, горячась, и выгодную позицию, занятую после уничтожения моста, и отказ в расширении полка батальоном, приведший к огромным потерям как в рядовом, как и в командном составе. Не удержавшись, высказал и свои соображения по усилению разведки, ключевые точки, слепые пятна. Под конец уже спокойнее попросил о повторном обследовании, равно как и об обновленном официальном заключении комиссии о непригодности к службе, указав на то, что текущий отчет не соответствовал реальному положению дел.

Подобная дерзость могла бы стоить ему многого: Овечкин понимал, что забылся и наговорил лишнего. Тем удивительнее Петру Сергеевичу на следующий день было узнать, что он повышен до штабс-капитана (впрочем, статут выданных орденов такую возможность предусматривал) и на него возлагают большие надежды. Ехидная улыбка зачитывавшего распоряжение командования была полна некоего завуалированного триумфа, и Овечкин прекрасно уяснил, что это не воздаяние по заслугам и не оценка его военных качеств, а проверка, на которую сам же и подписался: ошибешься – не пеняй потом на свою контузию, разнос получишь по всем правилам. Но Петр Сергеевич проверок не боялся, да и к чему: просто еще один бой, уже только для него одного.

Желаемую фронтовую разведку Овечкин тоже получил, участвуя в операциях следующие два года вплоть до расформирования полка. Не оправдал затаенные ожидания, не совершил ошибок, но и не получил наград.

А в семнадцатом году стало уже не до титулов и званий.

Февральская революция, мощный, стихийный порыв, привела к свержению монархии и оперативному формированию Временного правительства, к марту семнадцатого новая власть плотно утвердилась по всей стране. Но, словно этого было недостаточно, в октябре, второй волной, не замедлил наступить большевистский переворот, положивший конец и Временному правительству, и надеждам Петра Сергеевича, что та Россия, за которую он сражался, еще могла возродиться, что все было не напрасно.

Словно в насмешку, сформированное правительство советской власти («долой самодержавие и буржуазию, власть Советам!»), сочетавшее в себе столь разноплановые коалиции, как интернационалисты, анархисты, эсеры, большевики, тем не менее вызвало единогласную поддержку народных масс. Страна, кажется, застыла как балерина перед коронным летящим прыжком и готова была к переменам, не замечая, что эти перемены губительны. Политика уравнения в правах, подкрепленная декретом об уничтожении сословий, национализацией капиталов частных лиц, хранимых в банковских сейфах, и средств производства, равно как и упразднением воинских чинов, медленно, но верно вела страну к грозе. И гроза, наконец, разразилась.

На безоговорочное принятие советской власти, эквивалентной власти большевиков в глазах тех, кто привык мыслить дальше пропагандистских лозунгов и призывов к коммунизму (хотя и декларировавшейся как рабоче-крестьянское правительство), многие центры самоуправления ответили решительным отказом, причем казачьи регионы среди них оказались чуть ли не первыми.

И Петр Сергеевич Овечкин, который, как и многие из расформированного гренадерского полка видел необходимость в созыве нового Учредительного собрания и пересмотре вопроса политического устройства России, доселе единой и неделимой, вступил в добровольческую армию. Он, офицер по роду и по чести, окончивший Павловку** подпоручиком, отслуживший гренадером и пожертвовавший минувшей войне не так уж мало, прекрасно понимал, что декретами и митингами эти раздиравшие страну на части вопросы уже не решить.

В составе первого офицерского полка Овечкин прошел бой под Ростовом без ранений, на голом энтузиазме: в результате сплоченных действий большевики вынуждены были, отступив, оставить город. Но кураж по поводу весомой победы не длился долго. Удача, как дама своенравная, отворачивалась от них, перемешивая быстрые победы с разгромными поражениями. Красная армия наседала день ото дня, тесня, заставляя уходить в выматывающую оборону, а, значит, неизбежно совершать тактические ошибки.

Первая попытка взять Екатеринодар в марте обернулась катастрофическим провалом. И, если бы не своевременные действия генерала Деникина, который вывел армию из-под фланговых ударов, и не военная хитрость генерал-лейтенанта генштаба Маркова*, лежать бы там им всем, перебитыми красными, подоспевшими на бронепоезде.

Овечкин помнил, как осаждали бронепоезд, остановившийся под экспрессивными выкриками генерал-лейтенанта «Стой, сволочь, своих же подавишь сейчас!». Смелая, рискованная тактика, основанная на обманчивой матерости и нарочитом простодушии Маркова. Тот, оставшись в одной рубашке без погон и знаков отличия и выпачкав ее предварительно в земле, громко костерил приближавшийся состав. Да что там, чуть ли не матерился при этом как последний мужик с обоза, не вызывая у группы, сопровождавшей бронепоезд, подозрений вплоть до того момента, когда что-либо предпринимать было уже поздно.

Петр Сергеевич, как и остальные, ждал сигнала к атаке, оценивая развернувшееся перед ним представление прекрасным образцом наглости и безрассудства. Впрочем, не признать, что это выглядело дерзко красиво, не мог: все же не зря Марков был истинным полководцем, «шпагой генерала Корнилова».

Впоследствии все операции, в которых Овечкин принимал участие, сравнивались им с этим одиночным выходом Маркова – с малочисленной группой за спиной, с минимальными шансами на успех – и неизбежно проигрывали тому и в красоте исполнения, и в высоте ставки на победу, и в самоотречении во имя успешности операции.

После гранаты, брошенной генерал-лейтенантом в ошеломленного противника, еще не осознавшего, что его одурачили, у бронепоезда завязалась лихая перестрелка. Именно тогда Петр Сергеевич словил сквозное ранение плеча. Отстреливаясь из-за большого валуна, за которым удалось, доползя, укрыться, спустя бесконечное количество потерь с обеих сторон он смотрел с облегченной улыбкой на грани нервного смеха, как уверенно взвивалось пламя над сожженным поездом противника, знаменуя одно: живы, несмотря ни на что, вопреки всему, значит, не все потеряно. Лишь год спустя, жарким августом, душным, обагренным кровью, Екатеринодар оказался отбит у кубанской группировки красных войск, превосходившей численностью их добровольческую армию, даже объединившуюся с силами атамана Краснова, в десяток раз.

Победа, долгожданная, необходимая, на деле оказалась слишком дорогой. Наступило смутное, голодное время. Материальные ресурсы армии истощались на глазах: вместо мяса уже давно раздавали солонину, вместо хлеба – сухари. Вдобавок, неразвитая сеть дорог тормозила поставку муки и консервов, а холодильная промышленность, только-только становящаяся на ноги, не позволяла запасаться заблаговременно тушами, овощами и зерном. Потому требовалось регулярное транспортное сообщение в сторону фронта по рытвинам да колдобинам.

Проблем хватало и без продовольствия, поступавшего урывками или поступавшего уже гнилым. Постоянные бои, наступления, перемежавшиеся с вынужденным уходом в оборону. Износившееся сапоги, подошвы которых обматывали бечевкой – не до эстетики, не развалилось бы по дороге. Теплая одежда, которой не хватало, вещи с чужого плеча, разношенные, не по размеру. Война стирала различия между чинами честнее всяких декретов, потому что это были не безликие «все», а конкретные люди, знакомые по фронту, которые помогали тебе, которым помогал ты.

С собственной шинелью Овечкин расстался, отдав ее знакомому поручику Евгеньеву, лишившемуся левой руки в результате взрыва гранаты в одном из последних боев: тому было нужнее, оставался неплохой шанс пережить зиму. Петр Сергеевич отдал бы ее и так, но помнил, что Евгеньев был среди тех, кто откапывал его в окопах под Крупе, когда он сам себя уже похоронил, такое не забывалось.

Пустой рукав шинели поручика, подхватываемый хлестким ноябрьским ветром, безжизненно болтался, и Овечкин, зябко кутаясь в выданную хозяином дома куртку инженера путей сообщения, которая, конечно, была гораздо холоднее казенной шинели, думал о том, что все они теряли что-то на этой безумной войне и уже не вернутся прежними. И если отсутствующая рука Евгеньева – потеря очевидная, то у него, штабс-капитана, все еще при полной комплектации – две руки, две ноги, голова – отныне отсутствовало что-то куда более значимое, невидимое глазу, о чем он не подозревал, да вот только контузия тут не при чем. И холодно становилось уже не от ветра.

Годом позже, в девятнадцатом, положение оказалось еще хуже прежнего, потому что офицерский костяк щедро разбавили пленными красноармейцами и крестьянами, которые винтовку держали как лопату, мало чем отличаясь от студентов-недоучек. Увеличение численности не способствовало росту боеспособности, и весной двадцатого штабс-капитан Овечкин вместе с остальными оказался переброшен в Крым, под руководство генерал барона Врангеля, в сформированную Русскую армию.

Пребывание в Ялте не стало сказкой, но после переформирования армии качество жизни заметно улучшилось. Петр Сергеевич свел знакомство с адъютантом Кудасова, поручиком Перовым, и самим полковником. Довольно скоро выслушал от последнего ожидаемую информацию: сведения о бесценной схеме укреплений полуострова, на сохранности которой в личном сейфе успешно, но напрасно настоял Кудасов, просочились к красноармейцам после некой истории с аэропланом, и в ближайшее время в Ялту следовало ожидать прибытия гостей из РККА. На связного – Сердюка – Овечкин тоже вышел на удивление быстро и с каким-то затаенным триумфом ждал, как тот поведет себя, уже догадавшись, считав по глазам исход. Сапожник не умел проигрывать, а, может, у подпольщика просто сработал инстинкт самосохранения, хотя и малость дурной: тот бросился бежать, оставив открытой спину. Непростительная ошибка, ставшая для Сердюка летальной.

Застрелив подпольщика и отчитавшись о том Кудасову, Петр Сергеевич Овечкин спустя три года после начала гражданской войны наконец понял, что служило пустым рукавом его невидимой шинели. Так вышло, что войне он, не заметив того, отдал свое восприятие жизни: ощущение полноты ее красок, биения пульса, мелодичности звуков. Отдал почти полностью, не считая зимы восемнадцатого, впрочем, не стоило об этом. Штабс-капитан не знал наверняка, существовало ли в природе такое явление, как неврожденный избирательный дальтонизм, но, вне всяких сомнений, ощущал именно его.

Все, что волновало Петра Овечкина отныне, это стратегия, тактика, разоблачение врагов, сопровождение ключевых операций и собственная выживаемость для обеспечения всего перечисленного. Из человеческого, гражданского, в нем остались живы лишь те штрихи, которые просто позволяли выделять штабс-капитана из толпы, не оставляя того совсем уж безликой фигурой. Ибо человек без хотя бы маленьких отличительных особенностей не снискал бы необходимого доверия сослуживцев.

Многие знали о его простительной слабости к отголоскам монархизма – гимну давно несуществующего государства. Вторая слабость – к игре в бильярд – и вовсе воспринималась здесь, на юге, как должное. Дурные же привычки, сопряженные с риском, имели конечный перечень, состав которого год от года при плановой ревизии оставался неизменным: уметь при необходимости поставить на карту все, как Марков. Блефовать, играть, отчаянно, без оглядки на возможную скорую смерть, если прикрывать тыл некому. Не бежать, подняв хвост, не отступать – это недостойно офицера. Менять положение дел не было ни смысла, ни потребности.

Овечкин даже не задумывался, вернется ли к нему восприятие цвета и звуков в прежнем объеме когда-нибудь потом, после войны. До этого времени следовало еще дожить.


________________________________________________________________________________________

* О Судравском, да и о Маркове история не придумана, это вполне реальные эпизоды. Описанные выше исторические события воссозданы по доступным очеркам, к примеру, о высоте двести девять. Единственный, кого там не было, это Овечкин. А вот поручик Евгеньев – исключительно выдуманный персонаж. И он ничем не похож на Гая из «Ai no Kusabi», кроме оторванной руки из финальных кадров АнК.

** Павловское военное училище, Петроград


Глава 7. Глава 7

Августовский вечер в бильярдной тек размеренно и привычно. Ровно, без всплесков, с умеренным восхищением со стороны окружающих особо точными ударами штабс-капитана – привыкли, приелось – и откровенной скукой самого Овечкина. Ему давно не попадался достойный соперник, но жизнь оказалась скупа на случайные подарки, так что оставалось только изредка щекотать нервы в карты да наслаждаться бильярдом, как эстетически красивой комбинацией.

Перов знакомо играл на гитаре, тихим голосом напевая старые романсы. Репертуар поручика был давно известен – романсы светлые, тоскливые, с выверенной грустью, не позволявшие срываться в неуместную радость или же гротескные страдания. Шептались офицеры, коротко звенело стекло, в воздухе плыл аромат сигар и тонкий, пыльный запах, который обыкновенно отчетливо ощущает человек, стоящий в тупике.

Петр Сергеевич все чаще задавал себе вопрос: а что дальше? Плановый прорыв в Северную Таврию, к войскам Петлюры, о котором мечтал Врангель? Возможно. После разгрома конной группы красноармейского комкора силами пехоты стратегическая инициатива оказалась ими перехвачена – и забрезжил свет, зажглась звездочка надежды на победу в войне. Эту операцию поистине хоть сейчас можно было в качестве примера на инструктаже разбирать как филигранный образец лишения противника его же преимущества в маневренности. Дерзко, красиво. Но вот дальше Донбасса белогвардейцы пока не продвинулись. От Кудасова он уже знал про поражение под Каховкой, да сейчас весь фронт Северной Таврии дрожал от непрекращающихся боев и проливающейся крови, а сколько еще будет таких боев, сколько, сколько...

Штабс-капитан вернулся от недосягаемой для него Таврии к партии, которую все никак не мог закончить: ленивой, неинтересной, особенно на фоне выжидания в тылу вместо жизни на фронте. Где-то на особенно удавшемся сегодня поручику пассаже "ты – моя юность, ты – моя воля" поднял глаза от зеленого сукна, прикидывая, с какой стороны лучше подобраться к следующему шару – и заметил некую неправильность в серо-зеленом мареве: юношу в штатском, наблюдавшего за игрой из слабо освещенного угла.

В своем широковатом клетчатом пиджаке, среди офицерских, играющих узким кругом, тот выделялся не только отсутствием формы. Светленький, в очках, а взгляд пристальный. Ткнул пальцем, с силой вдавив оправу, в переносицу, кстати, не по центру, чуть левее. Поправил галстук, покосился в сторону Перова, мазнул нечитаемым взглядом по нему, Овечкину, снова уставился на расклад, стынущий в ожидании на бильярдном сукне. Оценивающе, будто прикидывая, как бы подобрался к шару, будь у него в руках кий.

Петр Сергеевич и сам знал, что текущая партия скучна, что интерес представляла разве что для него, заменявшего одно ожидание другим, менее болезненным для гордости, но никак не для залетных франтов, тонких колосков, трепетных неоперившихся гимназистиков, у которых в последнее время не водилось в привычках сюда захаживать. Если те не желали быстрой наживы, конечно, впрочем, это был не тот город.

Партия закончилась ожидаемо. Стук костяных шаров, привычные «браво», привычные поздравления. Овечкин обвел глазами зал, вопрошая, есть ли желающие на следующую партию, почти уверенный в том, что светленький юноша в пиджаке, не найдя себе достойных развлечений, уже ушел, но ошибся. Тот подошел к темно-зеленому сукну, деловито схватился за рамку, сложил в нее шары, опустошил лузы, выставил треугольник на положенную дистанцию. Начал партию первым, не обозначив словесно, не испросив дозволения, а именно так: молча, уверенно, будто не сомневался в исходе.

Ерническое замечание об игре на деньги, призванное малость сбить с того спесь, будущего соперника не остановило. Гимназист, невозмутимо глядя ему в глаза, дал понять, что с правилами знаком, ставки известны, снял пиджак и вернулся к столу: выдержанный, цепкий, собранный.

Петр Сергеевич разбил. Не то чтобы совсем неудачно, но кий у битка в последний момент сместился в сторону: поторопился штабс-капитан, не захотел ждать, да и невозмутимость оппонента – в том и дело, что не показная – зацепила. Окружающие этого то ли не видели, то ли поддакивали из вежливости, высмеивая неместного выскочку: уж то, что пол пирамиды, которую неплохо было бы доразбить подбоем, осталось на месте, не узрел бы только дурак.

Новоявленный партнер по игре медленно шел вдоль борта, оценивал расклад, словно намечал лузы для будущих ударов. Мягко указал на неосторожность, допущенную штабс-капитаном, будто вежливо предупредил, что замечена пробоина в защите фланга, и он не замедлит этим воспользоваться.

Петру Сергеевичу смеяться над вердиктом, вкрадчивым, почти снисходительным, в отличие от собравшихся, не хотелось, равно как не хотелось и сдавать позиции. Он взмахнул ладонью, приглашая ответить ударом на удар, переложил кий, который стискивал позабыто. Так, как было еще до гражданской: будто приклад винтовки, продолжение руки.

Они сошлись у лузы на манер дуэлянтов: один подначивал, второй на подначку не велся: ни робости, ни смущения. Все та же непрошибаемая уверенность.

А потом гимназист начал забивать. Петр Сергеевич даже не считал, сколько там шаров подряд – он внимательно смотрел. И не на расклад на зеленом сукне, который становился все яснее, а на самого игрока.

Когда люди бывают увлечены чем-то, что им весьма по душе, они светятся. Это сложно объяснить, но черты лица становятся мягче, взгляд – теплее, в целом стираются любые острые углы. Когда отрабатывают повинность или же давно приевшийся расклад, напротив, будто выцветают: тягуче-ленивые движения, далекие от манерных, замедленный взмах ресниц, походка тоже выдает, спешная и неловкая одновременно. Ну а когда исполняют задание командования, то, по обыкновению, имеют безэмоциональное лицо и холодный разум, направляя все свои ресурсы и усилия именно на те органы чувств, которые им для выполнения поставленной задачи необходимы. Все эти истории, как солдаты метко отстреливались на слух, компенсируя поврежденное зрение, опять же, об этом…

У юноши-гимназиста в штатском – сколько ему там было, шестнадцать? семнадцать? – по лицу, движениям корпуса, смене позиций вокруг стола невозможно было сказать наверняка, что для того их партия значила на самом деле.

Забытая сигара теплилась в пальцах Овечкина, пепел дрожал, собирался столбиком, но пока не падал.

Русые волосы оказавшегося неожиданно интересным партнера по бильярду в свете настенных ламп приобрели теплый оттенок спелой ржи. Светлые вихры дрожали как морская зыбь, растрепанные, волнистые гребни. Тоненькая оправа нет-нет да поблескивала золотой искоркой. Теперь гимназист и в самом деле светился. И торопился как-то странно, не делая перерывов между подходами, будто сам с собой норматив отрабатывал. Не примеривался, не раздумывал, одним взглядом намечал траекторию. Неизменно поправлял эту свою оправу на переносице до удара и ни разу – после, как будто черпал в том уверенность. Закусывал нижнюю губу по кромке, примериваясь к шару. Чуть приоткрывал рот, отводя руку назад, ударяя на долгом выдохе. Прицельный шар полетел в лузу, второй, показавшийся недовинченным, застыл на самой губе, потом сорвался следом. Да полноте, а нужен ли вообще странному игроку-гимназисту партнер?

Увлеченный составлением именитых комбинаций взгляд встретил его – пристальный, изучающий – и череда успешных ударов прервалась суетливым метанием шара от борта к центру. Неужели этого уравновешенного юнца удалось смутить? Необычайно волнительно, впрочем, теперь удар был за ним, Овечкиным.

Шар у кромки длинного борта выглядел слишком легким, чтобы начинать отыгрыш с него. Петр Сергеевич присмотрел иную комбинацию, похожую на разыгранную гимназистом. Это было бы красиво. Но – осечка, и ни рикошета, чтобы отправить биток в лузу напротив после забитого прицельного шара, ни самого прицельного шара в лузе так и не случилось.

Неудавшиеся шары притягивали взгляд, и перевести его на гимназиста, нацелившегося на очередной шар – быть может, что и последний в этой партии – Петр Сергеевич не мог. И не позорная осечка была тому причиной – проигрывать он давно научился – а хлесткая злость на самого себя. Порисоваться ему захотелось! Красивой игры, равных выпадов, а ведь и логика, и интуиция требовали, прямо-таки настаивали разделаться вначале с легкими шарами, а потом уже творить историю. Не послушал ведь. Так и по-дилетантски скиксовать недолго.

То, как гимназист забил свой восьмой шар почти играючи, штабс-капитан не видел – слышал. Да и подошедший Перов печально подтвердил: однако, партия.

Бумажник, собравший к вечеру коллекцию чужих банкнот, стал чуть легче. Подошедший игрок, вновь в пиджаке, собранный, стремительный, забрал со стола деньги, не глядя, посмотрел ему в лицо с вежливой улыбкой, попрощался.

Но не было у того в глазах ни триумфа победителя, ни самодовольства, а такие вещи фронтовой разведчик Овечкин считывал хорошо, очень хорошо. Только сытое удовлетворение. Что говорило только об одном: за чем бы этот юнец ни приходил сегодня в бильярдную, он приходил не выигрывать.

– Благодарю вас за доставленное удовольствие, – церемонно кивнул Петр Сергеевич.

Короткий кивок в ответ – и игрок исчез из бильярдной так же быстро, как и появился. Штабс-капитан обнаружил, что прошел вслед за ним полстола, когда остановился рядом с адъютантом Кудасова, задумчиво смотревшим вслед ушедшему гимназисту, хотя за стеклянной дверью не было видно уже даже силуэта.

Сдержав первый порыв – дать внимательному романтику Перову задание выяснить, что это за залетная птица такая – Овечкин вышел из бильярдной и закурил здесь же, на выходе из подвальчика, перемежая воздух пыльных ялтинских улиц с запахом табака. Задумался, по старой фронтовой привычке прикрыв огонек ладонью.

Впервые за долгое время Петр Сергеевич ощутил что-то, отдаленно напоминавшее прежнюю живость. Она чувствовалась во всем – в пружинистом шаге, порывистых движениях, слишком эмоциональных ответах и, конечно, в мыслях.

В последний раз нечто похожее было в ноябре восемнадцатого, хотя тогда и не ощущалось так ясно, как сейчас. Вспомнилось как-то сразу, обстоятельно, до колкой боли в предсердии. А, казалось бы, голодное время, беспросветное, выматывающее, что уж там вспоминать.

… Дмитрий Валерьевич Евгеньев, тот самый поручик, лишившийся руки, появился в его жизни в конце осени, на короткий месяц. Благодарил за шинель, грелся у костра, все норовил почесать отсутствующую руку и сам же со скованной улыбкой замечал нелепость этого действия. Овечкину это было не странно, не страшно и даже почти не вымораживало: он знал, что фантомные боли не проходили сразу и в принципе не проходили никогда. Просто видеть такую кривую улыбку на лице еще совсем мальчишки… впрочем, война не была лояльна к возрасту. Не иначе, как чтобы не отвлекаться на несуществующую руку, поручик через пару дней заговорил с ним о Петрограде, в котором они оба выросли, о жизни, из которой оба оказались выдернуты на фронт, и вместе с тем – так невозможно по-разному.

Они вообще были до немыслимого различны. Дмитрий Валерьевич не мог похвастаться хорошим литературным вкусом, потому несколько удачных отсылок к классике, дабы проиллюстрировать бесперспективность затянутой войны с обеих сторон, канули в Лету, не найдя отклика. В музыке Евгеньев смыслил и того меньше, зато о столице знал все, от дворов-колодцев до заброшенных зданий: облазил еще в детстве любознательным мальчишкой.

И Петр Сергеевич, только-только перешагнувший тридцатилетний рубеж, слушал молодого поручика с живейшим интересом. Привыкал к историям. Привыкал, что его общества сознательно искали, что сам он искал того же. Иногда казалось, что Евгеньев всегда был таким, просто жизнь их до того не сталкивала, кроме как шапочно, даже тогда, в окопах. Иногда – что тот компенсировал собственное увечье, разбирая свой личный Петербург по кирпичикам полчаса в день, не жадничая. Делился со штабс-капитаном, будто торопился прочувствовать, прожить все это еще раз, не рассчитывая вернуться. От этих мыслей становилось неуютно, но Петр Сергеевич был не против пожить чужим прошлым, ярким, красочным. Его собственное никогда не было таким, но делиться им так же отчаянно, безоглядно штабс-капитан бы не стал, не смог.

Так думал Овечкин, пока вдруг не обнаружил, что уже делится – осторожно, словно ходил по заледеневшей Неве в конце марта, подстрекаемый мальчишеским «на спор». Погружался в воспоминания постепенно, рассказывал сухо, с абсолютно неравной отдачей. Но Евгеньев не давил, не требовал возвращать столько же, сколько отдавал взамен. Не к месту вспоминалось, что всю жизнь, с самого начала, даже родители всегда ждали от него равноценного обмена, поддержания баланса. Новое, незнакомое ощущение, что нет ярма на шее, тянущего вниз до тех пор, пока не раскроешь свое, личное, неделимое, не оправдаешь доверие, не вернешь высказанную откровенность – Петра Овечкина подкупало, пьянило.

Они азартно сравнивали программы Павловского и Владимирского училища, любимые места в городе, впрочем, этот бой штабс-капитан поручику проиграл почти сразу – у того их было несколько десятков. Позже Петр Сергеевич из первых уст слушал о юнкерском восстании семнадцатого года, подавленного в то время, как и все остальные неподготовленные стычки, потому что страна не была к этому готова. А у Евгеньева глаза горели, когда тот рассказывал, как разоружали караул, даже привычная бледность отступала.

Поручика не могли отправить в госпиталь, хотя у того и имелись прямые показания к комиссации, но они держали оборону заданной высоты, и здесь было уже не до госпиталей, перевязочный пункт – и тот работал на убой. Культя, которую в полевых условиях хирургически верно было не ампутировать, заживала откровенно плохо. Кровотечение в ране останавливали по-старинке – прижиганием, да вот верно недостаточно хорошо.

Овечкин видел по утрам, как Евгеньев, прихватив зубами пустой рукав рубашки, фиксировал плечо, забинтовывая то, что осталось от руки. От помощи неизменно отказывался, смотрел так, будто сигнал морзянкой передавал: я не калека, не надо меня жалеть. Тем не менее вечером, у костра, штабс-капитан помогал тому разбинтовывать повязку перед отбоем, чтобы не перетягивать конечность лишний раз, дать крови циркулировать нормально. И на это возражений почему-то не следовало. Их законные полчаса в вечер.

Фантомные боли у поручика наслаивались на вполне реальные: осень, спешно сдававшая позиции зиме, выдалась на редкость промозглой, и кашель, показавшийся вначале легкой простудой, спустился ниже, закрепился в организме, отдавал в ребра. Вдобавок ко всему, ослабший организм Евгеньева отторгал пищу, а паек на сухарях не добавлял ни пользы желудку, ни красок – бледному лицу.

Проблемы с питьевой водой к этому моменту так и не решились: ее не хватало катастрофически. Запрет потреблять некипяченую пасовал перед необходимой суточной нормой в два литра, и воду набирали прямо из реки, где выше по течению остались убитые боевые товарищи, потому помимо грязи и неизвестных науке микроорганизмов она несла в себе и трупный яд. Солдаты все понимали, но все равно продолжали туда бегать. Прихворать от нечистой воды когда-нибудь потом и не факт, что вообще, или свалиться от обезвоживания в бою – выбор был очевиден.

Петр Сергеевич тогда всеми правдами и неправдами выбил для Евгеньева, кашлявшего мучительно, надсадно, положенную до сухого закона получарку спиртного по праздникам, хотя и не верил, что водка переборет всю привнесенную болезнетворную заразу. Не верили в это и те, кто выдал штабс-капитану спиртное из хозяйских запасов, но и не мешали.

В тот вечер они разговаривали мало, все больше молчали. Поручик, выцветший и как будто выгоревший за время болезни, сдержанно поблагодарил и за водку, и за ежевечернюю компанию, а Овечкин сидел напротив и думал с каким-то невыразимым теплом, что благодарить следовало ему. Что молодой Евгеньев, успевший вкусить всей полноты жизни еще до ранения, был куда более цельным и живым, чем он сам. И что таким тот и останется, потому что умел жить, в миру ли, на войне ли. Еще Петр Сергеевич поймал себя на мысли, что как не видел, так и не видит никакого уродства в отсутствии у поручика руки. Что он вообще этого не видит.

На рассвете Овечкин вместе с разведгруппой выдвинулся в стан противника, и мысли приняли привычный отточенный, выдержанный лад.

Неизвестно, что стало для поручика решающим – ослабленность организма, непригодная вода, недостаточное в полевых условиях заживлении культи, скосивший того кашель, слишком уж похожий на пневмонию – а, может, и все сразу. Просто, вернувшись через трое суток, уставший, но ждущий свое вечернее время, в которое мир будет казаться чуть красочнее, чем он есть на самом деле, Овечкин узнал, что Евгеньев умер. Через несколько дней, по привычке проведенных у костра, понял, что, однако, привык к тому, что у него в жизни был такой вот человек, были свои законные полчаса перед отбоем, которые штабс-капитан проводил так, как хотелось. Был, а теперь нет.

Иногда – редко, в особенно промозглые дни, в которых эхом был слышен ноябрьский ветер, переходивший в суровую декабрьскую метель – Петр Сергеевич думал, что было бы, если б поручик пережил ту зиму. А потом отчетливо понимал – ничего. Дмитрия Евгеньева было, кому ждать с фронта. Поручик был уверен, что его Настенька – самая лучшая и самая добрая – не испугается ни культи, ни приобретенной привычки кутаться во все теплое, что только попадалось… Евгеньев после того, как лишился руки, мерз постоянно даже в протопленном доме, где они разместились. Был твердо убежден, что их чувства преодолеют все.

А его интерес… а что интерес. Это не было поводом ломать человеку жизнь. Если бы поручик и в самом деле выжил, Овечкин просто постепенно свел общение к минимуму, чтобы не травить себе душу понапрасну. Потому что привык быть рядом и не рядом. Потому что один человек раскрашивал другому однообразные дни самим фактом своего существования и даже не замечал этого. И, конечно, потому что вечно ледяную ладонь Евгеньева все чаще хотелось согреть дыханием. Совсем как не боевому товарищу – ох уж это красноармейское понятие! – или другу. Иначе.

Была ли то влюбленность или искусственно взращенный интерес, подогретый разделенным на двоих Петроградом и систематическими беседами, Петр Сергеевич позже предпочитал не анализировать. Просто оставил воспоминания там же, в декабрьских сугробах, где хоронили тех, кто уже не вернется.

А теперь – всколыхнулось, вспомнилось, отозвалось.


В поручике Евгеньеве и этом гимназисте внешне ведь не было ничего, совсем ничего общего, внутренне… пожалуй, тоже, разве что какая-то мальчишеская живость. Хотя представить игрока облазившим все дворы и закоулки Петербурга – тот ведь столичный, судя по всему, выговор точно не местный – не получалось никак. Скорее уж хватавшимся за шпагу с поводом и без него, будь это семнадцатый век: столь длинные ладони так и просили нагретого эфеса клинка, а оставалось лишь довольствоваться кием.

Очкастому умельцу бы вообще пошло все это – придворные интриги, приближенность ко двору, голубой плащ с серебряными галунами да бархатными крестами… может и алый, если бы ходил в кардинальской личной гвардии. Игрок вообще являл собой одно сплошное противоречие: сдержанный, учтивый – и в то же время дерзкий. И глаза его выдавали, так не подходившие ко всему остальному: не холодные и суровые невские воды, а небо, жадно дышавшее проблесками света после грозы. Интересно все же, где бы тот оказался – в гвардейцах или королевских мушкетерах? Что-то подсказывало штабс-капитану, что все же второе.

Петр Сергеевич задумчиво потушил сигару и загадал, что если им суждено будет встретиться вновь, то своего он не упустит, и незнакомец не останется безымянным.

______________________________________________________________________________

Для этой, да и предыдущей главы, пожалуй, идеальным фоном будет «Город, которого нет» из второй части «Бандитского Петербурга». Я даже не искала другой песни. Хотя главе и далеко до той финальной сцены из сериала, где героиня ждет в условленном ресторане в Стамбуле двух людей, которых любила и между которыми так и не смогла выбрать, понимает, что их больше нет, и просит у официанта водки – в трех стопках, как живым.

Примечания:
Послушать "Город, которого нет": https://www.youtube.com/watch?v=wibdyh10ckE


Глава 8. Глава 8

В «Паласе» сегодня все было как обычно – церемонно, торжественно, броско. В это респектабельное заведение приходили ведь не только послушать живую музыку или зачастившего к ним господина Касторского, нет, сюда наведывались затем, чтобы вспомнить нормальную жизнь. Обычную, довоенную, у кого-то счастливую, у кого-то – просто спокойную. Потому дамы вечером подолгу выбирали свои лучшие наряды, а после лавировали к столикам с гордо поднятой головой, с чувством собственного достоинства вели легкие, непринужденные беседы. Их спутники тоже не отставали в галантности и учтивости, хотя бывали и исключения. Овечкин презрительно посмотрел на изрядно надравшегося солдата, неловко приударявшего за чужой женой, ручку ему поцеловать, видите ли, вздумалось. Впрочем, муж означенной дамы отличался потрясающей индифферентностью к происходящему и галантного пьяницу не осаживал.

Посетившие этим вечером ресторан полковник Кудасов с супругой, а с ними и бессменный Перов разместились в другом конце зала. Поручик, поймав его вопросительный взгляд, пожал плечами, мол, а то сами не догадываетесь, почему. Петр Сергеевич и не догадывался, а знал наверняка.

Причина была проста: двум стратегам, как и двум хозяйкам на кухне, в одной ставке было не место. С Кудасовым, в очередной раз побеседовавшим с беснующимся генералом на вечную тему «я должен каждый раз к вам бегать, чтобы взглянуть на схему», позже поговорил и он сам. Результатом этой беседы остались недовольны оба. Нет, Овечкин с полковником в чем-то был вполне согласен. Стоило исходить из худшего: содержимое пакета, которое на аэроплане вместо заданной точки прилетело прямиком в руки к красным, врагу было известно, примем это за данность. И казалось весьма вероятным, что в Ялту уже направили или вот-вот направят агентов. Так что ловля на живца представлялась самым быстрым и наименее ресурсозатратным способом, потому что красные будут уверены в месте хранения схемы, а излишняя самоуверенность противника и его же ограниченность во времени сыграют им на руку. Все так. Однако зачем было оставлять противнику хотя бы малый шанс в самом деле добраться до ценных сведений? Настоящую схему надлежало перепрятать в иной тайник, а на ее место положить детальную и убедительно выглядевшую фальшивку. Организовать утечку, не препятствовать хищению. И точно знать, на какой высоте и у какой границы ожидать прорыва обороны.

Все это Петр Сергеевич озвучил полковнику, но не встретил понимания: тот был уверен, что сейф – самое надежное место, а раз так, то в искаженном дубликате нет смысла. И еще вернее Кудасов был уверен в том, что не Овечкину ему указывать, как строить операции: ни по званию, ни по статусу. На том и разошлись.

Белое вино, поданное к столу, было на редкость безвкусным, впрочем, его здесь пили все, как дань заведению. Волнующие скрипки с оркестром духовых постепенно смолкли, но беседа за столом была куда интереснее, потому появление Касторского на сцене штабс-капитан пропустил. Видели уже, что там смотреть: пойдет себе налево, пойдет себе направо, публика рукоплещет, много ли им надо.

Овечкин все же отметил нехарактерную паузу после объявления метрдотелем выступления поднадоевшего артиста, но удивиться не успел: сквозь неспешный разговор с офицерами наплывало странно знакомое, сменившее дежурные парадные вальсы. Нахмурился, прислушиваясь, узнавая и не веря. Государственный гимн Российской империи, упраздненный февральской революцией и звучавший сейчас под сводами непривычного к этому «Паласа», определенно у одессита Касторского в репертуаре не значился. Значит, заказное исполнение, и исполнение адресное. Любопытно, кто заказчик.

Его взгляд, ищущий, растревоженный былым, встретил чужой – пронзительный, решительный, даже несколько нездешний. Так смотрели те, для кого гимн – не просто слова, что тянули с показным величием, на деле оставаясь равнодушными. Так смотрел сам Петр Сергеевич, тоже поднявшись из-за стола и замерев с высоко поднятой головой в привычной стойке. Руки сами потянулись привести форму в порядок, застегнуть воротник: дань прошлому и поставленная выправка оказались сильнее его. На сцену, где Буба вместе со своими «воробушками», комично сложившими ладони в красных перчатках до локтя, изображал почтение, Овечкин и не посмотрел. Зачем, когда нашлось занятие поинтереснее. Он-то гадал, увидит ли еще бойкого очкарика из бильярдной, а их свел сам случай. Как удачно.

Если подумать, то бесчинство, что начало твориться далее в приличном ресторане «ПаласЪ», было ожидаемо. Странно, что Касторский и первые-то полстрофы успел закончить.

Внимание Петра Сергеевича привлекла ослепительная блондинка с высоко забранной прической, которую сегодня опекал один из его филеров, эпатажно ратующая за власть Учредительному собранию. Вот тебе и степенная дама. У филера при этом образовалось очень комичное выражение лица: то ли поддержать свою бойкую компаньонку, то ли смыться по-тихому. А покинуть это место, где собравшиеся начали соревноваться в ораторстве, определенно было неплохой идеей: Перов с Кудасовым и супругой полковника, не мудрствуя лукаво, так и поступили.

Гимназист на окрики вокруг до поры до времени не реагировал, но вот кавказец, призывавший свергнуть и без того свергнутую монархию, определенно заслуживал небольшого урока. Впрочем, князь получил его прежде, чем Овечкин, прищурившись в предвкушении драки, добрался до ретивого оратора. Прописанная кавказцу давешним игроком пощечина была дерзкой и глупой одновременно: юношеская выходка, наглядно показавшая, какой же перед штабс-капитаном, по сути, еще мальчишка. Впрочем, собственные руки тоже чесались вытворить что-нибудь эдакое, и Петр Сергеевич, не дав кавказцу подняться, за шкирку отправил того в недолгий полет практически в объятия сидевшей княжне: пусть успокоится.

Крики вокруг перемежались с бранью, а холостые выстрелы звучали совсем иначе, чем на войне. Просто свора лающихся собак, которым ничего доказывать не требовалось, и ему здесь определенно было не место. Игроку, которого уж неизвестно, каким ветром сюда занесло, впрочем, тоже. Хотя сам гимназист так не считал, эффектно опрокинув кавказца через спину на пол. Овечкин и не заметил маневра, кроме как в последние секунды.

Трепетный юнец оказался способным не только на пощечины. Это приятно удивило. Добавило штрихов к образу, так сказать. Однако, кто-нибудь рано или поздно все равно позвонит в участок, а присутствовать при опросе органами правопорядка им было совсем ни к чему.

Штабс-капитан увлек гимназиста прочь из зала под ожившего привычными куплетами Касторского, который все еще не имел счастья уж сколько концертов подряд. Машинально подтолкнул игрока в спину, то ли опасаясь, что бойкая мальчишеская натура возьмет верх над разумом и тот все же ввяжется в драку, то ли желая поскорее оказаться за пределами ресторана, а заодно и познакомиться. Гимназист покорно шел впереди, к черному входу, не задавая вопросов, вообще не говоря ни слова. Сосредоточенный такой, будто прислушивался к чему-то, и вряд ли к словам Овечкина.

Петр Сергеевич вот тоже прислушивался и тоже совсем не к словам. Он заметил интересную реакцию: чужую спину, напрягшуюся в первое мгновение, словно по привычке, и потом заметно расслабившуюся. Будто осознания того, что это оказался именно штабс-капитан, игроку было достаточно, чтобы перестать зажиматься. Любопытный и интригующий факт. Жаль, что на лестничной площадке гимназиста пришлось отпустить: узко, и кроме как друг за другом там было не разойтись.

Лестница вообще оказалась коварна. Пока Овечкин, надев фуражку, медленно спускался, по привычке считая ступени, успел бегло оценить сцену в ресторане уже постфактум. Заказчиком «Боже, царя храни», разумеется, был тот, кто сейчас шел впереди него и хранил таинственное молчание. Зачем гимназисту это было нужно? О слабости штабс-капитана к гимну ушедшей империи в свое время не судачил только ленивый. Петр Сергеевич же сам этому и способствовал, потому что человек без очевидных слабостей вызывал опасение и совсем не вызывал доверия: темная лошадка, крапленая карта. Значит, сейчас ставка была сделана именно на него. Игра, участие, схожие политические взгляды, просто желание сделать приятное? Что ж, узнаем.

Игрок все также хранил интригующее молчание, и тогда Петр Сергеевич начал говорить сам. Шутливо назвал того таинственным незнакомцем, потом – графом Монте-Кристо, хотя в голове и крутилось, подстегнутое выходками юнца в «Паласе», «Д’Артаньян без мушкетеров», но вряд ли бы здесь это оценили. Отрекомендовавшись званием и полным фамилией-именем-отчеством, штабс-капитан приставил ладонь к козырьку и ждал, когда ему ответят уже хоть что-то.

Серьезный юноша шутку все же принял, улыбнулся непривычно: немного извиняюще, немного робко и, если он не ошибся, тепло. Неловко решил повиниться за испорченный вечер, одним махом расписываясь и в авторстве заказа Касторскому, и в его адресате, при этом смешно трогал дужку очков: будто, если их снять, вся сумятица вечера тоже уйдет. Овечкин же отвечал что-то вроде «не стоит извиняться за собственные убеждения» и сам себя не слышал.

Здесь, на лестнице, у черного входа в ресторан, заляпанного наслаивающимися друг на друга гастрольными афишами так, что не было видно ни ушедшего прошлого, ни обещанного будущего, Петр Сергеевич пропал, безнадежно пропал. Потому что, глядя в серьезные глаза уже небезымянного незнакомца, в которых промелькнувшее смятение уступило место привычной сосредоточенности, он понял, что самым лирическим образом влюблен. Как последний неоперившийся гимназист, а не бывалый офицер, прошедший две войны. И это при том, что до этого момента они и нескольким десятком фраз не обменялись. А все равно понимание пришло неотвратимо, отбойным течением: грести против тягуна и поворачивать к оставленному берегу бесполезно, выдохнешься и все равно останешься на месте, потому – только вперед, в открытое море, вопреки всякой логике.

Открытие было волнительно, и о Валерии Михайловиче Овечкин стремился узнать как можно больше. Беженец, искал отца, неместный, одиночка, ждал возможности отчалить в Констанцу. Военное время действительно никого не щадило.

Ливень, да такой плотный, что не видать было и дома напротив, пришелся весьма кстати, потому что юного Валерия хотелось провоцировать. Смущать, выводить из этого состояния невозмутимого спокойствия. Все в рамках допустимого, недоговоренное, с возможным двойным смыслом, но – не удержаться. Он и не пытался.

Овечкин знал, что предложение пройтись проулками вместо пробежки по центральным улицам, после которой вид у любого будет такой, что хоть выжимай, встретит одобрение. Вел их намеренно долго, беззлобно подначивал и ловил неловко запнувшегося Валерия Михайловича за локоть. В бильярдной, оставив партии до лучших времен и обосновавшись у барной стойки, снисходительно посмотрел на втянувшего носом запах мясной нарезки гимназиста и придвинул к нему тарелку. Странное дело, но этого Валерия хотелось опекать, притом совершенно безосновательно.

Однако, прежде всего, Петр Сергеевич был профессионалом, а потом уже человеком, поэтому биографию Валерия Михайловича слушал с живейшим интересом. Странная она была, эта биография. Или у юного игрока на деле все было далеко не так гладко, как тот рассказывал, и Овечкин мог это понять: делиться с шапочно знакомым штабс-капитаном всем, что на душе, никто не обязывал. Или же гимназист в принципе был немногословен. Оставался, правда, еще один вариант: все вообще не так, как ему рассказывал робкий нынче Валерий со сдержанной улыбкой, но этот вариант штабс-капитан оставил на потом. Хотя то, что коренной петербуржец вряд ли бы назвал Казарменный переулок лейб-гвардии Гренадерского полка соседским к Большой Зелениной, отметил, как поставил засечку.

От обсуждения Петрограда, оставшегося скомканным, плоским, как картинка в книге, плавно перешли к более интересным темам. Петр Сергеевич даже особо не выбирал, с чего начинать, плыл себе по течению. Овечкину в самом деле стало интересно, сколько Валерий поймет из трактата об искусстве войны, с которым тот был незнаком, вот и цитировал Сунь-Цзы выборочно, притом намеренно неоднозначные моменты. Некий экзамен на эрудицию. В целом, Петру Сергеевичу было куда интереснее, как гимназист думает, вещь-то всегда была спорной.

Думал Валерий оригинально. Для своих лет у него оказалось достаточно и интеллекта, и классической гимназии за плечами. Штабс-капитан невольно отметил, что когда тот был с чем-то несогласен, то так же, как и на лестнице, теребил дужку очков. А когда рвался перебить или поделиться только что родившейся мыслью, чуть приоткрывал рот и втягивал нижнюю губу, будто сдерживая себя от слов. Замечать подобные мелочи вообще получалось донельзя легко.

С необходимостью знания противника как самого себя Валерий Михайлович без раздумий согласился, вызвав невольное уважение: это ведь означало признать за супостатом многие черты, в том числе и человечность, в которой тому обычно отказывают.

Ожидаемо вызвала у гимназиста скепсис мудрость об избегании столкновения с превосходящими силами противника, к которой призывал Сунь-Цзы. Видимо, и слова «не по Сеньке шапка» им также никогда не принимались всерьез. Похоже, Валерий давно и безоговорочно считал любое уклонение от опасности трусостью.

А хорошо, что его не коснулась война, невольно подумал Овечкин, хорошо. Штабс-капитану несложно было представить таких же вот мальчишек шестнадцати-семнадцати лет от роду, приносивших себя в жертву ради будущей пользы, руководствовавшихся непримиримой конечностью суждений, подначиваемых собственными страхами или чужими ожиданиями. И хорошо, что светлоглазый гимназист не узнает, что такой прожитый опыт никогда не будет преимуществом, даже если означенные герои-одиночки и выживут по случайности.

До тонкостей правила стратегического нападения, приводившего умного человека к победе, не притупляя оружия, Валерию Михайловичу тоже было ой как далеко. Сразу видно, что вникать в маневры покорения крепостей без осады, случись такая необходимость, гимназист бы не стал. Юные, горячие головы, сколько таких еще будет… а сколько уже полегло в лобовых осадах, без подготовки, без разведки и выявления слабых мест. «Вы говорите прекрасные глупости», снисходительно подумал Петр Сергеевич, вслух же выдал умеренно дипломатичное «не все сдается прямому натиску».

А вот любопытную сентенцию про шпиона противника, на которого надобно воздействовать выгодой, а также соблюдать принцип держать врагов ближе друзей, Валерий глубокомысленно не оспаривал – вслух. Меж тем в глазах его билось ярое несогласие, да такое, что удивительно, как еще не прожигало штабс-капитану форму. Интересно, чем она гимназиста, пороха не нюхавшего, так зацепила, где тот успел не понаслышке это увидеть?

Когда душа затребовала партии, а разговоров на сегодня оказалось достаточно, они, не сговариваясь, переместились к зеленому сукну. Петру Сергеевичу на этот раз везло: из семи партий пять остались за ним. Меж тем душа радоваться удачному исходу и взятому реваншу почему-то не спешила. Еще и наплывал некстати проклятый романс о воле, юности и тонком колоске. Вот же он, колосок: то сидел рядом, то размышлял, что ответить на очередной тезис, то втягивал губу, или, прищурившись, выверял удары, а вот и новый жест: рассеянно потеребил загривок, похоже, сам того не заметив. И что с ним таким делать – непонятно. Да и с собой тоже.

Когда Валерий, сославшись на позднее время, учтиво попрощался, Овечкин не думал о том, что и ему пора бы завершить вечер без поиска приключений. Собственные мысли не давали сосредоточиться, хотелось переключиться на что-то иное. Выигранные банкноты, приятной тяжестью осевшие в бумажнике, провоцировали увеличить их количество, раз уж ему сегодня так волнительно везло. Порыву штабс-капитан, по здравом разумении, противиться не стал.

Ошибочность этого решения Петр Сергеевич понял куда позже, пока таяла наличность, везение в который раз за вечер отворачивалось от него, а игрок, все забиравший и забиравший фишки с довольным сытым видом, казалось, посмеивался в усы, но Овечкин даже расстроиться из-за этого толком не мог: его разум занимали вещи, весьма далекие от карточного стола.

***

Следующий вечер в бильярдной остался в памяти Петра Сергеевича как последнее светлое время, связанное с Ялтой и еще одним человеком. Хорошее время, минувшие дни вообще были самыми наполненными, но Петр Сергеевич поймет это не сейчас. И о Валерии догадается не сам, не сразу и только после истории Бурнаша, но до нее еще целых несколько часов, все это будет потом.

А пока написанный в окопах романс уносил штабс-капитана в весну девятнадцатого года, где его окончательный текст доводили до ума всей переформированной ротой.

Лично для Овечкина же «Степь, прошитая пулями», позже сокращенная до «Прощальной», началась полугодом ранее, когда он перед отбоем услышал обрывки недописанных строф, негромко обсуждаемые условно знакомыми поручиками. Авторство принадлежало третьему, погибшему, и наброски стихотворения нашли в вещах покойного. Петр Сергеевич попросил взглянуть. Там было всего ничего: пара строф, про последний бой и про коня, гулявшего по донским степям. Но потом он несколько дней упорно подбирал на рассохшейся гитаре мотив, чтобы переложить имеющийся текст на музыку. Чужая недописанная история будто жгла руки, требовала ее завершить, не выходила из головы.

Про родину детства, кроме которой не нужно другой, удачно придумал Евгеньев: поймал рифму на слух, и это мальчишка-то, к поэзии вообще не склонный. И рассвет, встреченный в звании поручика, в текст тоже привнес Евгеньев… в этом звании он и умер. Так что довести романс до конца стало делом чести.

Ту роту позже разметало по стране, кого-то и вовсе вместе с донскими ветрами – по степи, так что народное творчество так и осталось народным, без авторства. Для Овечкина же это всегда были больше, чем просто слова: его личные весьма тоскливые воспоминания, нашедшие отражение мысли, оживший призраками текст. Поэтому Петр Сергеевич оставил за собой право на исполнение, не оспариваемое никем.


Мысли об окопах, нескладывающихся рифмах и выполненном перед Евгеньевым долге оставили штабс-капитана не сразу, но то, что он сейчас был не в окопах, а в бильярдной, сомнению не подлежало. А романс-то пришелся собравшимся по душе, вот даже тишина стояла почти священная, как при отпевании павших. Или же они, привычные к напевам Перова, просто не ожидали, что и Овечкин тоже умеет обращаться с гитарой. Да уж, третья, неизвестная доселе страсть штабс-капитана… даже неясно, почему именно сегодня он выпросил у адъютанта Кудасова инструмент.

Петр Сергеевич доигрывал последние аккорды, известные наизусть и в то время всегда разные в зависимости от того, насколько глубоко он позволял себе уходить в воспоминания. А еще, фоном, лениво размышляя над тем, что как о штабс-капитане Овечкине по прибытии в Крым весной составили поверхностное мнение, так оно особо и не переменилось. Впрочем, было одно любопытное исключение: юный игрок, которому портрета персоны Овечкина штрихами да набросками оказалось недостаточно, которому и в самом деле было интересно. Кстати, вот и сам Валерий, наблюдающий за ним и подлавливающий всегда так откровенно неудачно: то на тягучей партии, то на разбередившем душу романсе, и как тому только удается?

Партия у них случилась, но рядовая, спокойная, отличная от соревновательного духа, сопровождавшего предыдущие игры. А вот разговор вышел куда интереснее. Петр Сергеевич не знал, какой ответ Валерий Михайлович хотел бы услышать на не дающий покоя вопрос о счастье, но как терпеливый инструктор вел гимназиста к тому, который полагал верным для себя. Штабс-капитан и не надеялся, что его поймут и безоговорочно примут сказанное на веру, но собеседник хотя бы задумается. Почему-то Овечкину совсем не хотелось через несколько лет увидеть уже наверное семейного Валерия живущим, как и многие, мирной тягучей жизнью, плавающим на поверхности среди таких же непритязательных рыбешек, не знающим другой глубины.

Но, возможно, из него вышел плохой рассказчик, раз диалог пришлось свернуть на ничьей: каждый, очевидно, остался при своем мнении. А, может, просто еще было не время. Но для попытки зайти с другой стороны, без лишней образности и типовых ситуаций, в любом случае оказалось поздно: Перов выдернул его к Кудасову, и с юным искателем ответов пришлось распрощаться досрочно.

А у полковника сегодня поистине происходило все самое интересное. Вот, например, некий атаман Бурнаш, если не маялся от безделья теорией фальшивых заговоров, распознал в чистильщике, отиравшемся возле штаба контрразведки, вражеского агента. Увлекательный рассказ о степях Херсонщины произвел неизгладимое впечатление на Кудасова, а что до штабс-капитана…

Странное поведение Валерия, нежелание того говорить о Петербурге, сосредоточенность эта вечная, которая просто не должна быть такой в столь юном возрасте... И упоминание заявившегося атамана, что это не дети, а сущие дьяволята. Причем с затаенной обидой человека, которого когда-то мастерски обвели вокруг пальца – и кто, щенки сопливые, а не равный противник. Весьма болезненный удар по гордости, надо полагать.

А ведь, с другой стороны, подходил Валерий Михайлович по возрасту, подходил. Но, полноте, чинный степенный юноша – и вдруг мститель, засланец, лазутчик? Да нет, глупость какая-то.

Степенный? Да вы никак иронизировать изволите, штабс-капитан Овечкин? А в «Паласе» казачка он тоже степенно через спину перекидывал? Или все-таки с ощущением, будто проделывал такое не раз? А взгляд пристальный, цепкий, который не раз на себе ловил? Совсем ведь не мальчишеский взгляд.

– Мстители, – фыркнул все же не убежденный до конца Кудасов. – Что вы по этому поводу думаете, Петр Сергеевич?

– Надо проверить, Леопольд Сергеевич. Вдруг это именно те, кого вы ждете?

– Да, но… дети?

«Я не буду цепляться за веру, которой нет подтверждений» , – с усилием напомнил себе Овечкин принцип, выработанный с годами. А при таком подходе не было ничего невероятного в том, что к ним отправили детей-лазутчиков, как и в том, что Валерий мог быть одним из них.

С полковником условились Бурнаша, как человека делового, но малость беспокойного, завтра утром отправить за чистильщиком: и атаману радость, и им мороки меньше. Тем более что для очной ставки понадобится еще Касторский, и Кудасов недвусмысленно дал понять, что на этой встрече штабс-капитану хорошо бы присутствовать, но сначала… сначала Петр Сергеевич хотел убедиться в своих предположениях лично.

Тот же филер, что застал тогда погром в ресторане, получил от него новое задание: глаз с очкарика в клетчатом костюме не спускать, следовать тенью, обо всем докладывать незамедлительно, на контакт с объектом не выходить, сменить наблюдателя может только и исключительно штабс-капитан. Филер человек был понятливый, лишних вопросов не задавал, и назавтра собирался загодя отправиться в бильярдную. Овечкин также посоветовал ему утром ненавязчиво покрутиться возле места чистильщика, которое к тому моменту опустеет, и присмотреться повнимательнее, не мелькнет ли знакомая светловолосая макушка на площади.

Как бы Петру Сергеевичу ни хотелось покончить немедля с одолевающими его сомнениями или же получить им вполне однозначное подтверждение, он понимал, с этим придется обождать. Да и наблюдение откладывалось аккурат до завтра: вряд ли Валерий Михайлович сегодня еще пожалует, а где тот остановился, выяснить было как-то недосуг.

Если штабс-капитан все же был прав в своих подозрениях, гимназист будет стараться не примелькиваться лишний раз, значит, и появляться в бильярдной второй раз за сутки не станет. Петр Сергеевич бы так и поступил, играя роль засланного казачка: осторожничал, но и не упускал добычу из виду.

Овечкин невольно поморщился – неистребимая еще с германской привычка прижимать костяшки пальцев к губам, характеризующая глубокую задумчивость, почему-то сейчас показалась неудобной. Петр Сергеевич даже не сразу заметил, почему, потом понял: потому что неосознанно поджал губу, что ранее за ним не водилось. Чего не скажешь о том, у кого штабс-капитан невольно позаимствовал этот жест.

Кто бы знал, как Овечкину хотелось ошибиться в смутных пока подозрениях насчет определенного человека. Хотелось иррационально, совершенно непрофессионально – и абсолютно честно.

______________________________________________________________________________

История написания песни «Прощание с Родиной» (также «Прощальная», «Степь, прошитая пулями…») хоть и красивая, но выдуманная. Это необелогвардейская лирика, датируемая куда позже описываемых событий. Но она так подходит этому роману, что я сознательно пошла на эту неточность.

Вся глубина смятения в одном треке: Ryuichi Sakamoto "The Sheltering Sky (including piano cover)". Существует версия аранжировки, где композиция начинается с пианино, а потом вступает, наслаиваясь, скрипка, общей длительностью 7:30. Она самая лучшая, наверное, но в клипах ее нет. ИМХО, версия только на пианино – слишком слабая эмоционально, не дотягивает, а только скрипка – слишком тяжело воспринимается.

Здесь относительно сбалансированно, но начинает скрипка.
Послушать "The Sheltering Sky": https://www.youtube.com/watch?v=9brZtaBgwQ0


Глава 9. Глава 9

Минувший вечер у Петра Сергеевича прошел совершенно без всяких изысков и скорее в попытках убить время, чем занять себя чем-то важным. Прогулки по старому городу не принесли ни удовлетворения, ни застарелого раздражения той изнанкой города, которой человек непритязательный или просто неместный обыкновенно не замечал. Потому утро наступило даже слишком быстро, принеся с собой и подспудно ожидаемые новости.

Гимназист дважды с разницей в полтора часа вроде как случайно обнаружил себя рядом с «домиком Кудасова», прогуливаясь далеко не шагом человека, которому совершенно некуда торопиться. Более того, филер превзошел ожидания штабс-капитана, и про Касторского, умудрившегося опять испачкать ботинки по такой очаровательно солнечной погоде, Овечкину тоже доложили. Все вместе было весьма похоже на сговор. Оставалась только придуманная провокация, последний штрих.

Но Петр Сергеевич в бильярдную нынче не торопился, опаздывал намеренно. Шел по залитому солнцем переулку, не скрываясь в тени, хотя время уже давно перевалило за полдень. Август дышал тяжелым зноем и маетной суетой, а Овечкин безрадостно думал о том, что если по факту своего любительского эксперимента о природе человеческих реакций окажется прав, и Валерий не просто так практически прописался в бильярдной, то его сделали, как салагу. И все вымуштрованное чутье разведчика, накопленный опыт и верную интуицию, которая прежде не подводила, штабс-капитан самолично посоветует прибить к собственному надгробию когда-нибудь потом, вместо никому не нужной эпитафии.

Перед дверью бильярдной он, собравшись, застыл натянутой струной, затем эффектно распахнул ее и без перехода произнес прямо в серо-голубые глаза, вспыхнувшие в узнавании… надо же, его и вправду ждали:

– Поздравляю вас, господа, в городе красные!

Пчелиный рой в бильярдной, взвившийся после этих слов, штабс-капитана, казалось бы, не трогал вообще. Петр Сергеевич и на гимназиста-то больше не смотрел: снял фуражку, чуть ли не подкидывая, посмотрелся в настенное зеркало… странно, там все оставалось по-прежнему, надписи «дурак» на лбу не наблюдалось. От него все ждали продолжения: пояснений, комментариев, может, приказа от полковника рассредоточиться по позициям… Пришлось ожидающих к вящей досаде разочаровать: ничего серьезного, просто лазутчика задержали, только и всего, господа, только и всего.

Облегчение, разом хлынувшее в зал, казалось, можно было потрогать руками и разлить по бутылкам. А вот гимназист в лице не переменился. Хорошая выдержка или просто не понял еще? Так это поправимо. Тем более что и офицеры вовремя с вопросами проснулись: минута ошеломления закончилась.

– Представляете, мальчишка, чистильщик сапог, – протянул Петр Сергеевич вроде бы задумчиво, и Валерий Михайлович прикрыл глаза.

Это можно было бы списать на нежелание того иметь что-то общее с войной, заставляющей сражаться даже детей, на сожаление о неприглядной изнанке времени, в котором живешь, или тоску по мирной жизни, но… Вот именно «но». Вот теперь интуиция Овечкина просто вопила о том, что гимназист очень даже при чем. И он вполне сознательно добил Валерия небольшими подробностями из жизни белогвардейских застенок: как раз для такого впечатлительного юноши, которого Петру Сергеевичу тут старательно изображали:

– Маленький, но уже матерый убийца. Молчит... пока. Но Кудасов сможет развязать ему язык, уж будьте уверены.

– И полковник умеет это делать мастерски! – к месту ввернул кто-то из завсегдатаев.

А выдержку гимназиста в самом деле стоило уважать. Застыл только неестественно, будто кол проглотил, а так с виду все в порядке. Просто штабс-капитана это уже не обманывало.

– Знаете, была придумана идеальная явка, – продолжил Петр Сергеевич, начав обходное движение вокруг стола через толпу, внимавшую ему и без дополнительных манипуляций. Ну так и представление было и не для них, а для Валерия, будто бы невзначай развернувшегося боком к зрителям. Пускай, пускай. Позволим ему эту маленькую слабость. – Его товарищи приходили будто бы почистить сапоги и говорили о чем угодно под самым носом у Кудасова.

– Как же удалось обнаружить?

– Очень просто, – довольно кивнул Овечкин: и объяснения почти подошли к концу, и сам он почти подобрался к гимназисту. Как удачно все складывалось. – В номерах Калашникова объявился некий атаман Бурнаш. Он и признал в чистильщике шпиона.

А вот теперь хватит, пожалуй. Теперь можно было и подойти, аккуратно за предплечье развернуть, в глаза заглянуть, в которых на самом дне все же плескалось беспокойство, зато на переднем плане просматривались исключительно сосредоточенность и внимательный, учтивый вид. Все-таки неплохо лазутчика вымуштровали, даже жалко такой кадр потерять будет. Но это все потом, пока же стоило поинтересоваться участливо, проникновенно даже:

– Валерий, что с вами?

– Да нет, ничего, – и голос у нашего шпиона не дрожал, ровный, без модуляций. И взгляд сделался извиняющимся, мол, простите мне эту слабость, но война не для меня. Столь честным глазам следовало бы верить и верить. В «Паласе» у черного входа вот точно такие же были, хотя все гимназистик тогда прекрасно просчитал с реакцией на гимн. – Я просто немного испугался, когда вы пошутили. На воздух я пойду, Петр Сергеевич.

– Быть может, мне проводить вас? – вежливо спросил Овечкин. И по глазам, в которых вспышкой промелькнуло явное нетерпение, безошибочно считал, куда его с такими провожаниями хотели бы отправить. Впрочем, все, что хотел, Петр Сергеевич уже узнал.

– Да нет, не стоит, я сам, – так же вежливо, но уверенно отказался упрямый Валерий Михайлович. Потом вышел. Филер тут же кивнул штабс-капитану понятливо, мол, пост принял, и устремился вслед ценителям свежего воздуха и двойных игр.

А Петр Сергеевич остался в бильярдной: ждать, с чем тот вернется. Бильярд Овечкина больше не притягивал, новостей штабс-капитан ожидал в нетерпении и подкреплять нетерпение алкоголем не спешил: трезвая голова ему еще понадобится, Касторского ведь собирались задержать как раз днем, а то зачастил что-то наш артист к чистильщику, значит, и сегодня снова явится. Кстати, не его ли помчался искать предприимчивый Валерий?

Овечкин не собирался докладывать полковнику об организованной за Валерием Михайловичем слежке. Ни тогда, когда филер исчез из бильярдной вслед заторопившемуся гимназисту, ни после, когда тот вернулся почти ни с чем: бегал, бегал Валерий по городу, а вот к кому бегал – неясно. Но, однако, загадки могли подождать, а вот полковник вряд ли.

И Петр Сергеевич направился к Кудасову. Сделал он это весьма вовремя: господина артиста даже в кабинете при закрытых дверях слышно было еще от лестницы, как со сцены. Полковник показал ему глазами на жизнеутверждающую желтую портьеру. Портьеры тут висели добротные: достаточно плотные, чтобы ткань предательски не колыхалась от малейшего движения. Идеально для маскировки.

Если бы Овечкин был прозаиком или юмористом, то следующая жанровая сцена, разыгравшаяся при участии Бубы Касторского, Кудасова и чистильщика-шпиона вышла бы поистине эпатажной. К сожалению, писателем он не был, что, впрочем, не помешало наслаждаться зрелищем. Уроки геометрии были великолепны. Пляска с паролем тоже. Стиль изложения так и вовсе эпатажен. Разумеется, господин Касторский Даниила не признал и сокровенно поинтересовался у задыхавшегося от бешенства полковника, мол, это тоже наш человек? Вот и пришлось в какой-то момент Кудасова, даже с учетом их взаимной нелюбви друг к другу (впрочем, между штабными и фронтовыми это обычное дело), от артиста спасать.

Казалось, представление на этом должно было бы закончиться, но нет: давешний атаман, направлявшийся к ним с новостями, столкнулся с Касторским на лестничном пролете. И потому влетел в кабинет уже взбудораженным, в этом они с полковником Кудасовым сейчас были очаровательно похожи:

– Зачем вы отпустили артиста? Он же с ними связан. Голову положу! Это же целая банда, я же вам говорил! Вот что я нашел у себя сегодня, как вернулся…

Петр Сергеевич забрал из рук негодовавшего Бурнаша записку, которая не стала откровением и только подтвердила уже имевшиеся подозрения. А красивый у Валерия почерк, округлые буквы, старательные, летящие. То, что писал именно гимназист, он ни секунды не сомневался. Этот Даниил – босяк босяком, а тут даже запятая стояла на месте, разве что тире пропущено.

И все сложилось в единую картину, не позволяя Овечкину больше ни отговорок, ни неточностей, ни повода сомнениям и дальше оставаться на уровне необоснованных догадок.

Эффектное появление юноши в бильярдной, далеко не случайное появление его же в «Паласе», да и потом тоже: тот будто специально искал встречи со штабс-капитаном. Гимн несуществующей империи, опять же. Расчет ведь: еще в ресторане было очевидно, откуда ветер дует, а штабс-капитан эту деталь и позабыл уже, увлеченный разговорами с гимназистом и им самим. Зря. Молодой человек, совсем один, как же, как же. Сорвался из бильярдной кого-то предупредить, пусть филер и не видел, кого именно. Явно специально пошел на сближение, узнал привычки. Грамотная операция обработки объекта, снял бы фуражку.

Но как обидно-то. Как жаль. Даже не того, что несколько дней верилось в то, что судьба дает второй шанс. И не того, чем в итоге все обернулось. Иррационально жаль было мальчишку, которому не было еще и двадцати – а теперь навряд ли уже исполнится.

Что ж, Петр Сергеевич, с эмоциями разобрались. Теперь поговорим о деле.

В этой игре ставки делались именно на него. Ставки крупные, выросшие, очевидно, после смерти сапожника-связного. Любопытно, что будет в конце. Им ведь нужна была схема, а, значит, нужен и ключ. Если приложены такие усилия, значит, выбивать сведения силой из Овечкина не планируют, хотя он бы на это посмотрел...

Значит, будет обмен. Не золотые горы и не неземные блага, что-нибудь попроще, на что должен купиться уставший от войны человек. Положим, в меру умный, в меру осторожный, патриот, в глубине души уже не надеявшийся изменить ход войны… Все это было о нем и не о нем одновременно, но образ штабс-капитана в голове Валерия наверняка сложился именно такой.

Что еще Валерий Михайлович мог о нем знать? Петр Сергеевич прекрасно видел, что тот слышал романс о прощании с родиной, значит, полагал его человеком сентиментальным и склонным к погоне за прошлым. Диалоги… интересно, а диалоги с ним вел исключительно засланный лазутчик или все же был там и думающий гимназист? Сколько вообще было в том правды? Ведь за эти несколько дней Овечкин привык к тому, что ему составят компанию и за бильярдом, и за вином, и за беседой. Хотелось бы компании и в другом, но… только с настоящим Валерием, а этому уже не бывать.

«Стареешь, Петр Сергеевич», – безрадостно напомнил он себе. – «Твоя история с Евгеньевым сейчас повторяется как фарс и закончится так же бесславно. Только в тот раз человека, к которому ты прикипел, у тебя отняла судьба, да и не стал бы ты ничего развивать, а сейчас – сам напишешь конец? Силенок-то хватит?»

– Уж не подозреваете ли вы кого-нибудь? – озадаченно поинтересовался полковник, потому что на лице штабс-капитана застыло очень неприветливое выражение, при котором человек в здравом уме держался бы от Овечкина подальше.

– Нет, не подозреваю. Я просто уверен.

С Кудасовым они условились о следующем: до отбытия того в Джанкой Петр Сергеевич будет вести праздный образ жизни, чтобы вражеские лазутчики не сбились с ног, разыскивая его по всему городу, и в целом останется верным своим привычкам. Вид при этом будет иметь печальный, демонстрирующий душевный раздрай и тупую усталость от бессмысленной войны. Образ был грубоват, но с учетом ограниченности во времени красного шпиона это насторожить не должно.

У штабс-капитана вообще образовался вполне официальный суточный карт-бланш на любые действия в пределах разумного, которые могли потянуть за ниточку и выловить разом всю эту красноармейскую шайку, чем он сейчас и занимался.

Овечкин как раз дошел до бильярдной, но вот внутрь заходить пока не спешил: успеется. А снаружи-то было хорошо, особенно когда дневное марево пыли и исходящего от камней жара уступило место вечерней прохладе. Внутри же будет прокурено и душно, значит, можно еще постоять, да и подумать заодно. Разбавить бы вечер сигарой, пожалуй, как дань привычке, только вот стоило ли?

Он так и вертел в пальцах незажженную сигару, не решаясь закурить, когда заметил Валерия на противоположной стороне улицы: растрепанные волосы, далеко не прогулочный шаг… тот несся так, будто за ним черти гнались со сковородками наперевес. Потом отметил и траекторию гимназиста – надо же, в бильярдную торопится, не иначе как по его душу. Что, времени катастрофически не хватает? Понимаем, понимаем.

Столкновения Петр Сергеевич, честно говоря, не планировал. Просто как-то не рассчитывал, что Валерий Михайлович бежал настолько целеустремленно, что вообще никого и ничего вокруг не замечал. Хотя вот полюбоваться на растерянное выражение лица гимназиста еще раз – хотя какой тот теперь столичный гимназист, отвыкайте, штабс-капитан, отвыкайте – не отказался бы. Сейчас, обладая о Валерии куда более полными сведениями, чем тот полагал, такие вот моменты ценились намного сильнее разговоров.

Ну и мимика, конечно. У Валерия Михайловича вообще было очень выразительное лицо, и подлинное расстройство, когда тот решил, что Овечкин уже вышел из бильярдной, а потому вряд ли составит ему компанию, значит, только зря торопился, шло этому лицу необычайно. Можно было бы расстройство усугубить да посмотреть, как тот себя поведет, и, как знать, может уже сегодня получить заманчивое предложение о предательстве за тридцать серебряников… но неожиданно для себя самого Петр Сергеевич остался сыграть несколько партий с привычным соперником. Почему бы нет, завтра будет уже не до них.

Вот только с бильярдом нынче не ладилось. Не шла игра, не подпитывалась азартом или хотя бы грамотным просчетом каждого удара. Он вообще не понимал, чего ради Валерий Михайлович примчался сюда, если не делал ровно ничего из того, на что, очевидно, нацелился: не заводил сомнительных разговоров, не делал туманных намеков, бильярд – и тот откровенно сливал. Так переживал за друга? Днем ведь был куда собраннее, даже заслужил мысленную похвалу, что за штабс-капитаном водилось нечасто, а сейчас? Дошло, что у игр в разведчиков бывают последствия? Так дойти должно было раньше, тем более этого Даниила Овечкин уже видел раньше среди зевак, когда взяли Сердюка. Просто тогда не заострил на этом внимания, а эпизод-то был показательный, если со стороны посмотреть.

Нет, так у них ничего не получится, хватит на сегодня бильярда. Вместо этого можно показать на самом деле не знакомому штабс-капитану юноше город, который стал ему в каком-то смысле родным. Почему-то именно вечерняя Ялта, в которой народ имел обыкновение нежиться по кабакам да ресторанам, разом освобождая улицы после заката, имела для Петра Сергеевича свое особенное очарование: можно было даже вообразить, что живешь здесь один, или не один, но редкие прохожие случайны и с тобой вообще никак не соприкасаются.
Так по прибытии сюда на тридцать третьему году жизни Овечкин и понял, что не страшится одиночества и даже привык к нему достаточно для того, чтобы полюбить уединение.

А что до Валерия… штабс-капитан вполне эгоистично хотел этот вечер себе. Чтобы провести короткое время так, как хотелось, и рассудительный собеседник при этом лишним не будет. Один вечер без игр в политику и интриг, тем более что и сам Валерий Михайлович, уж неясно почему, думал также. А завтра все будет так, как должно.

Прогулка по освещенным фонарями ялтинским улицам, выводящим их к набережной, осталась в памяти Петра Сергеевича покадрово.

Разговор, как и раньше, с человеком, который многого не знал, но многое понимал лучше коллег по штабу. Ну и ложь, разумеется, куда же без нее. Надо же, любитель моря оказался. Точно в Петербурге не жил, там бы Валерий на него насмотрелся вдоволь. И легкий намек на то, что человек может приспособиться жить где угодно, ушел в пустоту. Где юный разведчик оставил сегодня свою голову, интересно? Ждал более удобного случая? Спорно, куда уж удачнее-то.

Что до лирики Белого… это у них было общим. А у поэта и вправду судьба складывалась такая, что не позавидуешь. Петр Сергеевич на минуту задумался, каково оно, жить потом, когда знаешь, что тебя на самом деле хотел убить близкий человек, но – осечка, полупустой барабан, и пуля тебя не находит. А человек есть. И ты есть. Нет, все же некоторые вещи лучше было не узнавать.

Непосредственность, порывистость Валерия Михайловича, мальчишество, ребяческие выходки… Что ж, ему было только семнадцать, вполне простительно: когда еще жить, как ни тогда.

Поцелуй? Что ж, это был порыв. Потому что юный лазутчик светился, как маяк, и будто всполохами света, отбрасываемыми в сторону набережной, вспышками удавалось ловить его восторг при виде моря, мальчишескую безбашенность, сладкую юность, которой хотелось коснуться, разделить, прожить. И штабс-капитан этому порыву поддался.

Валерий в его руках был мандолиной. Сольным инструментом в камерном зале, звучавшим для одного человека: заказчика, слушателя, дирижера и исполнителя в одном лице. Отзывался короткими выдохами, поворотом головы вслед за ласкающей рукой, насыщенным, мягким отзвуком на прикосновения к лицу, шее, плечам, вверх-вниз, как по струнам – короткими ударными. Неизменный клетчатый пиджак не был помехой, скорее, сдерживающим фактором. Потому что от не прикрытой тканью шеи, зачастившего пульса, чужой ладони на плече, пальцев, сжимающихся от ярких впечатлений, накатывающих на Валерия волнами, выдержка грозила Овечкину изменить. Хотелось еще: не только разнонотных откликов, но единой части истории в обход следования партитуре. Протяжные, долгие ноты на мандолине можно было извлечь только быстрым повтором одного и того же звука, многократным, без пауз, такова техника игры, но, видит бог, у него бы не устала рука. Петр Сергеевич хотел бы сыграть это соло для мандолины до финальных аккордов, затухающих, теплых, обнимающих прощальной лаской – и выйти из зала таким же молчаливым, как вошел в него.

Деятельная натура была с этим согласна и требовала получить все, тем более что завтра Валерий Михайлович, порывистый, явно неопытный, трогательно жадный до ласки – плохое, очень плохое качество для разведчика – проявит себя, ошибется, подставится окончательно. Но лирическое, бьющееся в голове «моя юность, непрожитая, невозможная» требовало не опошлять все гостиницей и обоюдной неловкостью утром – объяснениями, в которых не будет правды, взглядами, в которых правды будет слишком много – остановиться сейчас. Потому что то, что есть, прекрасно тем, что подлинно. Игр же меж ними достаточно было и без того.

Чужая, остающаяся в прошлом жизнь переплелась с собственной на одной из страниц, сцена была прекрасна, но страница отныне перевернута, и истории пора двигаться дальше, к кульминации. Если думать так, то ничего уже было не жаль.

От него не ускользнули перемены в настроении Валерия, когда Петр Сергеевич перестал того удерживать. Если Овечкин хоть сколько-нибудь разбирался в людях, сейчас его мысленно костерили на все лады, да и себя заодно, а список прегрешений, приписываемых штабс-капитану, рос на глазах. Может, оно было и к лучшему: они и так уже поразительно быстро вернулись к недосказанности, как с платком этим. Ясно ведь, что никто его не вернет ни в какое «потом».

От набережной в город шли в молчании. Петр Сергеевич не знал, о чем Валерий Михайлович думал, хотя и догадывался. Сам он размышлял о похожих вещах, но вряд ли в том же романтическом ключе. У юного разведчика ведь остался только один день, и сегодняшний вечер к цели того никак не приблизил. А Кудасов утром потребует от штабс-капитана отчет, и о чем полковнику рассказывать прикажете? Что шпион на контакт не пошел? Так это в свете событий на набережной было спорным утверждением.

Проводив Валерия до гостиницы и уже откланявшись, Овечкин неожиданно даже для себя поинтересовался:

– Валерий Михайлович, все хотел спросить, а фамилия-то у вас какая? Любопытно стало.

Шпион-разведчик раскрывать эту тайну явно желанием не горел, рассеянно мучая дужку очков. Но, видимо, понимал, что промолчать не получится, глупо выйдет. Ответил нехотя, и по тону Петр Сергеевич понял, что на этот раз ему сказали правду:

– Мещеряков.

На самом деле штабс-капитан знал, зачем спросил. По фамилии оно ведь как-то проще выходило, обезличеннее, жестче, даже если только мысленно, а в лицо – учтивым именем-отчеством. Вот теперь все было правильно. Хотя по значению фамилия Валерию не подходила совершенно: неучтивый, невежливый, вот это вот все вообще не о нем было. Впрочем, самого Овечкина тоже не назовешь образцом кротости, терпения и доброты, так что толку от всех этих трактовок не было никакого.

– Спасибо за вечер, Валерий Михайлович. Буду рад увидеть вас завтра днем в бильярдной, скажем, в полчетвертого. Доброй ночи.

– Доброй ночи, Петр Сергеевич, – эхом откликнулся шпион Мещеряков и исчез за дверью гостиницы так же стремительно, как в день их первого знакомства – из бильярдной.

Овечкин же провел остаток вечера так, как не проводил его уже очень давно: без карточного стола, без наматывания кругов городскими проулками, даже без приличествующей манеры детально разбирать цепляющий эпизод прежде, чем со вкусом избывать произошедшее. Он просто забылся тяжелым сном человека, который еще не принял какое-то важное решение.

______________________________________________________________________________

Для этой главы нужно было что-то светлое, но грустное, после чего нет ощущения конца истории, но нет и продолжения в том же ключе: Paul Cardall «Fragile».

Ну и немного о мандолине - композиция «Palegia's song».

Послушать «Fragile»: https://www.youtube.com/watch?v=Sfd-Bj-4apw

Послушать «Palegia's song»: https://www.youtube.com/watch?v=IOMmwyfPEio


Глава 10. Глава 10

Днем застать полковника Овечкину не удалось, и вопрос с отчетом о праздных буднях, где отчитываться было решительно не о чем, отпал сам собой. Перов тоже особых новостей сообщить не мог: пойманный шпион стойко молчал, и информации о внедренной в Ялту банде у них было ровно столько же, сколько и вчера. Что ж, значит Петру Сергеевичу оставался другой шпион, поинтеллигентнее. И Касторский, конечно, но то уже не его забота.

Валерий Михайлович появился в бильярдной без четверти четыре, когда и без того неполный бокал, стоявший перед штабс-капитаном, практически опустел. Овечкин не планировал напиваться, во всяком случае, не настолько, чтобы перестать контролировать ситуацию. Но вино несколько примеряло Петра Сергеевича с тем, что история скоро закончится, и не без его непосредственного участия.

Овечкин оценил чужое нарочито спокойное лицо и при этом сбитую дыхалку. Опаздывал и торопился, пришло закономерным вердиктом, отстраненно, как со стороны. О причине задержки оставалось только гадать. Она была незначительна, но не вписывалась в пунктуальность игрока, невесть когда успевшую стать привычной.

Мещеряков учтиво поздоровался, устроился рядом чуть ли не вплотную. Говорил что-то ласково про письмо, родителей, с какой-то странной живостью в глазах пытаясь втянуть штабс-капитана в диалог, показывая, что все у него хорошо, и где-то там его и вправду помнят, любят и ждут.

Овечкин не знал, откуда к нему пришло ощущение, что на самом деле родителей игрока уже не было в живых. То ли излишняя, с избытком, теплота в голосе Валерия, когда тот рассказывал о них раньше, то ли счастливая улыбка сейчас, словно приклеенная к лицу и градуса счастья при этом не менявшая, то ли еще что-то неуловимое. И Петр Сергеевич прервал этот спектакль для одного зрителя, заглянув в свой бокал, в котором было на донышке, будто в поисках неведомых ответов. Заметил нарочито утомленно, пожалуй, для стороннего наблюдателя, на которого старательно не смотрел, даже изрядно нетрезво:

– Мне бы за море, в теплые края. Рад бы, как говорится, в рай, да вот грехи… не позволяют, – Овечкин повернулся к Валерию, который по-прежнему сидел рядом, слушал внимательно и дистанцию держать, похоже, не собирался. Это было даже интересно. – А рад бы.

– У вас есть такая возможность, Петр Сергеевич, – спокойно возразил Мещеряков, и он понял: решился. Отмахнулся от этих общих заверений, мол, не время для шуток. Отвернулся, разрывая зрительный контакт, побуждая продолжать в том же духе: убеждать несговорчивого, но изрядно подвыпившего штабс-капитана, выдавать детали предложения, соблазнять желанной эмиграцией.

– И все же у вас есть возможность оказаться в Констанце, – не согласился Валерий и аккуратно так тронул Петра Сергеевича за локоть, привлекая внимание.

Штабс-капитан сегодня был в штатском, и ткань пиджака в отличие от плотной формы не дала прикосновению остаться незамеченным, все ощущалось даже слишком хорошо. Учитывая, что физический контакт, случайный или нет, сам Валерий Михайлович никогда доселе не инициировал, жест выглядел несколько двусмысленным. Учитывая минувший вечер, не только выглядел. Мальчишка сам-то это уловил или границы его личного пространства несколько перестроились без ведома владельца?

Констанца… Интересно все же, почему гимназист выбрал именно ее из всех прочих вариантов. Не то чтобы их было много, но все же. Только потому, что тогда в разговоре со штабс-капитаном у «Паласа» туда же определил отца? Или подсказал кто, что сейчас в основном или к румынам, или к туркам, а оттуда уже – в просвещенную Европу, если средства позволяют?

На секунду перед Петром Сергеевичем мелькнула невозможно яркая картинка, где он такое вот предложение принимает, обустраивается в прибрежном городе с выходом к морю, почти совсем как в Ялте, находит среди эмигрантов былых знакомых, готовых подсобить с работой и, как знать, может даже с переездом. А потом и Валерий перебирается туда же, к румынам... неплоха была бы тогда Констанца.
Мелькнула картинка – и погасла, растаяв без следа.

– Черту душу продам, лишь бы оказаться в Констанце, – в сердцах выдохнул Овечкин. Умолчал, что его с такими фантазиями ни один черт бы не пропустил, еще и поинтересовался ехидно, где это бывалый штабс-капитан здравомыслие-то подрастерял.

Валерий Мещеряков на это заявление отреагировал совершенно непрофессионально, по-мальчишески, тут же сдав ему все карты.

– Черта не потребуется, но покупатель есть, – спокойным тоном уверил начинающий шпион и отпустил локоть Овечкина, который до этого момента ненавязчиво удерживал, сминая пиджак.

Петр Сергеевич усмехнулся. Значит, все же игра, во всем. Попался штабс-капитан, заинтересовался вопросом – можно и подальше отодвинуться, раз дело пошло на лад.

Само предложение он прослушал без интереса: ничего нового там не было и быть не могло. Как Овечкин и предполагал, предметом торга служила схема укрепрайона, а второй частью сделки – средства на эмиграцию и непрепятствование выезду из Крыма со стороны красноармейцев. Весьма щедро для штабс-капитана, готового предать родину и идеалы, и совершенно неприемлемо для Петра Сергеевича Овечкина.

Та его часть, которую представлял собой штабс-капитан, выпестованный набросками и пока еще не рассыпавшийся трухой как истлевшая от времени маска, методично прояснила внимательному слушателю локацию схемы, с расстановкой, паузами, чуть ли не по слогам. На правах подвыпившего человека он и голос повысил, и шикнул на самого себя за раскрытие страшного секрета. Тут же сорвался на таинственный шепот, напрочь игнорируя личное пространство собеседника, но того это не смущало, на что и был расчет.

Петр Сергеевич доверительно заманивал Мещерякова в ловушку, показывая, что торг состоялся и часть сведений о сейфе уже отдана деятельному игроку на откуп... а вот для шифра пока было рано. Пока стоило протянуть задумчиво, с горьковатым смешком, будто с только что снизошедшим озарением – для человека, топившего сожаления в выпивке, это была как раз вполне подходящая скорость реакции:

– А я ведь догадывался, дога-адывался, что вы не зря объявились в этом городе. Виды имели. Так ведь?

Сунь-Цзы об этом, конечно, не писал, а трюк-то ведь простенький на самом деле: покажи противнику, что он оказался умнее, прозорливее тебя, признай это на словах. Уважение к чужому гению всегда действует безотказно: недруг полагает, что поражение тобой осознанно, значит, он уже выиграл.

Вот только выигрывать надобно войну, а не единичное сражение. Но откуда Валерию, сверившемуся зачем-то с наручными часами перед тем, как подтвердить коротко «так», о том было знать? Тактика и военные хитрости разного калибра приходят только с опытом, которого Мещеряков набраться уже не успеет. А жаль, Овечкин мог бы Валерия Михайловича этому научить. Но видел, что предлагать бесполезно: тот никогда не пойдет на сделку с совестью, как и он сам.

Привычно составили партию, в воздухе отчетливо стыло ожидание. Петр Сергеевич прекрасно видел, что следующий ход в игре, которая протекала меж ними на словах, за ним. Валерий не без оснований подозревал, что шифр ему известен, раз расписал условия сделки. Вот только Овечкин сомневался, что, даже прими он предложение, дожил бы до завтрашнего утра. Участь перебежчиков всегда была незавидна: их проклинали здесь, им не доверяли там, ибо предавший однажды сделает это снова. Так что или игрок не располагал этой пикантной частью информации, а товарищи поопытнее да помудренее решили его не просвещать, или же, напротив, знал все слишком хорошо и штабс-капитана планировал похоронить в Ялте во всех смыслах этого слова. Знать бы наверняка, так ведь не спросишь.

Петр Сергеевич рассеянно повертел в руках третий забитый им за сегодня шар и положил к двум, до того уже обосновавшимся на полке над меловой доской. За Мещеряковым пока не было ни одного успешного удара, этакая обратная аллюзия на их первую партию. А интересные выпали шары, если присмотреться. Только вот порядок неверный. Коротко посмотрев через плечо на Валерия, слишком занятого подбором траектории удара, штабс-капитан быстро поменял шары местами, образовав известную комбинацию. И ведь нарочно не придумаешь такое совпадение.

Вот и часть шифра, да что там, шифр: в простонародье, пока не пошло двухтысячное летоисчисление, уже давно опускали первую цифру в речи: восемьсот двенадцатый, девятьсот четырнадцатый, девятьсот семнадцатый... Коротко промелькнула мысль: не привлекать к этому внимания, а Валерию Михайловичу сказать неверный код, просто на всякий случай, но Овечкин не принял ее.

Это было как позабытая игра в догонялки с мальчишками, или дерзкая военная операция, или кураж на высоких ставках, когда точно уверен, что выигрышная комбинация именно у тебя на руках. Петр Сергеевич ведь не планировал выпускать Мещерякова с этими знаниями куда-либо, кроме как на допрос к полковнику. Так что все козыри у него, молчаливую же партию следовало довести до конца со всеми тонкостями маневрирования между правдой и откровенным блефом.

Овечкин негромко окликнул Валерия, не сомневаясь, что тот бросит свои расчеты и подойдет как миленький. Вальяжно оперся о полку, кивнул головой на сформировавшуюся тройку, ткнул поочередно в каждый шар, лекторским тоном поясняя:

– Обратите внимание, какое трагическое совпадение: девять-один-четыре. Девятьсот четырнадцатый год. Начало войны, – он оглянулся на собравшихся, многозначительно понизив голос, и игрок придвинулся ближе, безошибочно уловив намек на вожделенную тайну. – Но есть еще одно совпадение. Это шифр замка в сейфе Кудасова. Того самого сейфа, в котором хранится схема.

Они стояли сейчас настолько близко, что Петр Сергеевич без труда уловил, как Валерий напряженно сглотнул, а потом облегченно выдохнул, как убыстрился пульс, как пальцы мучали мелом и без того натертый кий. Казалось, отступи штабс-капитан сейчас от игрока – и тот упорхнет из бильярдной, не оглядываясь, довольствуясь легкой победой, потому что более его ничто здесь не удерживает.

Это Овечкин тоже считал и уже без сожалений добил контрольным вопросом: фарс пора была заканчивать.

– Вы поняли?

– Понял, – шепотом подтвердил Валерий Михайлович, расписываясь во всем окончательно. И в том, что «покупателем, который не постоит за ценой» являлся он сам, и что эмиграцией продажного штабс-капитана никто из противоборствующего стана заниматься, разумеется, не собирался. Ну, в самом деле, не юнцу же семнадцати лет отроду эти вопросы решать, у которого радостное возбуждение сейчас так явно читалось по лицу, что аж щеки порозовели. Какой же все-таки еще мальчишка...

Рука, метнувшись к чужому лицу, казалось, жила своей жизнью. И вместо уместного теперь снисходительного жеста – потрепать по щеке дурачка этакого, который с чего-то решил, что он умнее матерого разведчика Овечкина – выдала молчаливую ласку, гладя даже не щеку, а воздух рядом, не касаясь кожи. Румянец на лице Валерия стал явственнее, но время для игр, даже таких приятных, уже давно истекло.

– Вы ничего не поняли, – поставил Петр Сергеевич точку в партии, происходившей между ними не за зеленым сукном, а на другом поле. – Господа, позвольте вам представить одного из так называемых мстителей... Спокойно! – без перехода рявкнул он на подобравшихся как шакалов офицеров: самосуд им тут был не нужен. Потом повернулся к Валерию и невольно вздрогнул: лицо того не выражало ни страха, ни сожаления, ни тупой покорности судьбе. Выражение застывшей маски, по сути, не уступало его собственному, разве что неистовства там не было.

Овечкин наскоро обыскал Мещерякова на предмет огнестрельного оружия или еще каких-нибудь сюрпризов – не мог же тот отправиться сюда вот так, без страховки? – но ни обшлага рукавов, ни карман пиджака не таили в себе ни штыка, ни стилета, даже странно. А вот бильярдный шар удивил, и когда только утащить со стола успел? Не так-то вы и спокойны, товарищ шпион. Нервы, Валерий Михайлович, нервы, нервы.

Присвоенный шар Овечкин машинально вернул на сукно: в конце концов, это было не так важно, как реакция офицеров и самого разоблаченного лазутчика, который опирался сейчас на кий как на трость и выглядел настолько собравшимся и готовым к нападению, что стоявший рядом с Петром Сергеевичем поручик на ощупь потянулся к кобуре – безошибочно, на упреждение: сработало военное чутье. Но перехватил взгляд Овечкина, отрицательно покачавшего головой, и остался на месте.

– Ну что ж, Валерий Михайлович, теперь вы знаете шифр замка, ну так вы с этим и подохнете, господин мститель, – Петр Сергеевич скрестил руки на груди, посмотрел на невозмутимого гимназиста в упор, гадая, когда же тот уже хоть что-нибудь скажет. Шпильку про отсутствие опыта, что ли, отпустить. – Да-а, с прискорбием должен констатировать, что до этой деятельности вы еще не доросли. Слишком много было совершено ошибок. Роковых ошибок!

Замечание попало в цель, как меткая пуля, вызвав у него удовлетворенную усмешку: а задело мальчишку, славно, славно. Собравшиеся шумели, требуя, разумеется, и хлеба, и зрелищ: не каждый день примелькавшийся паренек оказывался вражеским агентом, но ведь можно было обойтись и без этого. Организовать конвой из двоих офицерских и хоть сейчас препроводить игрока прямиком к Кудасову. Однако Овечкину этого было недостаточно. Тем более что игрок лицом все еще изображал простодушно-вежливое недоумение и роковые ошибки за собой не признавал, а язык тела и то, как дернулся на язвительное замечание… нет, штабс-капитану этого было решительно мало.

Потому Петр Сергеевич не отказал себе в удовольствии методично указать Валерию Михайловичу на ряд допущенных огрехов, хотя раньше за ним не водилось привычки добивать уже поверженного противника. Примечательно, что, перечисляя подчас идиотские ошибки, удовлетворения он при этом не испытывал. А вот сожаление – да. Встретиться бы еще раз со смышленым Валерием за другой доской, так ведь не получится: допросят и расстреляют, как уже наверняка расстреляли их Даниила, и дело с концом.

Штабс-капитан даже повернулся к Валере спиной, не желая видеть на этом лице выражение признанного поражения, хотя вся эскапада с громким разоблачением ради него и затевалась. А, может, то была просто дань уважения в целом достойному сопернику.

– Бросьте кий, Валерий Михайлович. Эту партию вы проиграли.

Офицеры как по команде стали стягиваться к неудавшемуся шпиону, отрезая выход, но тут...

– Не думаю, Петр Сергеевич, – мягко прозвучало ему в спину.

И Овечкин услышал там не только слова. Он услышал интонацию, спокойную, непреклонную, со скрытой улыбкой, как будто у противника еще оставались козыри в рукаве, как и варианты отыгрывания ситуации.

Это несколько дезориентировало, и штабс-капитан уточнил, хотя и понимал, что дальше игра пойдет по чужим правилам:

– Хотите доиграть?

– Разумеется.

Варианты, при которых Валерий Михайлович мог выйти отсюда живым, отщелкивались за доли секунды один за другим. Мещеряков был безоружен, в зале же полно тех, кто расстреляет красного шпиона быстрее, чем тот сделает несколько шагов в сторону выхода. Заложник? Опять-таки, красноармеец без оружия, до чужого табельного еще добраться надо. Как, как можно было спокойно уйти из бильярдной, полной вооруженных противников? Немыслимо.

Овечкин приподнял бровь и отрывисто кивнул, позволяя игроку этот ход, хотя тот, конечно, лица его не видел.

– Сделайте одолжение, – взмах рукой как вызов к барьеру.

Петр Сергеевич все также опирался о стол обеими руками, продолжая напряженно размышлять. Отвлечь внимание, ускользнуть. У Валерия не было оружия, только кий. Была партия, на окончании которой тот мягко настоял, и в чем, как в блажи приговоренного, штабс-капитан ему не отказал. Еще у игрока была улыбка победителя, которую чувствуешь спиной, хотя при таких обстоятельствах взяться ей просто неоткуда. И, наконец, был бильярдный шар, который он, Овечкин, самолично вернул на сукно чисто машинально, еще подивившись такой странной клептомании. Но вот вернул ли?

Деталь, упущенная ранее, встала на место. Озарение пришло внезапно и настигло его вместе с Валериным извечно вежливым «позвольте, господа, благодарю вас». Штабс-капитан бросил косой взгляд в угол стола, на изъятый пятнадцатый шар, отливавший в желтизну. В этой бильярдной, да и на столе тоже, все шары были кипенно белые.

Валерий Михайлович посмотрел туда же, на мгновение прикрыв глаза, и Овечкин срисовал это, зафиксировал. Избирательное свойство памяти – коллекционировать эмоции и выражения лиц, но не слова: слова врут, всегда врали. Словами можно было обрисовать свою биографию вольным пересказом «Онегина», словами при желании можно было и обнадежить, обмануть, даже убить.

Эмоции тоже можно было подделать, но это сложнее. Тем более что бесстрастное выражение лица вместо естественной паники и мандража тоже, в общем-то, оказывалось говорящим. Так бывает, когда убеждаешь в чем-то самого себя, и понять, какую эмоцию выпустить наружу, пока не пришел к согласованным выводам – сложно. А на лице Валерия сейчас прочно обосновалось именно такое безэмоциональное выражение, хотя тому полагалось быть как минимум раздосадованным сорвавшейся операцией, но этого не было. Не было.

Вот теперь у Петра Сергеевича окончательно не осталось никаких сомнений в том, что шар, изъятый из внутреннего кармана пиджака, не из этой пирамиды. И если «Валерий с Зелениной» в самом деле не страдал клептоманией, то объяснение напрашивалось само собой. Заказное изготовление, готовились. А шарик-то с сюрпризом.

Ход, достойный уважения. Отчаянный, дерзкий, и свои несколько секунд на побег красноармеец получит.

Оставалось проверить, дрогнет ли у того рука.

– Кий, – Овечкин протянул ладонь, почти не глядя. Кий, вложенный в руку, приятно грел пальцы, совсем как на набережной – ладонь одного вражеского шпиона на плече.

Петр Сергеевич обошел стол, повторяя свою излюбленную позу, опираясь руками о борт. «Засланный казачок» за номером пятнадцать оказался под правой рукой. Жаль, не под левой, было бы символичнее.

Усмешка, призванная быть издевательской, сама просилась на лицо, и слова вышли ей под стать. А обреченность, проскользнувшая в невольном повороте головы – так это все чертова контузия:

– Не промахнитесь, Валерий Михайлович.

Умирать Овечкин не планировал. Преимущество владеющего информацией – в опережении противника. Конечно, он не знал мощности заряда, но нырнуть под стол – дело секунды, а получить оскольчатые в спину предпочтительнее бомбы в лицо. Отойти в сторону и вовсе было бы неплохо, но стол так некстати окружили зеваки и жадные до зрелищ офицеры, что свободы маневра не предвиделось. Шрамы? А что шрамы? И пусть. Ему положено. Чтобы помнил, чем оборачивается доверие. Повелся на интеллигентность, ум, живость, сам чуть не допустил сейчас роковую ошибку, хорошо хоть по лицам читать еще не разучился. Идиот, да и только.

– Постараюсь, господин штабс-капитан.

Валерий Михайлович наощупь поправил очки на переносице. Жест, ставший таким привычным – и когда только успел? Вот теперь это были нервы. И так хотелось верить, что не только из-за успешности будущего удара, а хоть немного из-за того, в кого тот будет направлен. Но Петр Сергеевич не обманывался:в их случае это уже ничего не меняло. Потому что сейчас красноармеец видел перед собой лишь врага, стоявшего на пути к свободе, а был ли тот когда-нибудь человеком? Бросьте, пустое.

Он запомнил гимназиста таким: сосредоточенным, нахмуренным, практически бесстрастным, и старательно гнал из головы, каким тот мог быть еще.

Валерий не посмотрел на него, когда чуть отвел руку за спину, прицеливаясь. Поэтому Петр Сергеевич получил свою фору, удачный шанс, обернувшийся госпитализацией и не очень красивой сеткой глубоких шрамов на спине и правом предплечье, прямо около старого сквозного пулевого. Остальное было уже по мелочи: испещренный мелкими осколками лоб – заживет – и ссадины на руках, тем более не повод для расстройства.

Боевые ранения смотрелись странно рядом со шрамами, полученными по глупости, из самоуверенности, излишнего самомнения и совсем малость – веры в человечность. И болели куда сильнее, хотя, наверное, это старые раны уже просто не помнились за давностью лет.

Первым делом, очнувшись в госпитале, он позвал медсестру и радовался совсем как ребенок, когда услышал собственные слова. Страх вновь лишиться голоса был в Овечкине жив с момента первой контузии, а учитывая, что на взрывы ему везло как утопленнику, подобной подлянки в довесок к обозначившейся глухоте на правое ухо вполне можно было ожидать. Правда врач, придирчиво осмотрев Петра Сергеевича, заверил, что глухота в течение двух суток пройдет, раз барабанные перепонки не задеты, но штабс-капитан на всякий случай готовился к худшему, как и всегда.

До жути знакомо трясущиеся руки его уже не удивляли, и прогноза по ним врач тактично не выдал, что означало одно: на время или навсегда, неизвестно. Интересно, если Овечкину и в третий раз так повезет, чего ему следует опасаться? Не проще тогда уж сразу – в могилу, чем гадать, как на нем еще отыграется злопамятная судьба?

Адъютант Кудасова пришел к Петру Сергеевичу уже вечером. Застыл на пороге палаты, идентифицировал знакомые глаза среди наслоения бинтов, коротко кивнул, присаживаясь на банкетку – слева, а не справа, хотя та тоже пустовала. Видимо, до штабс-капитана поручик, неловко отшучивавшийся сейчас вместо приветствия, уже успел заглянуть к его лечащему врачу:

– А мне сказали, что вы убиты.

– Кто сказал? – бесцветно поинтересовался Овечкин.

Кудасов, по слухам, тоже пострадал в перестрелке и лежал где-то здесь же, хотя и на лучших условиях. С полковником Петр Сергеевич еще не говорил, и хорошо: учитывая, как легко было вывести того из себя, чем позже Кудасов устроит ему справедливый, в общем-то, разнос, тем лучше.

– Так игрок ваш. Влетел в приемную, весь в крови, и сообщил.

Овечкин еще не знал всей истории хищения схемы, успешной для противника, судя по убитому виду Перова и буйному нраву Кудасова, о котором шептался весь персонал госпиталя. Ничего, поручик сейчас и расскажет. Но вот удержаться от маленькой шпильки штабс-капитан не смог, как и оставить свой менторский тон:

– За тем и сообщил, чтобы вы из приемной в бильярдную ломанулись, дверь не закрыв, портьеры не проверив, а за ними, смею заметить, очень удобно прятаться. Причем с полковником на пару и ломанулись, как я понимаю, кабинета, опять-таки, не заперев. Вас развели, как салаг-первогодок, и кто?

– А сами-то? – беззлобно парировал Перов в ответ на язвительный выпад штабс-капитана. – Вы, Петр Сергеевич, ему зачем верный код сказали?

– Так я не перекладываю ответственность, поручик, и за свои промахи расплачусь сполна, – ушел от вопроса Овечкин, резюмировал миролюбиво. – В этой истории хороши все. А молодцы только эти юнцы моложе любого из нас, стыд и позор. Кстати, сколько их там в итоге?

– Четверо, еще девчонка и цыган, – мрачно изучал поручик носки собственных туфель. К цыгану у него обозначился собственный счет, как и к карусельщику, который «пленного вора» вмиг раскусил.

Петр Сергеевич ни тогда, ни сейчас не сказал бы ему, что маскарад стоило продумывать тщательнее, а не просто сменить рубаху да лексику. У Перова на лице вся его интеллигентность была написана, и вор из него оказался, как из Овечкина – плюгавый подпольщик. Ну не дано ему было быть незаметным, так и поручику не дано уголовным диалектом свободно пользоваться.

Если бы Перов показался ему в таком виде до визита к старику, а не после, штабс-капитан бы внес соответствующие коррективы, а, вернее всего, вообще бы отправил к карусельщику одного из знакомых филеров подходящей наружности. Но поручик, проникшийся духом авантюризма и внедрения к вражеским агентам, видно, по-мальчишески решил «знай наших». Показать им вздумал, что тоже чего-то да стоит. Неудачно. Но некоторые вещи можно выучить, только ошибившись самому.

Адъютант Кудасова тем временем продолжил посвящать его в невеселую историю:

– Думали, расшибся цыганенок после прыжка с обрыва, а этот гаденыш живучим оказался. Сговорился с табором, они чистильщика и освободили под прикрытием местной свадьбы...

– Пока конвой на цыганские пляски да на юбки заглядывался, – понимающе протянул Овечкин. – Хотя бы Касторского вам удалось задержать?

– Можно и так сказать, – равнодушно пожал плечами Перов. – Прощальных куплетов он уже никому не споет.

Вот как, на той стороне тоже не без потерь. А Бубу Касторского, честно говоря, Овечкину стало немного жаль. Широкой души ведь был человек: и враль отменный, и артист не из последних. И Валерий куплетиста опекал все время в Ялте, трогательно так и самую малость завидно: мертвым-то чего завидовать, с ними уже не потягаться.

Штабс-капитан решил аккуратно прояснить один вопрос, который не давал ему покоя, и с напускным безразличием поинтересовался:

– То есть эта четверка дьяволят переворошила весь город и успешно покинула Ялту без потерь в личном составе? Не считая куплетиста, разумеется, ну так он и не с ними прибыл.

Поручик бросил на него нечитаемый взгляд и также аккуратно подбирая слова ответил:

– Все у них там живы. Чего не скажешь о наших: у Касторского целый чемоданчик бильярдной взрывчатки при себе имелся. Очень удобно кидать в преследователей, как гранатами: кого сразу убьет, кого зацепит, у кого лошадь со страху понесет. Знать бы, какой умелец такое сотворил, явно ведь местный. Нам бы пригодился.

Овечкин особо не вслушивался в то, что там Перов говорил дальше, ибо рассуждения-то у поручика в целом были здравые, да вот только запоздалые.

Почему-то сейчас на ум пришел не раз вспоминаемый с момента знакомства с гимназистом… с Мещеряковым Андрей Белый. Кажется, давеча штабс-капитан хотел знать, как оно бывает, когда тебя хотели убить, не убили, и вы оба остались живы? И неважно, что ты отныне – вновь контуженный да с туманным прогнозом к выздоровлению. Жив ведь. Многие знания – воистину многие печали.

– Петр Сергеевич, – поручик посмотрел на него выжидающе, молча требуя внимания, а не пассивного слушания, – полковник просил передать, что послезавтра из порта в море уходит одно судно, на котором можно будет покинуть Крым. Правда, уже навсегда. Организацию транспорта и доставку на борт я беру на себя.

Штабс-капитан скептично приподнял бровь, но весь эффектный жест, к несчастью, скрыли бинты: предписания лежать по возможности без движений приходилось соблюдать, хотя это и делало его унизительно беспомощным. Однако совсем даром старания не пропали, и Перов скепсис все же уловил.

– Поймите, со схемой на руках красные почти наверняка прорвут оборону Перекопа. Гонца к барону мы отправили, но с запозданием в полдня, «мстители» же отбыли морем, у них по совокупности фора почти в сутки... Разобьют перешеек, а когда красные вернутся в Ялту, то вряд ли проявят снисхождение к тем, кто останется. Скорее, отправят по лагерям или сразу к стенке поставят, чтобы на провиант не тратиться. А может и вовсе патронов пожалеют да вздернут прямо на столбах. Еще пара дней у нас есть, дальше я ничего предсказывать не берусь... Вы с нами, Петр Сергеевич?

– Неужели в Констанцу? – невесело пошутил Овечкин. Что ж окружающие за одинаковую манеру взяли: предлагать ему эмиграцию? Сначала чужие, потом свои?

– Нет, в Константинополь, на румын у меня нет выхода, а в Турции живет один знакомый поручик, служили вместе в германскую, но тот отбыл раньше... Он вам предлагал, да? – тем же тоном вдруг поинтересовался адъютант Кудасова, оставив своего неведомого знакомого томиться в Турции в условно-счастливой жизни и воскресив перед глазами штабс-капитана образ гимназиста, о котором он с момента пробуждения старательно не думал.

Пожатие плечами из положения лежа наверняка смотрелось скорее судорогой, чем равнодушным жестом. Петр Сергеевич все же подтянулся на руках, которые, разумеется, тут же предательски затряслись. Да наплевать. И на предписания врачей тоже наплевать: к черту, как там затянутся на спине последствия его знакомства с любительской взрывчаткой, к черту, что контузия сейчас собеседнику видна как на ладони. Штабс-капитан не будет и дальше лежать перед поручиком немощным истуканом, пока он жив.

Перов его маневр разгадал, но не сказал ничего, даже участливо помог поправить подушку, пристроив ее Петру Сергеевичу под поясницу.

По спине Овечкина будто разом прошлись сотни лезвий, вызвав неконтролируемую болезненную гримасу, которой было уже не скрыть, но он потерпит, не мальчик. Стиснуть зубы и перетерпеть. Это не больнее всего того, что уже произошло.

– Петр Сергеевич, мне жаль, что вы в нем ошиблись, – вдруг со странной, доселе неслышимой им у поручика интонацией заметил Перов, не дождавшись ответа на свой вопрос.

– Так это всем жаль, поручик, – рвано вздохнул штабс-капитан, пережидая наплыв боли, вынужденно дробя предложения на части. – Мне еще и полковник об этом расскажет. В красках. Можете не сомневаться.

– Так я и не про проваленную операцию, – возразил адъютант Кудасова и посмотрел на Овечкина как-то слишком уж понимающе, будто и в самом деле знал больше положенного.

Петр Сергеевич с усилием справился и с голосом, и с лицом. Этот то ли порыв неясного сочувствия в свою сторону, то ли попытку Перова сыграть на излишней осведомленности гасить следовало незамедлительно:

– При всем уважении, поручик, вы заблуждаетесь. За раскрытие шифра, повлиявшее на возможность хищения схемы из сейфа, я отвечу по всей строгости. Но перед полковником, не перед вами. А больше мне винить себя не в чем.

– Я и не просил, – непонятно отозвался Перов, потом, оценив его сжатые зубы и готовность спорить до последнего, несмотря ни на что, тактически отступил. – Впрочем, как скажете.

Помолчав немного, поручик ернически добавил, и Овечкина даже передернуло от интонаций, обычно присущих ему самому:

– Тут еще ваш сыскарь пожаловал, говорит, по делу. Я так понимаю, пропустить его, вы и дальше намерены игнорировать предписанный режим покоя? – дождавшись короткого кивка, Перов легко поднялся и пошел к двери, но на пороге обернулся. – А про Константинополь все же подумайте. Эту партию мы проиграли, Петр Сергеевич, Россию уже не спасти. Начнем новую – за другим столом и в другой стране. Есть у меня кое-какие соображения, без дела не останемся.

Овечкин на это ничего не ответил, и вышедшего поручика в палате сменил филер. Дежурно пожелал ему скорейшего выздоровления, дежурно ругал мелкую красную тварь, и к делу, похоже, переходить в ближайшем столетии не собирался.

– Ну а что наш красноармеец, за которым вы следили? – нарочито небрежно поинтересовался Петр Сергеевич, поторапливая сыщика. Хотя теперь-то уже какая разница. – В день похищения схемы куда-то отлучался, с кем-то разговаривал? Может, у него здесь еще сообщники остались, а не только их отчалившая банда. От гостиницы не проследили?

Филер от таких нападок праведно возмутился:

– Обижаете, Петр Сергеевич. Конечно, проследил. Спозаранку тот ходил к аптекарю, Кошкину, хотя скорее уж несся, как бес оголтелый. Не пробыл там и четверти часа, в гостиницу вернулся обычным шагом. Утром потащился чуть ли не в пригород без всякой цели, где просидел у моря несколько часов. Потом засобирался в бильярдную.

У Овечкина как-то совсем не складывалась картинка. Выходит, про взрывчатку шпион додумался только накануне, а, точнее, после набережной? Однако, поворот… Это у них так теперь принято в Красной армии – с глаз долой, из сердца вон? Да нет, не сходилось.

Петр Сергеевич готов был поставить что угодно, но Валерию определенно не было неприятно, что ж он, не распознал бы отвращения или перепутал неопытность с маскируемым под растерянность опытом? Нет, там было настоящее. Да и такой хладнокровный расчет казался совсем не в стиле Мещерякова. Хотя кто теперь поручится, в чем еще ошибся штабс-капитан, полагая, что достаточно знает гимназиста?

Допустим, Валерий Михайлович умел разделять эмоции и дело. Допустим, мог одновременно и тепло к нему относиться как к человеку, и предавать как политически ненужного союзника, обещая деньги за информацию и точно при этом зная, что из бильярдной штабс-капитану не выйти, потому что он своими руками об этом позаботится. Маловероятно, но допустим перед Овечкиным был все же откровенный лицемер, которого Петр Сергеевич позорно недооценил. Но оставались ведь и другие нестыковки.

Вот, кстати, еще: взрывчатка делалась далеко не полчаса, Валерий же пробыл у аптекаря и того меньше. Пока начинку изготовят, пока муляж под бильярдный шар обсохнет, застынет... Да и потом, Перов же сказал, что у Касторского чемоданчик был чуть ли не на пирамиду, куда остальное-то делось?

– Больше утром никого с ним не было у аптекаря? – быстро уточнил штабс-капитан, боясь упустить мысль.

– Нет.

У Овечкина без преувеличения голова пошла кругом. Так, Буба забрал основную партию, а Валерий решил обзавестись полезным приобретением только утром… Да ничего не выходило. Что же они с Касторским по очереди что ли к аптекарю бегали? Странное тогда паломничество, непродуманное. Не проще было тогда уж шар у артиста забрать, а аптекаря этого не подставлять лишний раз? Подпольщики подпольщиками, но сочувствующие им ялтинцы грамотно соизмеряли риск для себя и благое дело для остальных, пока город оккупирован белогвардейцами, с которыми они сами сталкивались каждодневно.

Нет, штабс-капитан определенно что-то упускал.

– Может, проверить этого аптекаря? – в свою очередь предложил филер.

Петр Сергеевич задумался. Хотелось бы, конечно, доподлинно узнать, что Валерий забыл тем утром в аптеке, только вот сейчас были дела поважнее. Как бы ему ни хотелось соглашаться с Перовым, тот был прав. Эту Россию уже не спасти. А вот изменить что-то снаружи можно и попытаться.

Овечкин далеко не дурак, и все соображения поручика с играми в тайных агентов и наблюдателей за эмигрантами в какой-нибудь Польше или Франции, а для начала сошла бы и Турция, для него не были секретом. Ничего легальнее бывшим офицерам, а там – чужакам, обладавшим, однако, обширными полезными связями, всякие сомнительные личности, коих полно в любой стране, не предложат.

– Сейчас это уже неважно, – озвучил штабс-капитан собственные мысли. Не до аптекаря: у них в запасе не было и той пары дней, о которой говорил Перов. Сутки в лучшем случае. – А, впрочем, наведайтесь туда, если хотите. Думаю, вас ждет невероятное открытие: какой-нибудь наспех сооруженный разгром помасштабнее и надпись «закрыто». И никакого этого вашего Кошкина как минимум с неделю, пока все не уляжется. Я бы так и поступил.

– Ну так это вы.

– А это они. Не глупее нас с вами. И уж точно более дерзкие.

Когда в палате наконец-то наступила тишина, и больше никто не рвался ни торопить Овечкина с ответом, ни ворошить прошлое, Петр Сергеевич прикрыл глаза, чтобы необходимость концентрироваться на обстановке не мешала ему найти взвешенное решение.

Миндальничать ни с собой, ни с другими он не привык. Авантаж того, что предлагал поручик, был очевиден.

Можно было вернуться под командование Врангеля, прорываться в Джанкой, в Севастополь и, вероятнее всего, сложить там голову. Трясущиеся руки – уже проходили, само уйдет, а не пройдет, значит, судьба такая.

Можно было остаться в Ялте, и тогда все пойдет именно по тому сценарию, что обрисовал ему поручик. За одним исключением: пулю в висок Овечкин пустит себе сам. Чтобы его, офицера, вздернули на фонарном столбе, как мелкого бунтовщика или нечистого на руку чинушу – да не бывать этому. Петр Сергеевич не позволит лишить себя офицерской чести каким-то борцам пролетариата, этого они у него не отнимут.

Значит, оставался только один вариант, при котором его не найдут ни в крымских окопах, ни на квартире с простреленной головой. При котором штабс-капитан еще сможет что-то изменить по той простой причине, что будет жив.

Овечкин знал, что согласится на предложение Перова. Будет работать на сомнительных людей, обустраиваться в чужой стране, чувствуя себя все равно как в гостинице, где на самом деле ничего ему не принадлежит. Будет там каким-нибудь Пьером или Пьетро, а не Петром, и отчество навеки останется там же, где и потерянное отечество. Но он выберется из всего этого дерьма, в котором сначала надо будет основательно увязнуть. Выберется – и однажды вернется сюда.

Может, штабс-капитан и сможет потом полюбить обновленную Россию, которая все равно будет милее чужбины, так и должно быть.

Может, они и увидятся когда-нибудь с гимназистом, и Петр Сергеевич его даже не убьет при встрече. Только мысленно поблагодарит за эту короткую вновь прожитую юность, пусть и оказавшуюся такой же ненастоящей, как и сам Овечкин, уже отчаливший от берега Ялта раньше, чем на самом деле ступил на палубу обещанного Перовым судна.

Перед закрытыми веками штабс-капитана Овечкина все ширилась и ширилась полоска темной воды, отсекавшая его от родного берега железным занавесом, непреодолимым кордоном, навязанными путами, которые он все же выбрал себе сам.

И крутилось в голове недавнее, растревоженное одним юнцом и, конечно же, совсем не о море:

О! Знаете ли вы
пучину диссонансов,
раскрытую, как пасть,
между тернистых скал?
И пляску бредную
уродливых кадансов?
И тихо плачущий
в безумстве идеал?


Он – знал.

Конец второй части и ялтинской серии.

______________________________________________________________________________

Трек для данной главы – Audiomachine «An Unfinished Life».

Дальше должна была бы идти часть Валеры с момента 1923 года, сменяемая похожим таймлайном у Овечкина (события до и во время «Короны Российской империи»), но вначале будет моя любимая, хоть и короткая по сравнению с остальными, часть про эмиграцию: 1920 год, Константинополь. Не хотелось смешивать ее с «Короной», да и важнее, чтобы она стояла автономно.

Послушать «An Unfinished Life»: https://www.youtube.com/watch?v=6T9Pb3YMovQ


Глава 11. Часть третья, «К мысу радости, к скалам печали», Глава 11

1920 год, осень

Слишком заманчивым было полагать, думал Петр Сергеевич, привычным шагом отходя от пристани в сторону не менее оживленного города, что удача, единожды совпавшая с наблюдательностью, так и останется при нем, позволяя и дальше выпутываться из крайне неприятных обстоятельств с минимальными потерями. Впрочем, теперь уже не ему одному.

Может как раз оттого, что отныне их было трое, удачи на всех просто не хватало. Но вернее всего дело обстояло так, что здесь каждому прибывшему нужно было что-то есть, на что-то жить и где-то спать. Рабочие места же освобождались крайне редко и разбирались как горячие пирожки еще с рассветом.

Места... год назад Овечкин только поморщился бы на короткую записку, пришпиленную к деревянному столбу на набережной «требуется судомойка на месяц»: слишком не про него. Уж конечно, штабс-капитану надлежит вести разведку, но никак не полы на палубе тряпкой полировать. Сейчас же было не до разборчивости. Военные корабли стояли на рейде, гражданские пароходы простаивали в порту, работа предлагалась временная и только, и так целых полтора месяца, что они в Турции. Даже на «завидное» место судомойки с раннего утра уже привычно образовалась очередь: отставные, гражданские, их жены, солдаты, для которых Константинополь был не перешейком к Европе, но конечной точкой маршрута. Можно было и не ждать, выберут из первых пятерых, но Петр Сергеевич все равно отстоял вместе со всеми, пока вышедший к ним капитан (эка невидаль, обычно это был кок или кто-то из рангом явно пониже офицерского) не объявил, что набор закрыт.

Константинополь вообще оказался адом другого порядка, воспринимавшимся особенно остро после почти сытой жизни в Крыму. Да уж, Ялта, прежде воспринимавшаяся Овечкиным добротной, но все же временной стоянкой, сейчас вспоминалась как нечто родное и ушедшее, что и не повторится-то никогда. Это стало очевидно, еще когда отчаливали из Крыма.

Корабль, на который протащил их поручик, был поврежден и тащился черепашьим шагом со скоростью нескольких узлов. Все, вплоть до трюмов, было забито эвакуирующимися, а багаж при посадке нещадно выкидывали за борт, чтобы принять на судно еще людей. Уже после отплытия выяснилось, что пресной воды в перегонных кубах не хватало и на десятую долю пассажиров. Ее распределяли по принципу «дети, женщины и старики», а те, кто был с этим несогласен… впрочем, таких было немного и в основном гражданские. Особо отчаянные пили морскую и пуще прежнего мучались от жажды, условий для опреснения не было никаких, а ливни солнечным августом двадцатого года, очевидно, дожидались как минимум наступления осени. Умерших в пути и безнадежно раненных, которым было уже не сдюжить, сбрасывали прямо в море, не церемонясь. Словно восстанавливая баланс, в противовес ушедшим на их корабле родился недоношенный мальчик, и толпа с час горланила все то радостное от блатных песен до частушек, что могла припомнить, пока ребенок не разорался окончательно.

Так они добрались до Константинополя спустя пять мучительно долгих суток. Голодные, осунувшиеся, нетвердо державшиеся на ногах: основную часть пути стояли, а то и висели на якорных цепях и канатах: на борт в крымском порту грузились столь уплотненно, что ни повернуться, ни присесть в такой давке было негде. Приходилось, сцепив зубы, терпеть и место экономить – или скатываться за борт.

Рыбацкие фелюги, пока становились на якорь в быстротекущих водах Босфора, облепили корабль как мухи, и голод возобладал над рациональностью: мелкая жареная рыбёшка и пара апельсинов ушла за чье-то золотое обручальное кольцо, а три пончика на бараньем жире, финики и полфунта халвы – за бирюзовые серьги и шелковый платок роженицы. Та, недолго повертев в руках явно памятную брошь, все же рассталась еще и с ней в обмен на апельсины: витамины как-никак, а ребенка надо выходить, не до сантиментов.

Стоявший недалеко от Овечкина молодой поручик, похлопав себя по карманам и, очевидно, не найдя ничего ценного, принялся стягивать с себя сапоги, которые внизу радостно приняли в обмен на не такой уж большой кусок хлеба. Перов глянул на Петра Сергеевича вопросительно, и он покачал головой: нельзя, и так не было сменного обмундирования, а еще неизвестно, насколько придется осесть в Константинополе.

На веревке блеснули серебряным спущенные кем-то карманные часы. Молоденький грек, сторговавшийся с их хозяином на связку инжира, вдруг налег на весла и что есть силы дал деру от корабля. Одиночный выстрел положил конец этому побегу, а владелец часов бросился с борта в море: то ли чтобы добраться до вожделенного инжира вплавь, то ли чтобы вернуть заодно и часы. Но в такой толчее удачно прыгнуть было немыслимо: тот ударился о борт да так и остался в покачивающихся волнах.

«Застывший страх», – подумал тогда Овечкин, хотя лица владельца часов было не разобрать в наступивших сумерках. – «Застывший страх ожидания и неопределенности, и это еще на берег не сошли. А дальше-то что?»

Ответ на это еще предстояло узнать.


Несмотря на все возможности и ухищрения Перова, они не смогли никуда перебраться из Турции в течение месяца, потому вопрос жилья и пропитания сразу встал особенно остро. Это вначале турки еще строили палаточный лагерь да раздавали горячий суп, когда масштаб эмиграции представить себе было нельзя, потом закончились и эти маленькие милости.

На базарах продали все, что можно было продать и что не сняли с себя, пока стояли на рейде. Хотя, спешно покидая Крым, сложно было продумать, просчитать, как оно будет – здесь, в чужой стране. Крымские деньги и наличные сбережения, как выяснилось, выкидывать можно было сразу – здесь они ценности не имели, разве что оклеить лачугу, в которой предстояло жить. В ходу были лиры и только.

Первыми в расход пошли отцовские золотые часы. Овечкин помнил жадные руки, ощупавшие не имевшую для него цены вещь. И самого себя, несказанно радовавшегося, что отец в свое время не додумался до подарочной гравировки на крышке. И теперь для кого-то другого это будут просто хорошие часы, без памяти и истории за ними: демонстрировать перед приятелями щегольским жестом, в остальное время и вовсе не вспоминать.

Не имели ценности кроме весовой и пожалованные ордена. Почетная награда в дореволюционной России и безусловный знак отличия, здесь это была просто красивая болванка, пересчитываемая скрупулезной рукой менялы на граммы золота и удешевленная раза в три за срочность мены. Петр Сергеевич уже попробовал было сбыть их подороже, но здесь и сейчас это не имело бессмысленно: или бери, что дают, или проваливай.

Рядом с ним азартно торговался Перов за свою «Святую Анну», но получалось у того на редкость паршиво. Менялы прекрасно знали, что деньги «сейчас и сколько получится» им нужнее, чем «больше, и не факт, что скоро». Так они и распрощались со своими орденами, которые после в ближайшей мастерской переплавят в кольца да серьги, окончательно превращая память в ничто.

Кудасов тоже внес посильный вклад и расстался со своим именным брегетом на удивление легко: не до гордости. В случае полковника вещи был просто вещами, даже самые дорогие из них.

А вот Перов так и не смог расстаться с гитарой. Еще бы: поручик со своей извечной спутницей простоял почитай весь путь из Ялты, разместив ту в ногах, чтобы места не занимала, и все же.... Петр Сергеевич, помнится, смотрел тогда на Перова, что тряс головой и, прищурившись, рьяно возражал, что «ее – никогда» – и диву давался. Человек, организовавший им судно до Константинополя, договорившийся обо всем, включая размещение здесь, оказавшийся самым предприимчивым из троих, хотя и самым молодым, превращался в задиристого мальчишку-юнкера, когда речь заходила о том, чтобы выручить деньги за гитару. И неплохие притом деньги, инструмент у Перова был добротный.

Зачем поручику гитара в чуждом им Константинополе, Овечкин не знал еще месяц, пока в один из вечеров Перов его практически силой не утащил в какой-то кабак в подвале.

Публика здесь воистину потрясала. Пьяные матросы, портовые девки из гречанок, и, вот стыд-то, уже и из русских эмигранток, местные, осевшие в Турции солдаты, которым не хватило средств для продвижения дальше, в Европу… И они: в форме, с уже пустыми петлицами без орденов. Для полного контраста еще и с военной выправкой, во всяком случае, у поручика. Офицеры, смотревшиеся со стороны скорее несломленными гордецами, чем беженцами.

Когда Перов легко расположился у барной стойки и стал настраивать гитару, замысел поручика стал Овечкину ясен чуть более, чем полностью. Да уж, офицеры, срамота одна. Играющие по сомнительным притонам – или и вовсе, как кокотки, поющие по кабакам. Ниже падать некуда.

– Петр Сергеевич, – адъютант Кудасова протянул гитару грифом вперед, будто вкладывая штабс-капитану в ладонь рукоять шпаги, посмотрел просительно. – Давайте лучше вы.

– Поручик, – зло процедил Овечкин в ответ, почти не размыкая губ, – вы что же, белены объелись? Или шутить изволите? Я, смею заметить, офицер, а не куплетист. И развлекать их дворовыми песнями да плясками не намерен.

– Я тоже, – пожал плечами Перов. Потом приобнял ладонями гриф, будто закрывая гитаре уши, и сообщил на полтона ниже. – Но вы же видите, в каком мы положении. Я тут бываю уже неделю, и разжиться кроме как «на выпивку» особо не удается. Здесь собираются, конечно, и скупердяи, и бедняки, и те, что безоглядно транжирят на широкую ногу, но исключительно на себя. А вот бывает наплыв и посерьезнее, как сегодня, бармен мне заблаговременно сообщил, – короткий кивок в сторону одного из дальних столиков. – И чтобы их зацепить, нужно что-то другое. Не мое, ваше. Ну вот «Прощальная» хотя бы.

Петр Сергеевич еще раз брезгливо осмотрел собравшихся. Нашел глазами и тех, что посерьезнее. Да, это были не солдаты, рангом повыше. В основном, поручики. Может, еще кто и был с ними, но в углу темно, не разобрать. Обтесавшиеся, осевшие в Константинополе… и опустившиеся, потому что каждодневное проведение досуга в злачных местах, с размахом спуская последние сбережения и вырученные деньги, было явственно написано у них на лбу. Как и желание напиться в стельку: будто в последний раз, с водочкой да цыганами. Ну а если цыган нет, сойдут и бывалые офицеры в кабаке.

И вот этим вот – «Прощальную»? Больно много чести.

Штабс-капитан повернулся к Перову, намеренный ответить категорическим отказом… но не смог.

Овечкин прекрасно знал, что беженцев в Константинополе сейчас – не перечесть. Что спрос на работу катастрофически превышал предложение. Что ни ему, ни полковнику, ни поручику не быть ни мастером игрушек, ни ретушером фотографа, равно как и не плести корзины – к этому должна была быть природная склонность, талант. Что даже на места прачек и грузчиков в портах всегда змеились очереди, в чем он убеждался лично, дожидаясь свободной вакансии вместе со всеми с раннего утра – и не получая в который раз. Знал, что гражданские им ничуть не уступали, готовые браться и за такое неприглядное дело, причем офицерская гордость им не была помехой: какое там «не по чести, не по достоинству». Знал, что вчера было вакантно место клоуна, но это было совершенно неприемлемо.

Объявление о продавце газет, которое три дня назад Петр Сергеевич увидел одним из первых и потому быстрее прочих оказался у редакции, было хорошим шансом. Увы, не его: вперед штабс-капитана пролез какой-то ловкий корнет из тех, кого не разместили по военным лагерям, мальчишка еще. Но недвусмысленно сжатая в кармане потрепанной шинели рука позволяла предполагать там наган, а отчаянный взгляд говорил, что тому уже было плевать и на чины, и на статусы, и на то, что Овечкин за такую дерзость мог этому кутенку голову скрутить в ближайшей подворотне, аккурат после полученной тем работы. Мальчишка был бледен, худ, от систематического недоедания качался как на ветру, но решительно стоял впереди, пока из редакции не спустились вниз. И Петр Сергеевич не стал дожидаться развязки, отступил: жить хотелось больше, чем связываться с дошедшим до края человеком.

Вариант обратиться в русское информационное бюро был хорош, будь они гражданскими: там помимо поиска родственников давали справки и о возможности трудоустройства… Вот только циркулировавшие в Россию и обратно данные запросов, включавшие имена и адреса всех белых эмигрантов, прибывших в Турцию и оставляющих их для информирования об открытых вакансиях, совершенно точно дублировалась в советскую разведку, что ни ему, ни поручику с полковником было совершенно не нужно.

Так и выходило, что выбирать особо не приходилось, кроме как искать лучшее из худшего. И ждать, когда Перов решит вопрос с продвижением в Европу. Это был их единственный шанс, до которого надо было еще дожить. А, значит, необходимы были и деньги: для переезда и обустройства там, для оплаты ночлежки здесь, и чтобы не загнуться до того совершенно банально – от голода.

В первый и последний раз, пообещал себе Петр Сергеевич, забирая гитару у облегченно выдохнувшего поручика. Добавил только:

– Будете меня сменять, я знаю не так уж много текстов, как вам кажется. Да и лучше, если нас будет двое. Вы же, как я понимаю, и дальше намерены сюда таскаться?

Потом заиграл. Не «Прощальную», конечно, проще, известнее. И казачий романс на трех аккордах летел сквозь время и Черное море туда, где сочувствовать им не могли, потому что жалость унижает, всегда унижала. Где они оставались последним оплотом Белой армии, пока не стали сдавать позиции. И пока схема обороны Перекопа не была выкрадена слишком умным противником, так недальновидно недооцененным.

Среди чистых степей
под лавиной огня
конь каурый заржал:
«Не губите меня,
не губите меня,
мой хозяин лежит
с красной пулей в груди
у разбитых копыт…*


Здесь и сейчас Овечкину было плевать, жалеют их, презирают, смотрят и вовсе как на пустое место, или, напротив, как на прилагающееся к кабаку развлечение – где-то между выпивкой и праздными разговорами. Просто время, которое потом попробуешь забыть, но не вытравишь из памяти. Просто сделка с собственной совестью, которая уже вечером осудит куда страшнее, чем те, кто сейчас слушали офицера-беженца:

Но теперь я прошу
у заклятых врагов:
положите его
мне на круп без торгов.
Разгонюсь я на круче
и в розовый сон
унесусь навсегда
в теплый ласковый Дон.


В самом деле, животным сочувствовать куда проще, чем людям. Проще и понятнее. Что о них могли думать здесь турки? Правильно, ничего хорошего. Лавина эмигрантов, дравшихся между собой за кусок хлеба, не гнушавшихся воровства и грабежей.

Петр Сергеевич вспомнил, как вечером подплывали к Константинополю, и с верхней палубы их встречал древний Босфор, полный огней и своей морской жизни, кипевшей даже ночью. Встречала их и военная артиллерия из английских дредноутов с пушками по бортам.

Конечно, без них было спокойнее. Что ж удивляться тому, что русских здесь не жаловали, что все ценное уходило за бесценок, еды в даровых столовых на всех не хватало, а работу предлагали самую неблагодарную и низкооплачиваемую? Имели полное право: опальных белогвардейцев тут не ждали. Да и право сильного никто не отменял: турки, сами находившиеся под режимом произвола оккупационных властей Антанты, все же были на своей территории и куда менее бесправными, чем чуждые Константинополю российские беженцы.

Когда Овечкин доиграл романс, по излюбленной привычке завершая тот повтором перебора, не случилось, конечно, ни благословенной тишины, ни принятия собравшихся как молчаливого соучастия: это не Ялта, где его знал каждый корнет в бильярдной. Были возгласы одобрения, глухой стук бутылками о столешницу, громкие выкрики, чтобы «продолжали наяривать на гитарке наше, родное». И пистоны вперемешку с лирами, ложившиеся на барную стойку в неровную стопку даже на глаз больше, чем на выпивку. Перов одобрительно кивнул, будто и не сомневался ни в чем. Штабс-капитан на кивок не ответил, молча передавая ему инструмент. И задумался, по привычке прислушиваясь к пению поручика… впрочем, тот ожидаемо запел про русское поле и тонкий колосок.

Если смотреть на то, за чем они сюда пришли, все было весьма неплохо. А гордость... на гордость не проживешь и меняле ее не заложишь. И раз уж сегодня здесь ей оказалось не место, стоило довести дело до конца с размахом истинного транжиры и потом забыть. Он ведь хорошо это умел, забывать.

В кабаке засиделись до глубокой ночи, передавая друг другу гитару и чередуя репертуар. Под негласным запретом у Петра Сергеевича осталась только «Прощальная» как нечто очень личное и не запятнанное исполнением в расчете на подаяние, остального ему было не жаль. Даже сдержанной, выверенной такой тоски в «Зорьке»**, даже романтизированного прощания в «Графине»***… хотя и кольнуло где-то на строчке про оставшуюся минуту, чтоб проститься с отчизной с борта корабля: у Овечкина не нашлось и ее, все в спешке да без оглядки. Даже от последующего «я лишь в вас и в Россию был страстно влюблен» сердце дернулось уже не так. Что уж там: действительно сейчас и здесь сидел он «без любви и без славы, орденов и погон».

Когда за столиком «посерьезнее» наперебой стали требовать
«Ворона»****, штабс-капитан только что зубами не заскрипел: дожил до заказных исполнений с пьяным нестройным хором голосов в качестве благодарности, и это он-то, офицер, честь и гордость России... Впрочем, уже вымарался в грязи, что уж теперь нежничать. Так что был и «ворон», и ряд других текстов, многие из которых в приличном обществе не исполнялись. Поручик попробовал было сманеврировать в более привычный репертуар, но куда там было уже «о желтом плесе, о любви»*****…

Время, казалось, тянулось бесконечно, но вот последние посетители, не прерывая животрепещущих и отнюдь не высокоинтеллектуальных дискуссий, громогласно покинули подвальный кабак, поддерживая друг друга под руки. Только тогда Петр Сергеевич, наконец, выдохнул. Неторопливо закурил первую за этот вечер сигару, прикрыл глаза, будто отправляя в архив случившийся позорный эпизод, и очень спокойно заметил Перову, что тот волен и дальше побираться сколько душе угодно, но лично его, Овечкина, ноги больше не будет в подобных притонах, даже если завтра придется выживать на краюшке хлеба.

Поручик, к тому моменту как раз подсчитавший сегодняшний улов (за вычетом процентов хозяину кабака, уже со значением посматривавшего в их сторону), помедлив, кивнул.
Удостоверившись, что его услышали и поняли правильно, штабс-капитан сухо поинтересовался:

– Что там ваш знакомый?

– Еще месяц, – Перов старательно не смотрел на него, будто лично был виноват в задержке. – Документы пока не готовы, будем пробираться в Марсель через Бизерту******. Барон Врангель подписал конвенцию с Францией.

– Что на кону? – заинтересовался Овечкин, по старой привычке накапливая любую информацию, чтобы потом обстоятельно ее проанализировать.

– Черноморский и торговый флот. Им очень уж нужны наши боеспособные корабли, которые официально перейдут под опеку Франции.

– Покровительство из чувства гуманности? – скривился Петр Сергеевич, интуицией бывалого разведчика чуя в этом подвох. Не прогадал.

– Если это и гуманность, то своеобразная. Старые брезентовые палатки, которых тут навалом еще с пятнадцатого года, залежалые консервы того же времени, каменная фасоль, которую даже в размоченном виде не употребить, одно гнилье. Заплесневелый хлеб по сто дирхемов на душу******* так и вовсе будет на вес золота и далеко не в первой гуманитарной партии. По-моему, Петр Сергеевич, это называется узурпаторством.

– Откровенным грабежом это называется, – отрезал Овечкин, которому до чертиков надоели эвфемизмы. Жизнь в Константинополе, пусть и непродолжительная, неизбежно привносила свое: политес и напускная вежливость постепенно стирались. – Все ценное имущество с кораблей, полагаю, тоже реквизируют в счет обеспечения гнилой фасоли и протухшего мяса.

Поручик кивнул, при этом нечаянно задев рукой струны. Гитара отозвалась одиночным аккордом, будто стрельнули из пушки – но промазали. Пока что.

– А какие планы у Франции на наши сухопутные войска? – протянул штабс-капитан, уверенный в том, что услышит в ответ, и не ошибся.

– Им не будут препятствовать.

– Но и помогать особо не будут. Прекрасно.

Перову неприкрытый скепсис по душе явно не пришелся, и он поспешил Овечкина то ли обнадежить, то ли оспорить:

– Барон силами генерала Кутепова хочет сохранить военные кадры, чтобы те не растворились в массе гражданских беженцев.

– Этот сохранит, – согласился Петр Сергеевич. – Человек старой закалки, хоть до семнадцатого о нем и слышно-то не было ничего, так, середнячок, а вот тем не менее. Готов поспорить, во вверенном ему лагере не будет никаких поблажек, а в зависимости от нарушения дисциплины – гауптвахта, разжалование военно-полевым судом или расстрел. Чтобы чужие боялись, сначала должны уважать и бояться свои, и уж Кутепов это прекрасно понимает.

Перов посмотрел на него задумчиво, но гитару не трогал. Говорить больше было не о чем, оставалось только закрыть этот день, как закрывают страницу книги, которую собираются поставить на полку куда-нибудь подальше и более не тревожить никогда:

– Вы не знаете, поручик, не осталось ли еще у полковника каких-нибудь ценных вещей? Если так, самое время пустить их в ход. Иначе, боюсь, месяц мы не протянем. А торговать тем, что вот здесь, – Овечкин ткнул куда-то в область сердца, потому что где там обреталась эфемерная душа, никто не знал, – я не стану и вам не советую. Никакая жизнь там этого не стоит.

***

Через несколько дней Перов словно невзначай обмолвился, что Кудасов умудрился заложить свой «царский» портсигар с бриллиантовым орлом, а больше у того ничего ценного не оставалось.

У Петра Сергеевича от осознания, что у полковника все это время хранилось при себе такое, и теперь оно не продано, а заложено, причем наверняка под расписку и средства, которых выдали раз в пять меньше возможного даже от грабительского сбыта на рынке, дернулась шея. Впрочем, она дернулась бы и без контузии. Чужая дурость его всегда несколько удивляла, но ее истинный масштаб Овечкин познал только сейчас.

– Заложил, значит, – как можно спокойнее заметил штабс-капитан. – Он его что же, вернуть собирается?

– Не могу знать, Петр Сергеевич, – дипломатично ответил поручик, никогда ни за глаза, ни в глаза полковника не осуждавший. Просто образцовый адъютант.
Штабс-капитан только неопределенно хмыкнул.

Как-то так изначально получилось, что в Константинополь они прибыли втроем, а вот обеспечением занимались исключительно они с Перовым. В самом деле, представить Кудасова с его взрывным характером, отстаивающим с бесстрастным лицом очередь на позицию полотерки на палубе или травившего низкопробные анекдоты по кабакам на потеху всякому сброду… Привыкший к совершенно другим условиям, полковник и так был готов по любому поводу схватиться за револьвер, поставив тем самым под угрозу планируемый выезд из Турции, не стоило ему их подбрасывать.

– А полковник вообще понимает, что ему в жизни этот портсигар не вернут – или вернут за такие заоблачные лиры, что мы здесь зимовать останемся, пока соберем новые средства на всем нам интересное предприятие? – все же высказался вслух Овечкин, подобрав в тон поручику фразы понейтральнее, хотя на языке хлестко вертелись слова куда жестче и грубее.

– Это будут мои проблемы. И – мы уедем отсюда до конца года. Это я могу вам обещать, – проронил Перов на редкость спокойно, особенно для последовавшего вердикта. – Потому что если мы не уедем сейчас, мы не уедем вообще. Известного мне человека, имеющего выходы на посольство, уже в январе переведут из Константинополя, да и в самом посольстве тоже намечается, так сказать, смена караула.

Что ж, это был весомый аргумент. С посольством и вправду все было довольно напряженно. Для гражданских с пришвартовавшихся кораблей непременным условием, при котором дозволялось сойти на берег, была проверка «имущественного обеспечения» либо наличия родственников в российском консульстве. Большинство прибывших не могло похвастать ни тем, ни другим, потому за определенную мзду местным жителям с судов предсказуемо начались ночные побеги. Беженцы массово растворялись на улицах города, большинство и вовсе рассеялось по стране на нелегальном положении.

Каким образом Перов обустроил им вписку здесь, пусть и в распоследней ночлежке, Овечкин так и не узнал. Равно как не знал, как их вообще не запихнули в один из трех образовавшихся военных лагерей за сотни километров от Константинополя. Но виза на выезд все равно нужна была нормальная. Франция – это вам не Румыния: эмигрировать туда стоило если не с чистой совестью, то хотя бы с исправными документами.

– Кроме того, – добавил поручик, – прибывшие из Ялты и Севастополя пароходы с углем уже реквизированы Францией. Ходят слухи, что и груз на «Рионе» постигнет та же судьба, а ведь это единственный запас обмундирования и теплой одежды, подоспевший из Крыма.

– Сейчас ноябрь, – поднял голову Овечкин, – и текущая форма уже не выдерживает ветра с вечным мелким дождем, у многих обмундирование и вовсе пришло в негодность во время боев и последовавшей безобразной эвакуации. А ведь впереди зима, смею заметить, не менее холодная и ветреная, таков уж местный климат.

– В Галлиполи и того хуже, – весомо оборвал его Перов. И посмотрел так, что спорить расхотелось. – Мало того, как там… выживают, так еще сенегальский полк в городе расквартирован, а с бухты в полной боевой готовности гостеприимно смотрит нацеленными на лагерь орудиями французский контрминоносец, чтоб не дергались лишний раз.

Штабс-капитана тоже ощутимо передернуло, он невольно потер плечо: старое пулевое ранение обыкновенно напоминало о себе зимой, в этом же году начало ныть куда раньше.

О Галлиполи лучше было не думать вовсе: туда дислоцировали основной военный лагерь регулярных частей Русской армии. Лагерь, который только спустя две недели стояния на рейде и выматывающих препирательств с французским оккупационным командованием прибывшим из Крыма все же разрешено было разбить. И, разместившись на стоянку в двухстах километрах к юго-западу от Константинополя в обособленной географической изоляции, офицеры корпуса генерала Кутепова без преувеличения умирали там в полуразрушенных бараках и смешных с учетом промозглой осени палатках, что им выделили в качестве убежища на зиму.

Медикаментов в «голом поле» не было, средств к существованию тоже – все ценное ушло за продукты еще при сходе на берег в порту. Тех, кого не забирал голод, забирал быстро прогрессирующий туберкулез. Кутепов боролся, как мог, поддерживая моральный дух вверенного ему корпуса: чтобы поверили, что в будущем для них не все еще потеряно, что были правы, проливая кровь за родину, чтобы и дальше сохраняли веру в себя и командование… Но что генерал мог противопоставить времени и условиям, которые были против них? У которых ни языков, ни ремесла, в настоящем – пустой и дикий каменистый берег Дарданелльского пролива и выживание без возможности заработка, а впереди – беспросветное «ничего»?

– Пайки еще не сокращают? – помолчав, резонно поинтересовался Петр Сергеевич.

– Сократят, – веско кивнул Перов. – Видимо, ждут, что проблема, то есть мы, ликвидируется сама. Или исчезнет в направлении Бразилии, на плантации.

– Да там и останется, выплеснутая родиной и историей на чужие берега, бесславно найдя последнее упокоение в братской могиле.

За такими невеселыми разговорами о ближайшем будущем нередко проходили вечера. Однако сейчас об этом не хотелось. Поручик его настроение уловил и предложил вдруг:

– А приходите сегодня на площадь. Говорят, там будет выступать бродячий цирк, – Перов прикинул что-то в уме, привычно потянулся, чтобы выудить брегет за цепочку, да так и смазал движение. Посмотрел на собственную пустующую ладонь и упрямо закончил. – Я как раз смогу присоединиться после, скажем, часа в три пополудни.

– Нашли что-то интересное? – заинтригованно посмотрел на него Овечкин. Вопрос был скорее прозаическим: найти хоть что-то уже было удачей.

– Можно и так сказать. Вот, смотрите, – жестом фокусника поручик выудил гуталин, бархотку и мягкую обувную щетку, демонстрируя их штабс-капитану с таким видом, словно те были щегольским пропуском в варьете. – Совсем как юные красные лазутчики, только те хотя бы охотились за шифром. А здесь это просто чистка обуви без всякой возвышенной цели всем, кто по вечерам ходит в приличные заведения да кабаре. Кстати, англичане называют чистильщиков «shoe shine boy», хотя я не слишком-то и похож на подростка, – Перов скорчил такую умилительную рожу, какая солидному вояке явно не полагалась.

Петр Сергеевич только посмеивался в усы: вот как раз сейчас тот был очень даже похож. Такая же задорная улыбка, как и у человека, удачно облапошившего зазевавшегося простофилю. И вправду как у мальчишки, полагавшего даже маленькое достижение поводом для небывалой гордости. Как и у …

Непрошенное воспоминание кольнуло, но уже не столь остро, так, царапнуло, словно щелчок крышки несуществующего брегета.

Валерий стоит на техническом пляже и радостно утаптывает вымываемую из-под босых ступней гальку. Отблески маяка мягко выхватывают открытое мальчишеское лицо, шальную, настоящую улыбку… И что-то замирает в нем самом, странно, незнакомо, будто видишь редкую картину: страницу из другой книги – красочную, живую, полную динамики и приключений – вложенную в скучнейший автобиографический очерк.

Он, залюбовавшись, все же подходит ближе, практически вплотную. Не удерживается, спрашивает, подспудно желая, чтобы глаза, с восторгом глядящие на море, с тем же выражением обратились и на него: «Что вы делаете, Валерий Михайлович?»

И получает, пожалуй, самый искренний за все их многочисленные разговоры ответ: «Живу».


Овечкин моргнул, и картинка с живущим моментом Мещеряковым померкла. Вот они тоже жили. Как могли, как умели, как получалось. Получалось иногда недурственно, иногда плохо, иногда и вовсе непонятно.

Штабс-капитан с сомнением посмотрел на походный набор Перова и недоверчиво протянул:

– Хотите сказать, на этой вашей площади никого из мальчишек-чистильщиков не было? Сомнительно. Работенка-то непыльная.

– Да нет там никого, – махнул поручик рукой с зажатой с ней щеткой с таким невинным видом, что Овечкин понял: темнит. Видел, следил несколько дней, заметил, в какое время те уходят, и постарается либо найти место в противоположной части площади, либо не попадаться им на глаза.

Петр Сергеевич поставил бы на то, что Перова через пару дней пинками с насиженного места попросят, может статься, что и не очень вежливо. Но отговаривать, он по упрямым глазам видел, было бесполезно, и напутствовать тоже было зряшной затеей.

– Я приду на площадь, – кивнул Овечкин. То ли чтобы не гадать, когда именно поручику достанется за посягательство на чужую территорию, то ли чтобы не думать о всяком, чему было не место, да и не будет уже.

Цирк? Прекрасно. Пусть будет цирк.


________________________________________________________________________________________

Долго и придирчиво подбирала музыку к этой главе. Составила целый список белогвардейских романсов и того, что могло быть ими. Конечно, он оказался куда длиннее чем то, на что в итоге приводятся ссылки.

* «Каурый конь» в исполнении Ливанова, он же – «Романс Дины». Просто стопроцентное попадание в атмосферу, как мне кажется.

** «Закатилася зорька за лес» на слова Юрия Борисова, его романсы пел Валерий Агафонов и весьма недурственно, в том числе и этот. Но искренне советую слушать в исполнении Олега Гончарова и ни в чьем больше. У Гончарова такой правильный, выдержанный надрыв без перегибов. И аккомпанировка хорошая. Овечкин точно пел бы очень похоже.

*** «Не пишите мне писем, дорогая графиня», Шуфутинский. Совершенно точно необеловардейская лирика, потому что Константинополь здесь уже именуется Стамбулом. А жаль.

**** Да-да, тот самый всем известный «Черный ворон» или «Под ракитою зеленой». Вариантов казачьей русской народной песни «Черный ворон, я не твой» существует немало. Не блатная лирика, конечно, но уже и не чинные романсы.

***** «В минуты музыки печальной» на стихи Рубцова. В сети есть вариант исполнения самим Ивашовым, то есть поручиком Перовым в экранизации. Клипа, к сожалению, нет, можно найти на музыкальных сайтах и в популярной русскоязычной социальной сети.

****** О судьбе тех, кто остался в Галлиполи, на острове Лемнос в составе Кубанского корпуса Русской армии, в составе Донского – в Чаталдже и тех, кто не успел выбраться из оккупированного Антантой Константинополя (где по умолчанию размещались преимущественно гражданские беженцы) догадаться несложно. Что до Бизерты, это исторический факт: врангелевский военный флот в составе линейного корабля, крейсера, шести миноносцев и ряда вспомогательных судов к концу двадцатого года получил приказ идти в тунисский порт Бизерту. Там его разоружили, а личный состав вместе с воспитанниками морского корпуса списали на берег, где они и прожили около года вплоть до расселения по разным городам и департаментам Франции.

По похожей схеме выбирались и наши эмигранты, впрочем, стоянки в Тунисе они избежали.

Можно сказать, что Овечкину и Кудасову очень, очень повезло с поручиком Перовым, способным куда больше, чем гитарку в руках держать.

******* 100 дирхемов - 320 г. хлеба.

Трек-лист.

Послушать "Каурый конь": https://www.youtube.com/watch?v=eO7F_6y8SXs

Послушать "Закатилася зорька за лес": https://www.youtube.com/watch?v=K7f9WsWGil0

Послушать "Не пишите мне писем, дорогая графиня": https://www.youtube.com/watch?v=fA0_He0_34Q

Ялтинский маяк примерно того времени: https://krym-yalta.ru/wp-content/uploads/2017/04/yaltamayak4.jpg


Глава 12. Глава 12

Бродячий цирк, кочевавший по югу Турции, был таким, каким и должен быть: шумным, ярким, с привычным репертуаром номеров. Эпатажный шпагоглотатель свое выступление к тому моменту, как Петр Сергеевич все же добрался до площади, уже закончил, но собравшиеся не спешили расходиться: впереди ожидалось еще много номеров.

Особенно публике понравилось жонглирование горящими факелами как нечто весьма зрелищное и интригующее. В цирк раньше, в мирное время, вообще ходили именно за этим: пощекотать нервы да посмотреть на опасность со стороны, никогда не примеряя ее к себе. Да даже в войну цирк, правда, стационарный, пользовался бешеной популярностью, по семьсот пятьдесят рублей за самую дальнюю галерку. И денег на это не жалели: этакое захватывающее, хоть и недешевое эмоциональное приключение без прямого риска, в противовес мрачным краскам разворачивающихся под носом боев.

А вот Овечкину запомнились не жонглеры, другое: зафиксированная на помосте ассистентка – как водится, длинноволосая, красивая и в довольно фривольном костюме – в которую цыганом практически без пауз метались ножи. Клинки входили лезвиями в дерево в считанных сантиметрах от нее, собравшиеся неистовствовали. Удары, в угоду зрителям, будто намеренно варьировались: то ближе, то дальше, то в подол развевающейся юбки, то, изящно, в отведенный ветром локон. Один и вовсе пришелся на бедро чуть выше колена: лезвие прошло вплотную, чуть зацепив кожу, ассистентка дернулась, но в остальном сохранила на лице прежнее одухотворенное выражение. Как ни странно, людей это только воодушевило. Петр Сергеевич не без оснований подумал, что «промахнулся» цыган специально, тщательно выверив, чтобы рана была не глубже царапины, а публика получила свое: и хлеба, и зрелищ, и даже крови.

Смысл такого расчета открылся позже. Полюбившийся аттракцион зрителям с подбадриванием и грамотным вовлечением в действо было предложено продолжить, испробовав уже собственные силы за «символические» семь лир. Большинство зевак после этого схлынуло, как не бывало: лишними эти деньги не были, и прокутить их просто ради минутной блажи, когда экономишь на самом насущном и еле сводишь концы с концами – глупо и недальновидно.

Оставшихся пригласили на помост. Ассистентка, уже позабывшая о легком ранении, умело выстроила на постаменте семь яблок на некотором отдалении друг от друга. Объявили и призы за семь, шесть и пять пораженных мишеней. По толпе прошел возбужденный шепоток, который тут же несколько поутих: метать предлагалось с двенадцати шагов*. После такой корректировки количество желающих поредело еще на треть.

Остальные, соблазненные возможностью выиграть хороший по меркам нынешнего времени приз, или тут же залихватски вручали лиры ассистентке и показательно разминали кисти рук, или обстоятельно совещались малыми группами, выбирая меж собой человека с глазомером повернее.

Петр Сергеевич же смотрел не на разношерстную толпу и не на бродячих артистов, а за край помоста. Туда, где разместили призы, предусмотрительно огородив те живой изгородью от ретивых желающих что-нибудь умыкнуть, пока все будут глазеть на разворачивающееся представление.

Главным призом был молодой рысак. Сто шестьдесят-шестьдесят пять сантиметров в холке, красиво изогнутая шея, светло-серый в яблоках, сам светлый, только у ног и шеи просматривался узор в неровную крапинку. Проницательные темные глаза и в тон – темно-серая грива. Хотя нет, присмотрелся штабс-капитан: почти черная, вперемешку с белым. Был бы человеком, сказали бы – с благородной проседью.

Конь смиренно стоял, лениво перебирая копытами и ожидая своей участи. Вот только горделивый взгляд выдавал в нем норов да уши внимательно ловили каждый звук. «Не так-то ты прост», – усмехнулся про себя Овечкин. И прищурился.

Петру Сергеевичу вдруг очень, до клокочущего нетерпения захотелось, чтобы этот приз – именно этот, а не куда более полезный сейчас провиант – достался ему. Хотя что делать с конем здесь, в Турции, кроме как выменять лошадь на лиры, перепродав для подпольных скачек, Овечкин не представлял.

Но так захотелось – подойти ближе, провести по спине, легко растрепать гриву, в глаза заглянуть, те, что поумнее многих человеческих будут. А вернее всего, чтобы – ветер в лицо, да сильные ноги под седлом, да цокающие узнаваемо копыта. Чтобы руки хотелось раскинуть, не думая, и раствориться в этом моменте. Хотя бы ненадолго – туда, в нормальную жизнь, манившую своей неподкупной недосягаемостью...

Штабс-капитан и сам не заметил, как пробрался в первые ряды. И только оклик Перова, судя по виду поручика, далеко не первый, оторвал его от созерцания красавца-коня:

– Петр Сергеевич, – покачал головой Перов, не понимая, почему у него так загорелись глаза, – семь лир. Вы их проиграете, и что дальше? Хороший конь стоит сорок. Здесь по меньшей мере пятьдесят человек. Даже если участвовать будут не все, это двести-триста лир бродячему цирку, неплохой куш за один день, согласитесь.

Овечкин сейчас не занимался любительской математикой, а потому поручику верил на слово. Выручка, даже половинная, была бы для цыган и вправду хороша.

Конь мотнул головой, будто сбрасывая оцепенение, и выжидательно уставился прямо на него. Перов этого не видел и продолжал терпеливо убеждать:

– Вы просто пополните их карманы, как и прочие. Вы, Петр Сергеевич, ведь все побольше по револьверам, чем по холодному оружию, так на что вы рассчитываете?

Как ни прискорбно, но поручик был прав: стезей Овечкина всегда был огнестрел. Ножи он, правда, все же метал, притом неплохо, но в далекой туманной юности, когда и до Февральской, и до Октябрьской оставалось еще больше десятилетия. Еще однажды, уже многим позже, пришлось подбираться почти вплотную, чтобы снять часового с трех метров прямым хватом, но тогда штабс-капитану просто повезло: тот был слишком юн и отвлекся на банальную обманку, открыв спину для удара.

– Деньги существуют для того, чтобы их тратить, – усмехнулся Петр Сергеевич, чувствуя позабытый душевный подъем. И слегка кивнул коню, не сводившему с Овечкина внимательного взгляда, будто заключил с тем неписанный договор. – Так считал Карл Маркс, мы же немного адаптируем эту догму под, так сказать, текущие реалии: чтобы ими рисковать. Кроме того, разве вам самому не хочется побороться? Это же наш, рысак, орловский**. Или прибывший с этими вот, – штабс-капитан кивнул в сторону скучавших в отдалении цыган, делавших, судя по простым подсчетам на пальцах, между собой ставки, сколько зрителей в итоге возьмутся за нож. – Или, что вернее, перевыкупленный конфискат кого-то из офицерских, когда на суда, прибывающие в Константинополь, еще можно было грузиться с лошадьми... Ну же, поручик, – нетерпеливо прищелкнул он языком, поторапливая сомневающегося Перова.

– Мне не хочется, – отрицательно мотнул головой адъютант Кудасова. – Но и вам, помнится, петь в кабаке не хотелось, так что семь лир я вам уступлю.

– Уж пожалуйста, – съехидничал Овечкин, но деньги принял и осмотрелся.

Оказывается, пока они с Перовым препирались, двое уже испробовали свои силы и позорно провалились. Третий, пытаясь изобразить вращение в два оборота, ушел после трех бросков «в молоко», не доведя серию ударов до конца: приз уплыл из рук, интерес пропал, а раздражение легко взяло верх. Штабс-капитан презрительно хмыкнул: экая ранимая душа, проигрывать достойно – и то не научился. Слабак.

Сам Петр Сергеевич в очереди желающих оказался десятым. И до совсем еще молоденького офицера, выступавшего шестым – скорее всего, корнета, но тот был в штатском, не разобрать – серьезных конкурентов у штабс-капитана не намечалось.

Корнет, да, корнет был хорош, даже слишком: рука уверенно направляла оружие, и три первых удара оказались успешными. Последующие три тоже, все в одной технике. Плавные, без рывков, прямо-таки образцовое выступление. Какая-то короткая минута – и удачливому стрелку осталось только сбить одну, последнюю мишень, чтобы забрать рысака.

Овечкин нахмурился, почувствовав небывалую досаду, что все предприятие, на которое были выделены, да что там миндальничать, выпрошены лиры, в итоге окажется напрасным. «Промахнись, что ли, уж сделай такую милость», – меланхолично подумал штабс-капитан, глядя, как под восторженные вперемешку с разочарованными взгляды собравшихся тот примеривается к последней мишени. Вряд ли на результат повлияло это злорадное, хоть и искреннее пожелание, но корнет замахнулся – и нож полетел неправильно еще в момент броска: не вошел острием в мишень, вообще ударился плашмя о постамент, где яблоко качнулось… и замерло, так и не упав.

Петр Сергеевич неслышно выдохнул. Конь, на которого он скосил глаза в поисках молчаливой поддержки, переступил с ноги на ногу и тряхнул головой, словно тоже испытал облегчение от не нашедшей его незримой пули. Стрелку же вручили пять фунтов семги, и призов осталось только два.

Остальные искатели удачи были серыми и безынтересными, потому ничем штабс-капитану не запомнились. Наконец, подошла его очередь.

Овечкин методично примерился к весу в руке, знакомясь с метательным снарядом. Покачал нож за лезвие, подбирая балансировку, замахнулся, выдохнул вместе с броском. Нож предательски просвистел мимо цели, отклонившись в полете на несколько градусов. Не совсем мимо, конечно, но коня штабс-капитану уже было не видать. Выдержка позволила сохранить лицо бесстрастным, а то, что внутри колыхнулся ярый протест и бессильно оборвалась какая-то больная надежда – так это было только его, не напоказ.

Цыгане стояли в сторонке, посмеиваясь и переговариваясь вполголоса. Ну еще бы, у них на каждом остановочном пункте наверняка находились такие вот «умельцы», правда, карманом пошире офицеров-эмигрантов, у которых за душой давно ничего не осталось. Большинство из гражданских, недавно отбывших с родины: кто перед друзьями бахвалиться, кто перед девушкой покрасоваться. Петр Сергеевич не удивился бы, окажись ножи и вовсе самую малость несбалансированными: этакая маленькая страховка от нежданных ловкачей.

Но на самом деле штабс-капитан себе безбожно врал: конечно, виноват был не клинок. Петр Сергеевич просто отучился без частой практики и регулярных тренировок, позабыл уже технику и то, как правильно встать, замахнуться, выдохнуть, как вращение контролировать, вот и выходило у него натужно, а не легко.

«А что ты хотел? Коня ему подавай. Больше тебе, случайно, ничего не надо? Свержения советской власти, парохода обратно на родину, по Петербургу там пройтись, изменившемуся и одновременно оставшемуся неизменным, может и романтики довоенной, а? Мечтатель! Мечтателем был, мечтателем и помрешь, не здесь, так позже».

Нет, так ничего путного не выходило, и самоедство Овечкину определенно не помогало. Внутренняя концентрация и сосредоточенность – большая часть успеха, а думал он не о том. Чем это, по сути, отличалось от стрельбы по мишеням или от учений? Та же выдержка, тот же контроль, терпение и настойчивость плюс звенящая пустота в голове, без лишних мыслей и сомнений.

Петр Сергеевич переставил хват, положив указательный палец на обух ножа, чтобы снивелировать возможный смещенный центр тяжести: клинок ему все же не понравился. Педантично выверил кисть, чтобы не заваливалась вниз, еще только дилетантских кувырков ножа ему тут не хватало. Выдохнул. Отпустил.

Второй клинок, зараза этакая, пролетел в сантиметре от мишени и с глухим стуком ударился о помост. Снова мимо.

Оставалось набрать пять последовательных попаданий друг за другом, без пропусков, и забрать оставшийся приз меньшего калибра – или же разворачиваться прямо сейчас и позорно покидать своеобразную паперть. Но Овечкин был не из тех, кто уходит, не доведя дело до конца, пусть и без особой надежды на результат.

Штабс-капитан дал себе минуту на то, чтобы мысленно проораться на собственную криворукость. Помогло. Потом место злости уступило равнодушие. Никакой импульсивности и эмоций – метание ножей подобного не терпит. В конце концов, что самое печальное и постыдное здесь могло случиться? Ну, посмотрит на него Перов эдак многозначительно, мол, я ведь вас предупреждал. Ну придется посидеть на еще более скудной пище с неделю или чуть меньше. Право, экие пустяки, с этим можно жить.

А еще Петр Сергеевич, казалось, нашел ключик. Разгадку того, почему не получалось никак, будто некая фальшь чувствовалась еще при замахе, закономерно отражаясь на результате. Предполагаемая мишень виделась ему фикцией, картинкой на картоне, тронь, разлетится, а потому совершенно не вдохновляла ни на подвиги, ни хотя бы воспринимать ее всерьез. Штабс-капитан ведь не привык брать в руки оружие развлечения ради, оно всегда было для дела. А раз так, нужны были конкретные декорации – и лица.

Образ мишени, будто уловив последнюю мысль, встал вдруг перед глазами Овечкина настолько четко, что только годами тренированная выдержка позволила ему не отшатнуться от неожиданного явления.

«Призраки прошлого, говорите? Так вот они, родимые. Всего-то несколько месяцев не виделись».

И в то же время это имело смысл, казалось правильным и логичным, даже странно, почему не пришло в голову раньше? Может, и коня бы тогда удалось заполучить. Но сожалеть о запоздавшем откровении было поздно. А вот отбить у судьбы реванш в виде самого маленького из положенных призов можно было и попытаться.

Петр Сергеевич замер в левосторонней стойке, взял очередной протянутый нож, поудобнее перехватил за рукоять – хват ближе к острию больше подходил для трехметрового броска, здесь же до цели на глаз было метров восемь. Расслабился, замахнулся рукой над плечом. Педантично выверил ось предплечья, большого пальца на ноже и самого клинка. А потом резко выпрямился и одним плавным движением разогнул руку, на легком выдохе посылая нож рукояткой в мишень – в другую мишень, фантомно стоявшую перед настоящей.

Он насчитал полтора оборота, прежде чем клинок вертикально воткнулся в цель, да с такой силой, что яблоко разлетелось на две аккуратные половинки.

«Надо же», – ошарашенно подумал Овечкин, глядя на распотрошенное им яблоко, – «как, однако, правильный настрой меняет дело. Вот тебе и чистый прицельный бросок. Жаль, что мишень и в самом деле не та, что виделась. Жаль. Вот так бы сразу – и разом».

Штабс-капитан больше не экспериментировал ни с техникой, ни с хватом, ни с замахом. Не менял стойку, не слышал притихшей толпы. Просто последовательно выпустил четыре ножа по соседним мишеням, старательно удерживая картинку-проекцию в голове. И все клинки нашли свою цель.

В технике главным было не сгибать запястье, выставить нож углом к вертикали, чтобы придать тому крутящийся импульс. И самое сложное, пожалуй, на чем срезались все новички: преждевременно не разжимать пальцы, в момент броска направляющие удар, не отпускать клинок слишком рано, довести комбинацию движений до финала. Та самая последняя решающая секунда, как и в любимом Овечкиным бильярде.

С картинкой перед глазами же было куда труднее – она требовала не меньшей концентрации, чем сам бросок. В том числе и в том, чтобы оставаться просто статичной картинкой, без эмоциональных сожалений о безотменном.

Разумеется, чуда не произошло, и главный приз Петру Сергеевичу не достался, ведь мишеней было сбито только пять. Но и с пустыми руками уйти им тоже не грозило: законные три пуда ржаной муки дожидались победителя, разложенные там же, где недовольно перебирал копытами конь.

Штабс-капитан все же не удержался и, спустившись с помоста, протянул ладонь – не к мешкам. Руку моментально отвели, и пожилой цыган хмуро буркнул, не глядя:

– Забирай свою муку, а коня не трожь. Он чужих не любит.

Рысак, однако, дернулся из натянутых поводьев – и вдруг, довольно заржав, ткнулся мордой в ладонь Петру Овечкину, которому сейчас по внутренним ощущениям было никак не больше семнадцати.

– Чужих, говоришь, не любит? – криво усмехнулся он, все же скользнув выпущенной из недружественного захвата ладонью по теплому носу, переносице, заглянул в темные, вопрошающее о чем-то своем глаза и, напоследок потрепав коня по гриве под хмурым взглядом цыгана, понятливо отошел в сторону. – Чужих – может быть, зато своих он знает. Добрый конь, выносливый. Загубите вы его, по площадям да степям таская, а потом сдадите кому-нибудь из зевак-ловкачей на правах выигрыша, вот и вся недолга.

– Э, нет, – усмехнулся цыган с не меньшей циничностью и вполголоса добавил, видя, что к ним через толпу с другого конца помоста пробирается Перов, но поручик был еще далеко. – Конь и вправду хорош, только вот останется он в таборе, не уйдет никому. Был у него хозяин, лихой казак, да слег под Севастополем, вот конь к табору и прибился. Он и тебя не признал, ты не смотри, что тянется, и другого тоже не признает.

– Был ведь стрелок сегодня, что второй приз забрал, – вспомнил Овечкин, уже догадываясь, к чему этот прохиндей клонит. – Шесть мишеней выбил, только седьмую не взял. Неслучайно, значит? Что ж вы ему, несбалансированный клинок подсунули?

– Этого я тебе не скажу, – ответил цыган таким тоном, что, почитай, все и сказал. – Но конь – как безусловная приманка для вас, а приманка должна оставаться в таборе. Всем его себе хочется, всем мнится желанный выигрыш. Тебя вот замечательный конь тоже приворожил, из толпы на помост выдернул, хотя затея и не по сердцу была. Оно и видно, что не привычен по таким-то мишеням бить…

Коротко смерив Петра Сергеевича неожиданно пронзительным взглядом, шельмец с расстановкой добавил:

– Кого представлял и чем тот тебе не угодил, спрашивать не буду, но делал верно. Только так и можно, чтобы наверняка, – цыган еще пару секунд смотрел на Овечкина, а потом заглянул ему за спину и произнес с уже прежней хмуростью без отзвуков былых откровений. – Вон дружок твой пришел. Забирайте мешки, кончилось представление на сегодня, можешь не досматривать – коня этим ротозеям все равно не видать, будь они хоть трижды вояками.

– Мука-то хоть не червивая? – напоследок небрежно поинтересовался Петр Сергеевич, все же несколько уязвленный, что у него не было и шанса пришпорить волевого коня и, как в романсе, унестись навсегда в теплый ласковый Дон. – А то клинки со смещенным центром тяжести, так, может, и мука старая?

– С мукой все в порядке, – покачал головой цыган, будто догадался об истинной причине дерзости штабс-капитана и зла на него не держал. – Как и с семгой. Иначе бы к нам не приходили снова и снова.

Мешки с подошедшим Перовым они разделили по-честному: первую половину пути два из них тащил на себе опытнейший штабс-капитан Овечкин – за то, что ввязался в авантюру и чуть было не погорел. Поручик, кряхтевший рядом под немалым весом поклажи, как образец большей сознательности тащил за плечами только один мешок.

– Однако, Петр Сергеевич, – выдохнул Перов, когда остановились передохнуть. – Не знал, что вы умеете. Какие еще таланты вы от нас скрываете?

– Я и не умею, – поручик красноречиво посмотрел на выигранный груз. – А это... Секрет в том, чтобы четко представлять себе то, что перед мишенью. Тогда все получается.

Перов понимающе кивнул и закинул за спину уже два мешка – до их теперешнего места проживания оставалось ровно полдороги. Поручику показалось, что он понял этот секрет до конца и в лицах представлял видимые Петром Сергеевичем «мишени». Мишень. Да уж, по ней клинком и сейчас было бы не жаль.

Откуда Перову было знать, что в воображении Овечкина с таким холодным остервенением, лишенным клокочущего бешенства и разъедающей душу досады, ножи летели не в светлую кучерявую голову Валерия Мещерякова – а в его собственную, дурную? В того себя, каким был в Ялте. Летели, как и положено, филигранно красиво: с двойным оборотом, с лихим замахом, неотвратимо обрывая какие-то нити. Навсегда.

_________________________________________________________________________________________
Признавайтесь, тоже мишень до последнего представляли не той, что оказалась?

* Примерно восемь метров, между средней и дальней метательной дистанцией. По метанию ножей много источников, и все друг другу противоречат, про техники тоже: кто во что горазд, каждый инструктор пишет разное. Поэтому расчетные цифры у меня получились такие. До трех метров обычно практикуется безоборотная техника, прямой хват, вращение клинка до 180 градусов (вполне боевая дистанция, как раз часового снять). Малооборотная – от пяти до десяти – когда клинок делает пол-оборота; она используется преимущественно для несбалансированного оружия (вторая попытка Овечкина). Самая распространенная – до пяти метров хватом за лезвие, свыше – за рукоять (третий и последующий броски штабс-капитана). Для указанных восьми метров в бродячем цирке в таком случае расчетное количество оборотов – полтора.

** Орловский рысак, которого видел Овечкин - https://goferma.ru/wp-content/uploads/2017/03/662473_porody-konei-v-rossii-1.jpg. Именно с такими умными пронзительными глазами, в яблоко и с мягким поворотом головы. А грива с проседью могла быть такой: https://goferma.ru/wp-content/uploads/2017/03/25955_original.jpg



Саундтрек: если вы найдете к этой главе что-то удачнее, чем Johnny Cash «Hurt», скажите мне об этом. Мне вообще любопытно, какие читателям в голову приходят композиции или песни по мере прочтения. И для вдохновения полезно.

И, да, это была моя любимая глава эмиграционного периода.

Послушать «Hurt»: https://www.youtube.com/watch?v=4ahHWROn8M0


Глава 13. Глава 13

Чистильщиком Перов отработал недолго, несколько дней, да и то только потому, что приходил на площадь всегда по-разному. А, значит, предсказать, когда тот появится на следующий день и на сколь долго задержится, было довольно трудно. Если, разумеется, не задаться целью намеренно караулить поручика с самого утра, что было делом времени – и только.

Потому сейчас Перов щеголял шикарным фингалом под глазом и все трогал разбитую губу, проверяя, не болтается ли зуб. Вид при этом имел независимый, хотя и несколько насупленный. Ну точно ершистый мальчишка, втихаря отрабатывающий навыки дворовых драк.

– Эк вас помяли, – оценил Овечкин, задумчиво разглядывая это потрепанное жизнью явление. – На свет повернитесь что ли, нечего за волосами прятаться, все равно такие художества не скрыть. И хватит уже зуб шатать, сразу не вылетел – простоит еще. Может, и долго, если снова нарываться не будете. Вот уж не предполагал в вас бретера* и дебошира. У вас как, все мытарства на лице отпечатались или еще где есть?

– Да пустое, терпимо, – отозвался Перов, изобразив кривую усмешку и оттого невольно поморщившись: только-только затянувшаяся на губе корка вновь разошлась. Руки при том старательно прятал. Зря, конечно: уж что-то, а сбитые костяшки у прежде холеного аккуратиста-поручика были первым, на что Петр Сергеевич обратил внимание. – Они и бить-то толком не умеют, налетели просто гурьбой, как галчата, все разом... Что я с ними, всерьез драться что ли буду, с мальчишками зелеными, даже не юнкерами?

– И поделом, – жестко заметил Петр Сергеевич, которому все эти выверты Перова уже порядком надоели. В самом деле, предположить, что того отметелят за чистку обуви на чужой давно поделенной территории, было… ну, несложно. – Я вас разве для красного словца спрашивал тогда, нет ли на площади других чистильщиков? А вы изворачиваться стали: не было, не видел. Ведь знали же, что так и будет. Знали?

– Ну знал, – сердито отвернулся поручик таким образом, что подбитый глаз в тени было уже не разобрать. – Хотя и надеялся, что позже достанут. Но время сейчас такое, что проще рискнуть, чем жалеть об упущенных возможностях... Да все уже, все. Я как человек вежливый ошибку свою понял, принял и осознал: отныне на площади духу моего не будет, так что и не просите, я им слово дал. Нерушимое, офицерское.

Овечкин еле удержался, чтобы не воздеть глаза к потолку. Водилось за Перовым иногда и такое. Как скажет серьезным тоном, так ему не подходившим, и поди разбери: то ли в шутку, то ли всерьез. Вежливость и галантность так вообще были последним, что ценилось в эмигрантском Константинополе, где наносное ненужными реверансам уходило в прошлое. Оставалось лишь то, что невозможно было отделить от человека или же помогало тому выживать.

Странная это была мысль, но Петр Сергеевич часто сравнивал революцию со своеобразным маркером. Или даже проявителем фотографа, явно выставлявшим напоказ те людские черты, которые раньше прятались за чинными масками, выбранными ролями, предписанными «можно и должно» и прочей шелухой. Казалось, до гражданской их нельзя было заметить, как нельзя было вообразить и подобные обстоятельства, далекие от эфемерного благополучия.

Теперь же, разом выброшенные из тихой заводи шквалом революции, здесь, в эмиграции, люди, наконец, стряхнули с себя напускное. И негатив, опущенный в проявитель, больше не скрывал истинного изображения. Настоящего. Да и мир вокруг, прежде огромный и необъятный, тоже скукожился, становясь прямее, понятнее.

Мысль была трезвой, вот только вслед за ней думалось иногда, что и вся та жизнь, прожитая ранее, была ошибкой или сном. Потому что, на контрасте, она была слишком хороша.

И тогда, глядя на хорохорившегося поручика, который прежде берег руки для гитары, а не сбивал в драках кулаки, которому на самом деле похвастать было нечем, и оба это понимали, штабс-капитан предложил, наконец, то, что можно было бы провернуть еще месяц назад вместо сомнительного геройства в цирке или заказных исполнений в кабаке. Ведь и привычнее, и проще, и переступать через офицерскую гордость не надо, но он все почему-то оттягивал.

Впрочем, Петр Сергеевич знал, почему: нужна ведь безнадежность, доведенная до определенной степени, чтобы снова взять в руки кий и встать к зеленому сукну, помня, чем закончилась предыдущая партия. Былой радости и оживления игра ему теперь уже точно не принесет. К тому же память тела – вещь непредсказуемая, а эпизод в ялтинской бильярдной длиной в несколько секунд: удар, взрыв, крики, вспыхивающая острой болью спина, кровь и копоть – мог значительно помешать выверенности ударов. Но, как сказал поручик, лучше было поддаться риску и проиграть, чем жалеть об упущенных и неопробованных возможностях.

– Есть еще один фокус, правда, из тех, что сработают только единожды, потом нас туда и на порог не пустят, – протянул Овечкин.

Перов заинтересованно повернулся к нему, навострив уши прямо как давешний конь. Правильно, предложение было стоящим:

– Узнайте, где тут есть бильярдная. Раз наши с вами соотечественники умудряются делать деньги даже на тараканьих бегах, должны быть места и поинтеллектуальнее. Да, и вы мне понадобитесь, – приценившись, обронил штабс-капитан. – Можно и с гитарой.

Поручик недоуменно посмотрел на Овечкина в ответ, даже перестав мучить невыбитый зуб. Очевидно, не понимал, какой от него-то может быть в этом толк.

– Петр Сергеевич, вы же знаете, что я совершенно не умею играть в бильярд.

Штабс-капитан на это только ухмыльнулся:

– Как раз это нам совершенно не помешает. Более того, я вас настоятельно попрошу ни в коем случае к столу не подходить. У вас будет другая, совершенно незаменимая, задача. Правда, не гарантирую, что там нас за такие выкрутасы не побьют, ну так это от вашей убедительности будет зависеть, или второй глаз вам тоже подправят. Для симметрии.

План был прост и напрочь лишен изящества. Впрочем, никакой тонкости и не требовалось: это была не военная многоступенчатая операция и не дерзкий тактический ход со множеством обманок по пути, а просто не слишком честная игра, которая чем проще, тем вернее. Просто очередной способ дожить до заветного «после Турции», которое было уже столь желанно, что Овечкину по ночам даже снилось.

Вскоре в одну из бильярдных Константинополя с публикой поприличнее (до того тщательно отобранную поручиком) пришли двое, явно беженцы, и, к счастью для собравшихся, при деньгах. Штабс-капитан уже был изрядно навеселе, спотыкался и громогласно вещал что-то о стратегии победителей, которые побеждают в любом состоянии, так зачем себя искусственно ограничивать, когда можно совместить приятное… с приятным**. Поручик, прибывший с ним, посматривал на того укоризненно-снисходительно, но лиры тратить не мешал, только бряцал себе тихонько на гитаре тоскливые романсы. Вероятно, от беспросветной безнадежности.

Составленные партии, на которые поначалу соглашались осторожно и с небольшими ставками – нового игрока всегда лучше вначале рассмотреть, чем позже недооценить – штабс-капитан неизменно проигрывал, тут же ввязываясь в следующие и надеясь отыграться, как заядлый картежник, на одном подстегиваемом душу азарте. И через некоторое время чужая настороженность отступила: за стол к штабс-капитану рекой потянулись желающие быстрой наживы. Долго ли обыграть пьяного умеючи, когда тот и примериться к шару-то толком не может, и постоянно киксует, да еще и диспуты разводит вместо того, чтобы на сукно смотреть и траекторию прикидывать? Тут и профессиональным игроком быть не требовалось, расклад ясен и без того.

В утешение проигравшему скинулись тому на графин водки, не без тайного умысла, разумеется. Графин обосновался на стойке перед поручиком, сросшимся со своей гитарой, и рюмки планомерно опустошались штабс-капитаном после каждой неудачной партии. Бильярдная втайне ликовала чужими ухмылками и насмешливыми взглядами. Почаще бы такие бестолковые игроки попадались, не все еще спустившие в эмиграции, но куда там. Ставки за столом с залетным штабс-капитаном тоже поднялись на порядок.

Народу в зале заметно прибавилось: и тех, кто просто посмотреть, и тех, кому не терпелось урвать свой кусок. Игрок не разочаровал и партию снова позорно проиграл.

А потом картина слегка поменялась – пропустив ряд простеньких ударов, штабс-капитан под конец как-то незаметно выровнял положение и с минимальным отрывом в счете партия осталась за ним. Тот и сам удивился до крайности, выдав что-то про везение и удачу, которая любит терпеливых да настойчивых. Покачивался при этом так, что решили: бывает, и составили еще две партии, не понижая ставок.

Неизвестно, что там было с удачей, вот только, повернувшись к штабс-капитану лицом, направления она так и не переменила. После трех партий, оставшихся за игроком, самые наблюдательные усомнились в том, что штабс-капитан пьян настолько, насколько это показывал, остальные же просто решили не испытывать судьбу.

Дальше ни Петру Сергеевичу, ни поручику делать в этой бильярдной было решительно нечего. Потому Овечкин, не забывая все же изображать радующегося внезапному выигрышу штабс-капитана, которому в голову помимо водки ударило вино победы, быстро утащил из бильярдной Перова, которому и изображать ничего не надо было, раз тот чуть не оставил свою ненаглядную гитару завсегдатаям вместо памятного сувенира, хорошо хоть молчал при этом.

Как Петр Сергеевич и предполагал, помощь поручика была неоценима, особенно тем, что на Перова, бренькавшего за стойкой грустными переборами, очень скоро перестали обращать внимание. Все ожидаемо отвлеклись на главное представление за зеленым сукном, что позволило беспрепятственно спаивать поручику предназначавшуюся ему водку, а самому художественно надираться простой водой, припасенной заранее. Как он и обещал, подходить к столу Перову и вправду не понадобилось, боже упаси, если бы тот попробовал.

Признаться, пьяным поручика Овечкин до сей поры не видел ни разу, и чего от того ожидать, не представлял. Судя по всему, Перов был из тех, кому алкоголь изрядно затуманивал разум, а вот координация при этом не страдала. Он-то, признаться, опасался, что будет наоборот, и весь их план потерпит крах.

– Вы как? – все же поинтересовался Петр Сергеевич на улице, глядя на то, как неправдоподобно твердо вышагивал рядом поручик. Чутье подсказывало, что это ненадолго.

– Как человек, изрядно надравшийся водки заместо вас, – тоном покаянного признания пробормотал Перов.

– Издержки плана. Там, знаете ли, не водятся цветочные горшки, которые можно удобрять спиртом. Пришлось удобрять вас.

– Нет, это тактика… стратегия… маневр, – поручик всерьез задумался над синонимом повесомее и многозначительно выдал, – апрош…

– Сойдемся на маневре, – быстро согласился Овечкин: перебора всего словаря близкородственных терминов он бы не выдержал.

– Сойдемся… А сколько вы там отыграли?

– В пять раз больше потраченного.

– Живе-еете, – завистливо протянул поручик. Будто бы забыл, что здесь, в Константинополе, не существовало никакого деления на «твое» и «мое»: все средства расходились или на еду, или на бытовые мелочи, или Перову – на обустройство эмиграции в Париж. И никто никогда не спрашивал, как тратится накопленное. Порядок установился сразу и с тех пор не обсуждался. Такая вот бескровная национализация, Советам и не снилось. – И как вы в бильярд-то только решились… Там, между прочим, был один поручик из эмигрировавших в восемнадцатом, да так тут и оставшийся… тоже умелец известный шары погонять…

– Вот как, – Овечкин намеренно пропустил мимо ушей праздный вопрос о решимости и поинтересовался вполне добродушно. – Отчего же не сказали?

– Так тоже… издержки плана. Оно вам надо было? В Ялте всех обыгрывали… почти… так бы и оставалось.

Это «почти» царапнуло как шальная пуля – по касательной, у виска: ни уклониться, ни отмахнуться. Как царапает только правда.

– На каждого умельца найдется другой умелец, вам ли не знать, – как можно равнодушнее ответил Петр Сергеевич, не зная, на самом деле, о чем это было. О Ялте ли, о текущей партии, о цирке или обо всем сразу.

Но Перов, казалось, потерял к разговору всякий интерес. Он с интересом рассматривал незнакомые дома, плохо освещенный переулок, неприглядные задние дворы жилых зданий и бельевые веревки, натянутые чуть ли не над головами. Штабс-капитан с досадой отметил, что нужный поворот они явно пропустили, и придется возвращаться, потому что иначе на местности не сориентироваться.

В отличие от Ялты, Константинополь не вызывал у него совершенно никакого желания бродить переулками да закоулками, изучая город. Может оттого, что Турция изначально воспринималась им как временная дислокация, причем порядка «ни дня сверх положенного», а может оттого, что город кишел эмигрантами да беженцами как муравейник, стычки за кусок хлеба и место поломойки были вполне реальными, а благородства днем с огнем было не сыскать. Нет, узнавать Константинополь, ни антуражный, ни повседневный Петр Сергеевич определенно не желал.

Овечкин пропустил момент, когда Перова потянуло на подвиги. Неожиданно цепким для нетрезвого человека взглядом тот нашел на веревках среди развешанного постельного белья спокойно соседствующие рядом рубашку и жилет и, привстав на мыски, потянулся за ними. Веревка, провисшая под весом белья как раз в этом месте, позволила поручику легко дотянуться до находки и без дальнейших реверансов стянуть ее вниз.

– О, и размер как раз мой, – Перов принялся воодушевленно вертеть рубашку, рассматривая со всех сторон, хотя что там в потемках разберешь. – Петр Сергеич, а давайте возьмем! Не все же в форме ходить.

Овечкин понял, что явно недооценил степень опьянения адъютанта Кудасова: тот изрядно нарезался.

– Поручик, оставьте немедленно, – жестко процедил он. – Совсем страх потеряли?

Тон, презрительный и намеренно свойский, ожидаемого эффекта на Перова не оказал.

– Сейчас-сейчас, – споткнувшись, осмотрелся тот на предмет, нет ли еще чего полезного. Нашлась и вторая рубашка, явно того же фасона и хозяина, возмутившая поручика до глубины души. – Да куда ему столько?! А нам нужнее. Собирались спешно, почти все побросали, с себя разве что нательное еще не продали... Это вот, – брезгливо похлопал Перов по собственному кителю, – уже обноски дрянные. Смены нет, петлицы пустые, штаны вовсе где протертые, где и в дырах, сколько ни стирай, ходишь хуже чем в хламиде какой. Мы и вам сейчас подыщем...

Петр Сергеевич открыл было рот, чтобы осадить поручика в более резких выражениях, но озвучить это ему было не суждено:

– Ах ты, паскуда! – громыхнуло за спиной, и военный рефлекс сработал на упреждение, разворачивая Овечкина корпусом к источнику ощущаемой опасности.

К ним вальяжно-небрежной походкой приближался коренастый человек, держа руки за спиной, и его злая усмешка не сулила совсем ничего хорошего.

– Уже прямо с веревок тащат, – сплюнул тот, поморщившись, и безошибочно пошел на Перова, чуть отведя правую руку в сторону. Коротко блеснул металл, поймав отсвет дальнего фонаря. – Ну сейчас я тебе покажу, как меня пытаться обчистить...

Намечалась безобразная драка, особенно безобразная ничтожностью повода. Поручика можно было не засчитывать – он так и застыл, прижимая к себе находку, да и с расшатанной алкоголем координацией вернее напорется на нож, чем окажет достойное сопротивление.

В глазах Перова, вмиг протрезвевших и обращенных на Овечкина, бился пойманной птицей вопрос «что теперь делать?», ну хоть на осознание всей дерьмовости ситуации мозгов хватило. Вот бы еще поручик к ним пораньше обратился, но что с пьяного возьмешь: Петр Сергеевич со всей очевидностью понял, что разрешать ненужный конфликт придется самому.

Штабс-капитану доводилось убивать в войну в прямом бою. Доводилось и тихо снимать дозорных в разведке – ножом или единым выстрелом. Но чего за ним точно не водилось, так это бессмысленной жестокости, когда ее можно было избежать. Поэтому Овечкин не потянулся за револьвером, а пошел навстречу противнику как есть, с пустыми руками, раззадоривая того, подменяя собой раздражающий фактор:

– Ну, давай, иди сюда. Поговорим...

Хозяин приглянувшегося Перову жилета и рубашек был явно нетрезв, что и упрощало, и усложняло задачу одновременно. Еще он имел при себе нож и для пущего эффекта довольно резво им размахивал, что из любого человека делало излишне самоуверенного противника, которого можно перехитрить.

Первые несколько выпадов, дерзкие и неточные, ушли «в молоко». Ни юркости, не легкости у нападавшего не наблюдалось, а вот слепая ярость хлестала через край, куда там в чинное выяснение отношений с таким багажом, только в бои без правил. Штабс-капитан усмехнулся: это было даже слишком легко. Потом собрался, противник, озадаченный собственной неудачей, затаился тоже, но ненадолго: адреналин подстегивал его сорваться в контактный бой и поскорее, а не загодя оценивать того, с кем дерешься. Зря.

Они начали кружить, примериваясь, и описали полукруг, позиция сменилась. Теперь Перов оказался за спиной у нападавшего, что Петра Сергеевича полностью устраивало: тому не придет в голову переключить на поручика внимание. Дистанция внезапно сократилась, отчаянным рывком клинок прочертил в воздухе линию в опасной близости от бока, и Овечкин инстинктивно поставил руку между собой и ножом. Лезвие рассекло кожу, но прошло неглубоко, по касательной. Схема "выпад-уклонение", удачно исполняемая прежде, резко перерастала в схватку, да еще и противник, возбужденный тем, что удалось его достать, перешел в более рьяное наступление, тесня штабс-капитана к обшарпанным стенам с понятным намерением лишить свободы маневра и добить. В планы Петра Сергеевича такое окончание вечера не вписывалось,а потому хватит с него джентельменского поведения, поигрались и будет.

Овечкин плавно отошел назад, увеличивая расстояние, а потом дал нападавшему подобраться совсем близко, совершая обманное движение, будто собирается сманеврировать вправо – и в последний момент уходя влево от выпада. Драчливый противник этот маневр отследить не успел, перегруппироваться тоже – так и пролетел вперед, споткнувшись о заботливо подставленную штабс-капитаном банальнейшую подножку: никто не обещал разбираться честно, благородным поединкам тут давно не место. Послышались короткие чертыхания, затем глухой удар о землю... и все. Человек, осев на бок, затих и больше не шевелился.

Петр Сергеевич с нехорошим предчувствием подошел ближе, отблеск фонаря выхватил надломленную позу драчуна и темнеющий от крови висок. Обо что он там удариться умудрился, чтобы так? Овечкин, ошеломленный, присел рядом на корточки и проверил пульс, но скорее чтобы занять чем-то руки, сделать здесь уже ничего было нельзя. Зеркальце тоже можно было не искать: на мертвых он насмотрелся достаточно, чтобы никогда уже не спутать.

«Да, хорошо в бильярд поиграли, ничего не скажешь. Из-за каких-то вещей...»

Штабс-капитан перевернул человека на спину, обнаружив под его головой небольшой, но острый обломок каменной кладки, ставший для нападавшего фатальным. Машинально нащупал на чужой шее нательный крест, проследил контур пальцами... сраженный догадкой, цепко всмотрелся в лицо, насколько позволяло скудное освещение. И мрачно выругался вполголоса, не стесняясь в выражениях.

Отмеревший Перов, выронивший то, из-за чего, собственно, все и случилось, подошел ближе да так и застыл вторично. Тоже, видимо, все увидел.

– Поздравляю, поручик, это не турок, а наш с вами соотечественник, – нарочито спокойно проговорил Овечкин, не поднимая головы. – Если бы это оказался местный, проблемы были бы куда существеннее. А так – эмигрантом больше, эмигрантом меньше, разница невелика. При таком наплыве, который пошел из Крыма, мало ли на улицах всякого сброда, убивают и за меньшее.

Сказать, что Петр Сергеевич был зол, значило не сказать ничего.

«Глупая случайность, пропущенный поворот, нетрезвый поручик, невовремя обнаруживший кражу хозяин жилета – и вот мы имеем труп. Кстати, где там эти тряпки окаянные?»

Овечкин встал и добрел до места, где до того стоял Перов. Не глядя поднял вещи и практически всунул поручику в руки, не заботясь о том, насколько те пыльные после валяния на земле:

– Забирайте, что вы столбом стоите? Вы же так этого хотели, вот и носите теперь.

Поручик на него даже не посмотрел: взгляд того намертво приклеился к убитому. Прекрасно, этого еще не хватало. И откуда они, такие впечатлительные, только берутся?

«Это хуже, чем преступление», – подумал штабс-капитан, медленно возвращаясь к убитому, – «Тем, что это ошибка. Ничтожная, глупейшая, которая никогда не должна была случиться – и которая в череде прочих в конце концов сделает из обретающихся здесь людей такой скот, что сам себя уважать перестанет, если еще не перестал».

Петр Сергеевич снова присел рядом с незадачливым противником и отрешенно посмотрел на Перова снизу вверх, негромко размышляя вслух:

– Может тогда уж и ботинки сразу снимете, для комплекта, так сказать? Ему они, как видите, теперь ни к чему. Или брезгуете, с трупа-то?

Овечкин для виду порылся у драчуна в карманах: мертвых он не боялся, суевериям тоже было не место, да и цель у штабс-капитана была совсем иная, столь же далекая от мародерства как сам он сейчас – от довоенной России.

– Что за бабская щепетильность, поручик? А-ааа, мараться не хотите, понимаю… Хотя и глупо: хорошие ботинки нынче в цене. Тогда брегет, вон какой, даже без дарственной надписи: пойдет, пристроим.

Выуженные часы раскачивались на цепочке, влево-вправо-влево, как маятник, который некому было остановить. Перов смотрел на штабс-капитана со священным ужасом, словно на богохульника, но пораженно молчал. Ну не пощечины же ему отвешивать...

– Обручального кольца нет, – с притворным вздохом продолжил Овечкин, прекратив инспектировать содержимое чужих карманов. Брегет так и оставил раскачиваться на вытянутой руке, остальную ревизию производил уже на глаз, – а жаль, все золото… Зато есть вставные зубы, коими он тут скалился и норов свой показывал. Найдем, кому сбыть, – и без перехода рявкнул, – Что вы там застряли, я не понял? Сюда идите, вырывать будем.

– Да что вы… Нет, – ожил, наконец, поручик, яростно отпихивая от себя треклятые вещи и отходя от Овечкина на добрых два шага назад. Будто бы протянутый штабс-капитаном в сторону Перова брегет покойного мог утянуть его на такое дно, с которого и выплыть, чтобы подобающим образом застрелиться, не получится.

Петр Сергеевич, которому больше не надо было изображать из себя сволочь последнюю, без стыда и совести, выдохнул и аккуратно положил брегет покойному обратно в карман. Потом закрыл тому распахнутые глаза, молча извиняясь за все, поднялся, подошел к поручику и с силой сжал тому руки. И плевать ему было на сбитые костяшки и чужое шипение сквозь зубы.

– Нет уж, вы это возьмете. И носить будете. Чтобы в следующий раз, когда вашу голову посетит очередная гениальная идея, вам было, что вспомнить, – помолчав, Петр Сергеевич все же добавил то, что вертелось на языке уже добрых десять минут. Хотя акцентировать внимание на том, что в принципе спас Перову жизнь, ему и не хотелось, но пребывание в чужой стране негласно диктовало свои правила: он ведь не сможет быть рядом постоянно. – Да, сделайте одолжение, впредь держитесь подальше от водки. Она изрядно притупляет вам и разум, и координацию. Вы же, смею надеяться, не желаете быть изрезанным на шашлык здесь, а мечтаете дожить до Франции. Вот и соизвольте закончить авантюру, в которую вы нас с таким блеском затянули.

– Я запомню, – сказал вдруг поручик четко и уверенно, как на заседании штаба контрразведки. – И про все остальное – тоже.

Перов невольно посмотрел Овечкину за спину, туда, где лежал убитый, будто призвав того в свидетели:

– За мной долг, Петр Сергеевич, и, слово даю, я вам его верну.

Штабс-капитан поморщился от этой ненужной считалочки и похлопал себя по карманам, но сигар не нашлось. Тратить деньги на курево поначалу, конечно, хотелось невероятно: простительные привычки, скрашивающие убогую нынче жизнь. Потом пришлось экономить и растягивать купленное, вспоминая о нем в действительно необходимые моменты. Тогда, в подвальном кабаке, был как раз такой. Сейчас бы тоже не помешало, но запасы кончились.

Петр Сергеевич прикрыл глаза и закурил мысленно, припоминая состояние, характеризовавшее ту легкую пустоту, что сбивала с ног, особенно если выкурить сигару натощак. Взгляд, устремленный в темноту сквозь опущенные ресницы, погружению в иллюзию тоже способствовал, как и благословенное отсутствие мыслей. «Выключаться» подобным образом Овечкин научился еще в германскую, но прибегал к этому нечасто. Навык возвращался подозрительно быстро: ему хватило и двух минут. Спокойствия, конечно, не было и в помине, но вот совершить что-нибудь необдуманное или в самом деле подправить поручику второй глаз за проявленную дурость уже не хотелось.

– Увольте меня от своих долгов, – штабс-капитан жадно глотнул ночной воздух, но привкуса сигар в нем ожидаемо не нашлось. Иллюзия развеялась окончательно. – Лучше сделайте, что планировали, тем и рассчитаетесь. Со всеми.

_________________________________________________________________________________________

* Бретёр, от французского brette «шпага» — заядлый, «профессиональный» дуэлянт, готовый драться на дуэли по любому, даже самому ничтожному поводу

** Шуточная отсылка ко «Дню радио». Да-да, «я профессионал и могу работать в любом состоянии, так зачем себя искусственно ограничивать».

Трек для этой главы: группа Комиссар, «Я так устал».

Послушать «Я так устал»: https://www.youtube.com/watch?v=ksN2bLdPsmU


Глава 14. Глава 14

То, о чем Петр Сергеевич никогда потом у поручика не спрашивал – повлияла ли на скорость отбытия из Константинополя эта их... прогулка после бильярдной, или же вопрос наконец решился сам собой, но Турцию они покинули уже через неделю, чтобы больше никогда сюда не вернуться.

Константинополь, шумный и суетной, со всей своей бедностью, выживанием ради выживания, без приказа, с наступанием на горло собственной песне и гордости, с бесконечно отодвигаемым «потом», превращавшим портовый город из безликой перевалочной базы в то, что волей-неволей приходилось обживать, позже вспомнится ему не раз. Особенно в хмурые, тяжелые дни – как прививка от того, какой бывает действительно невыносимая неопределенность. Но, в отличие от Ялты, воспоминания не вызовут у Овечкина ничего, кроме брезгливой оторопи да муторного тянущего чувства, будто царапина от давно перевернутой страницы: книга продолжается, а царапина отчего-то заживать так и не спешит.

Впрочем, нашелся среди трехмесячного маетного ожидания «лучшей жизни» один эпизод, подаренный ему все тем же поручиком Перовым, который отчасти примирил Петра Сергеевича с этой частью собственной биографии. Словно один вечер частично искупил всю ту мерзость и низость, в которой они, казалось, увязли по колено, как ни старайся поступать по чести.

Через два дня после памятного знакомства поручика с кувшином водки они пристроились на табуретки у местного уличного «кафеджи», расположившегося на узкой неприметной улочке, коих здесь было множество, и молча цедили, растягивая по глоткам, странную экзотику за пять пиастров: крепкий турецкий кофе из чашечек размером с наперсток.

Редко, но такая вот пауза ими самим себе позволялась. Не слишком часто, чтобы не превращать в привычку, не обрастать здесь вообще никакими привычками. И не слишком дорого, чтобы отказываться совсем, когда хотелось просто остановиться, сесть – и не думать о каждодневной круговерти хотя бы пять минут.

Не думать, где достать денег и когда будут готовы эти проклятые визы. Не размышлять, как еще извернуться, чтобы окончательно не посадить желудок на перепадавших от британцев армейских пайках: подачках, которых все равно не хватало на всех, потому и без того скудные пайки отдавали уже не каждому в руки, а из расчета на двоих, если не троих. Прожить на этом было нельзя, и офицеры незнакомой роты, с которыми довелось здесь квартировать, по вечерам шли отвинчивать медные дверные ручки у жилых квартир, чтобы утром продать те на барахолке за гроши и потом мрачно пить из маленьких стопок дрянную дузику*, глуша в ней свою боль и безысходность вместе с интуитивной попыткой нащупать дно: сколько там еще до самой глубины, долго ли, далеко ли?

… До дна в мутных турецких водах, где не различить и гребущего рядом, на деле было куда ближе, чем казалось раньше.

Кафеджи с возмутительно крепким кофе вместо анисовой дешевки было не слишком впечатляющей попыткой не уткнуться носом в ил, чтобы наверняка познать глубину падения, но пока хватало и этого, а запах напитка будоражил. Если не на голодный желудок, конечно: тогда от него, напротив, делалось дурно. Сегодня еще и бродячий турецкий музыкант выводил неподалеку заунывную мелодию с явно восточным уклоном. И та, столь далекая от России, странным образом навевала горькую тоску именно по ней.

Вот тогда-то поручик и сказал ему вполне обыденно, взболтав взвесь в чашке:

– А знаете, Петр Сергеевич, в «Черной розе», той, что на главной улице, сегодня дают Вертинского.

Штабс-капитан даже забыл изобразить лицом равнодушное выражение, слишком неожиданным оказалось заявление. Недоверчиво поднял глаза:

– Вертинский? Здесь?

– Да, он в начале месяца с остальными прибыл из Севастополя на пароходе «Великий князь Александр Михайлович». И уже дал два пробных концерта, этот будет третьим.

– Необычное место для гастролей, если не сказать неспокойное…

– Отчего же. Как я понимаю, вполне сознательный выбор, особенно после той истории, помните, его еще в комиссию вызывали.

Да, Овечкин прекрасно помнил нашумевший текст «То, что я должен сказать», по поводу которого автора и впрямь вызывали в ЧК после событий Октябрьской и, по слухам, изрядно там пропесочили. Ну еще бы, так явно выказать антибольшевистские настроения из-за погибших трехсот юнкеров, пусть и совсем мальчишек, в ходе вооруженного восстания в Москве... Естественно, комиссия не могла этим не заинтересоваться, особенно в период переворота, когда косили и правых, и виноватых, и просто рядом стоявших. Запретить их жалеть поэту и певцу, положим, не мог никто, а вот ставить палки в колеса... впрочем, о дальнейшей истории Александра Вертинского Петр Сергеевич не имел представления, знал только, что тот и дальше продолжал выступать.

– Помилуйте, поручик, так это когда было, – повторно перебрав в голове все ему известное, все же не поверил штабс-капитан. – С тех пор он преспокойно разъезжал по России с гастролями, больше не подставляясь так открыто со своими симпатиями и антипатиями.

– По южным городам, – с нажимом поправил Перов, – где, меж тем, было далеко неспокойно. Киев, Одесса… Севастополь, откуда и отбыл с остальными врангелевцами после событий Перекопа. Кстати, в Одессе с ним приключилась история из разряда нелепиц: подняли ночью с постели и отвезли в походный вагон генерала Слащева только для того, чтобы услышать тот самый текст о бездарной стране и бесконечных ступенях к недоступной весне**. Байка-то правдивая, хотя через несколько лет и не поверит никто.

– Вот как, – задумчиво протянул Овечкин, не зная, что тут еще можно добавить. Вертинский, пусть, очевидно, и имел свои – не слишком серьезные – счеты с советской властью, все же не был ее ярым противником, иначе бы ни о каких гастролях давно не было речи. Его лирика и манера исполнения штабс-капитану всегда импонировали: было в них что-то подкупающее, новое, незатасканное. Как-то он даже сказал об этом поручику, но особого отклика не встретил – тот полагал, что романсы должны быть мелодичнее и плавнее, а новоявленный автор-исполнитель больше начитывает собственный текст, нежели поет, невелика заслуга.

– Так как, Петр Сергеевич, не желаете ли нынче вечером послушать Вертинского? – буднично спросил Перов, будто они снова были в Ялте, и такие вот заботы из разряда вечернего досуга – естественны и даже малость скучны своим повтором.

– А у вас, надо полагать, завалялся десяток-другой лишних лир на подобные мирные развлечения? – насмешливо спросил штабс-капитан, полагая это неудачной шуткой поручика.

– Уже не завалялся, – качнул головой Перов и, скользнув рукой в нагрудный карман, протянул ему конверт, куда Овечкин, помедлив, заглянул. Внутри обнаружился короткий прямоугольный лист. Билет.

– Вам не стоило тратиться, это попросту неразумно, – недоуменно нахмурился Петр Сергеевич, как-то отстраненно подумав, чем же таким поручик занимался в последние пару дней, чтобы достать этот билет в известное кабаре на улице Пера. Потом решил, что знать этого не хочет, хватит с него и их последних предприятий: гитары на публику и прогулки после бильярдной. Свои мозги человеку все равно не приставишь, совесть – тем более.

Еще непривычно теплой волной накатила мысль, что а ведь неплохо Перов его изучить успел. Может это, как шутили иногда, профессиональная деформация, может, особое качество всех адъютантов, но поручик точно угадал, от чего Овечкину будет весьма трудно отказаться.

Впрочем, Петр Сергеевич все же попытался:

– Верните. Тем более если там аншлаг, с рук, да перед концертом, может, и вовсе получится сбыть дороже, чем заплатили. Спекуляция, конечно, но все достойнее, чем офицерские ордена на рынке перепродавать.

Но поручик неожиданно заупрямился, как, пожалуй, до того, в Турции, упрямился только единожды, когда наотрез отказался продавать гитару. И вот сейчас.

– Стоило. Это хоть что-то из нормальной жизни – здесь. И, нет, я его не верну. А деньги, – предвосхитил Перов вопрос штабс-капитана, – деньги уже отложены и пущены в ход. Осталось ждать выездных виз. Этот билет уже ничего не решает – ни в ту, ни в другую сторону. Вот и сходите.

– А вы сами? – из вежливости спросил Овечкин. Он-то прекрасно видел, что в конверте был только один билет.

– А я, Петр Сергеевич, отправлюсь в уже известный вам кабак, – как-то по-особому усмехнувшись, заметил поручик. – И нет, не из-за денег. Вернее, не только из-за них: что дадут эти несколько десятков пистонов или даже несколько лир сверху… Мне важнее петь самому, проживать самому, чем слушать. Это тоже в каком-то смысле примиряет, вы, я думаю, поймете. А в то ли казармах, то ли трущобах, где мы нынче имеем счастье ночевать, это попросту невозможно – боюсь, рискни я, и многоподозрительные соседи емко предложат гитару засунуть в… саквояж где-нибудь в Галлиполи, а заодно и самому отбыть следом с билетом в один конец.

Перов помолчал немного. Кофе в чашке оставался на дне и уже давно остыл, но поручик все равно допил его вместе с густым осадком, даже не поморщившись, и выдохнул особенно горько, что позволял себе крайне редко:

– Знаете, такая по вечерам тоска берет по России… Утром ты о ней и не помнишь, есть заботы поважнее, а к вечеру порой совсем тяжко. Такая долгая, непроходящая тоска…

Овечкин только кивнул. О неистребимой тоске по родине он и сам не сказал бы лучше. Действительно, вечером для нее наступало то самое, безотменное время, которое ничем не переупрямишь и из себя не вытравишь. По счастью, на этот вечер у него предполагалось временное лекарство.

Петр Сергеевич поблагодарил Перова за пропуск в «Черную розу», сжал заветный конверт в руках и отправился в их, как поручик выразился, ночлежки. С билетом или без, появляться в кабаре стоило выбритым, в приведенной в порядок форме и с тем минимальным лоском, который в этих условиях можно было себе позволить.

На вход в «Черную розу», столь явно отличную от местных вертепов и низкопробных кабаре, как в лучшие времена в России образовалась очередь. Но если раньше любители красиво отдохнуть щеголяли друг перед другом костюмами, а дамы блистали роскошными туалетами, но в целом разительных отличий между посетителями не было, сейчас все обстояло иначе. Дифференциация на зажиточный, прочно пустивший корни в Константинополе, и средний класс была видна невооруженным глазом.

Были здесь и «счастливые» эмигранты, из офицерских чинов скоропостижно произведенные в официанты и нацепившие себе второй кожей форменную бабочку и рубашку. Впрочем, им действительно повезло: сейчас иные, даже почтенные полковники, все больше чистили картошку у ресторанов, мыли посуду и торговали спичками на улицах – приличной работы давно не было. А еще точили ножи, нет-нет да рассматривая свое отражение в тусклом отблеске лезвий, и мысли о том, что дальше будет только хуже, приходили сами. Потому прислуживать, рассекая с подносами по залу – с прямой спиной да вышколенной офицерской выправкой – хоть и не было почетно, не было и столь выматывающе. Не приходилось ни горбить спину от монотонной работы, ни изучать потом собственные сморщенные от долгого нахождения в воде ладони с каким-то отстраненным сожалением, да и от тупого желания покончить со всем разом, облюбовав себе нож поострее из бесчисленной когорты на заточку, такие счастливцы тоже были благословенно далеки.

Белогвардейцев в зале было немного: те, у кого водилось в обыкновении сиживать здесь за столиками, попивая шампанское, были птицами совсем другого полета. Уж им-то не приходилось месяцами изыскивать пути добраться до выездной визы и копить для этого средства. Те же, кого Овечкин узнал в лицо, как и он, были в видавшей виды форме, а не в штатском. И, случайно или по наитию, но скучковались в одной стороне, особняком. Места за столиками давно были заняты, и вдоль стены администрация выставила ряд простых стульев, чтобы разместить всех собравшихся. Их-то и облюбовали себе немногочисленные офицеры. Петр Сергеевич, застыв на несколько мгновений, решительно устроился здесь же, чтобы не отделяться – ни зрительно, ни по духу.

Вертинский появился на сцене незаметно, и, наверное, с полминуты стоял на границе тени и света, кутаясь в занавес. Изучал будущих зрителей, как те потом будут изучать его. Конечно, Овечкина такая примитивная маскировка не обманула – осторожный ощупывающий взгляд он чувствовал без преувеличения затылком. У остальных же шанса проверить собственную наблюдательность не было вовсе: слишком заняты собой, изучением нехитрого меню кабаре, больше специализировавшегося на напитках, чем на изысканных блюдах, или же соседних столиков во вполне понятном стремлении: сравнить и удостовериться, что там вовсе не лучше.

Когда Вертинский, очевидно, увидел все, что хотел, то вышел на эстраду, тут же приковывая к себе внимание, и было от чего: цилиндр, черный фрак, ослепительно белая манишка и блестящие лаковые туфли. Сплошные контрасты с претензией на элегантность с первого взгляда, непонятая загадочность – со второго. Он поприветствовал зрителей и без долгих увертюр начал концерт.

Конечно, Александр Николаевич пел не свое, а, в основном, цыганское. Это все же был Константинополь, и публика – суховатые англичане, самоуверенные французы, пылкие итальянцы и шумные турки – легко диктовала общее настроение. Она же задавала нужный тон, требовала чего-то зажигательного, яркого, узнаваемого, не отягощенного непонятным русским языком и особой, напевной манерой Вертинского, как и его ненужной тягой к авторской художественной песне.

Веселые цыганские романсы со звонкими припевами на высоких тонах, с бойкой подтанцовкой, гусарские песенки про лихих трубачей... Петра Сергеевича Овечкина не покидало чувство неправильности происходящего, и ощущение, что его обманывают, нарастало чем дальше, тем сильнее. Будто пришел за частичкой русской самобытности, официально разрешенной тоски, а попал в балаган. Балагану более чем способствовало и настроение собравшихся: те пристукивали каблуками, прищелкивали пальцами в такт, то раскачиваясь на стульях, то величественно кивая мотиву, будто одобряя. Им все нравилось, более чем.

На одном из особо ритмичных пассажей Вертинский обвел глазами зал, как делал, наверное, сотни раз до того, наткнулся на них, обособившийся осколок былого офицерства – и вдруг будто споткнулся. Все нарочито-веселое настроение, демонстрируемое собравшимся из каких-то внутренних ресурсов, разом слетело шелухой, обнажив под ним настоящее.

А в настоящем певцу внимали не только иноземные слушатели, но и мелкая русская диаспора в чуждом им обоим Константинополе. Незначительная часть соотечественников, жалкие остатки Белой армии, так вышло, что их сегодня в «Черной розе» было от силы с десяток – а будто снова одни против всех. Заодно и против того, кто пел перед ними.

И казалось, что там, на ярко освещенной сцене, это поняли тоже. Впрочем, Петр Сергеевич списал возникшее ощущение на разыгравшееся воображение. Какая разница, кто вообще присутствовал в зале, если на общем фоне их все равно не различить. Это место будет притягивать к себе других, денежных и нужных, и безжалостно отторгать чужаков. Потому сегодня здесь офицерам-беженцам смирно сидеть по стеночке, не возникая, а назавтра их уже сменят грубоватые американцы, которые будут и на цыганские баллады недовольно греметь стеклом, вопрошая, отчего им еще не подали новых бутылок.

Вертинский, допев, моргнул, потом быстро подошел к клавишнику и что-то сказал ему. Тот пристально посмотрел в ответ, коротко мотнул головой и дважды хлопнул ладонью по лежавшему на инструменте листку – утвержденному списку песен, догадался Овечкин. Александра Николаевича это, судя по возмущенно-просящему взгляду, не убедило. Клавишник же твердо стоял на своем и уступать, похоже, не собирался. Листок лежал меж ними брошеной перчаткой, которую ни один не стремился подобрать.
Немой поединок взглядов продолжился еще немного, прежде чем клавишник махнул рукой, коротко и раздраженно, все же сдаваясь и соглашаясь с чем-то.

Вот теперь Вертинский был откровенно доволен. Публика недоумевала. Недоумение нарастало, стоило тому замереть перед зрителями, гудевшими неровным строем. Поплыл клавишный проигрыш, а он все стоял, сцепив тонкие пальцы в своеобразный замок, трагически направляя их вниз. Клавиши притихли на мгновение – и тогда Вертинский запел самый что ни на есть романс на чистом русском в своей напевческой узнаваемой манере. Конечно, не про юнкеров, другое.

И образы сменяли друг друга, как в калейдоскопе. Загадочный мыс радости – надежда на возрождение России, призрачная и тем родная. Непонятые скалы печали, которых тут, за рубежом, и не различить никому, только своим, все высились и высились дальше корабельной кормы, а сиреневые птицы обещаниями лучшей жизни кружили вокруг: протяни руки да поймай… «Все равно, где бы мы ни причалили». Точнее и не скажешь.

Поначалу недовольно свистели, требуя продолжения в привычном ключе. Не сразу, но как-то разом умолкли, прислушались. За «Мысом радости» без перерыва последовала вторая песня про случайные встречи, как если бы Вертинский опасался, что его остановят. И на неполученные овации, и на смену настроения в зале тому, казалось, было немножечко плевать – сейчас Вертинский пел будто бы для себя, и пел особенно. Чуть картавил «р», дробил паузами и без того короткие строки, расставлял одному ему видимые акценты, показательно долго тянул гласные. То уходил в томительные напевы, то убыстрялся, почти частя, и аккомпанемент вторил ему с точностью сапера при разминировании особо хрупкого заряда, как если бы тот был сделан из стекла.

А Петр Овечкин сидел на жестком продавленном стуле с небывалым ощущением, что вот эти вот две песни были о них. О мысе радости – как некое пророчество всем, пребывающим в эмиграции, что смогут, перетерпят, обживутся где угодно, сохранят себя. А вторая – будто тоже о будущем, но уже лично для него.

«Разве можно глазам запретить улыбнуться…». Да уж, а добавить про «влюбленную ненависть гордого взгляда и пожатие презрительных плеч» *** – вообще интересная картина получится, словно с листа писалось.

С последним аккордом к Вертинскому будто вновь приросла жизнерадостная маска. Он непринужденно отшутился на французском, на котором здесь худо-бедно говорили все, что, мол, прозвучавшие песни были написаны вот только что, по приезду, и были они о тяге к путешествиям и красоте большого мира, о сверкающем Константинополе и, конечно же, о любви.

Но глаза, рассеянно скользнувшие по опальным белогвардейцам, говорили совсем другое. Что весь блеск и сияние Константинополя ли, Парижа или даже Констанцы они бы отдали за один, пусть даже самый пасмурный и дождливый день там, на родине. А так, да, конечно же, о любви, даже если кажется, что о смерти.

Потом Вертинский вернулся к привычному здесь репертуару и больше внеплановых перемен в исполнении не делал.

А у Петра Сергеевича все звучали в голове те, другие строчки, возвращавшие ему что-то, не имевшее цены, словно старенький вальс на пластинке граммофона, известный до ноты. Он даже не заметил, как закончился концерт.

С Александром Николаевичем Вертинским штабс-капитан столкнулся уже у выхода, благоразумно пропустив схлынувшую толпу вперед. Не зная, как выразить словами то, что всколыхнулось и отозвалось, по привычке отдал честь, хотя что там за Вертинским числилось-то на фронте германской – санитар, пусть и с безумным количеством сделанных перевязок… А еще – мальчишка, не побоявшийся военно-полевого суда за самовольное извлечение пули у одного полковника, за которого не взялся и поездной врач с учетом запрета на хирургические операции во время движения. Раненый до госпиталя с пулей у сердца бы не дотянул, но: не положено в пути, лучше невмешательство, чем непреднамеренное по неосторожности. А этот вот рискнул – и смог.

Диалог их был краток:

– Александр Николаевич, – спросил тогда Овечкин, понимая, что времени у него – только на один вопрос, пока не вмешается менеджер, дабы оградить певца от почитателей, а там, кто знает, может и завистников, а то и вовсе недоброжелателей. – Откуда вы умудряетесь так точно брать слова – здесь?

Вертинский, в праздничной одежде, но с невзрачными глазами на лице, более не скрывавшими затаившейся в них печали, посмотрел на штабс-капитана понимающе, будто и в паре незаданных вопросов для него не было секрета:

– Где же еще им взяться, как ни здесь, когда там нас уже нет, и вряд ли будем? Там взяться неоткуда было такой остроте чувств, пониманию чужого горя и той человечности, что еще остается. Это приходит только на чужбине, – и добавил, как расписался в постыдной слабости, но за вечной маской Пьеро ведь не видно, не должно быть видно. – У меня вообще одно желание: забыться. Забыться во что бы то ни стало.

Но Овечкин видел. Дно, до того метафорическое, здесь было у каждого свое. Вертинский не искал спасения в выпивке, он забывался в цыганской круговерти на радость публике. А оживал моментами, как сегодня, когда случайно находилось, ради кого вспоминать ту, прежнюю жизнь.

Вернувшись в ночлежки, где они квартировали, домом это место язык не поворачивался назвать, штабс-капитан долго не мог заснуть. Проносились в голове бьющие наотмашь строчки, стояла перед глазами разбитая маска Пьеро, столь цельная для остальных незрячих. Он рассеянно отметил, что Перов опять застрял в своем подвальном кабаке, впрочем, учитывая услышанное от поручика, мешать тому он более не планировал: каждый избывал прошлое как мог.

А через несколько дней вопрос с дальнейшей эмиграцией был решен, и первые шаги на борт показались долгожданной ниточкой к свободе. Радости не было, пульс не частил, а ладони не горели в предвкушении, было неверие – и только. Из Ялты отбывали второпях, отсюда отплывали, напротив, слишком поздно, но не существовало правильного способа покидать насиженное место, особенно если речь шла о России. О таком не писали книг и военных трактатов, это можно было только прожить и унести с собой.

Стоя на палубе долгожданного парохода, Петр Сергеевич не думал ни о чем конкретно – ни о том, что ждет их во Франции, ни о том, что сейчас творилось в покинутой России, да и что там думать?

О взятии Перекопа красноармейцами он уже знал. О том, чем обернулась официальная «эмиграция» из Крыма, где на последнем пароходе скопилось столько народу, что удивительно, как тот не пошел ко дну, только снявшись с якоря, знал тоже. Догадывался и о том, что на борт посадили далеко не всех – что там Вертинский или Врангель с составом командования, были ведь и другие люди, много других, накипь, выплеснутая революцией за борт, мелкие фигурки на доске... Даже не сомневался, что ни его, ни Перова, ни полковника на борту не оказалось, промедли они хоть сутки – в Ялте бы нашлось, кому об этом позаботиться.

Мелькнула мысль – интересно, в Констанце, доведись истории пойти по другому пути, было бы также? Мелькнула, отдаляясь, как турецкий берег, все дальше за горизонт и, наконец, пропала совсем вместе с размытой береговой линией.

Вокруг было только море, и осень двадцатого года прощальным ноябрем нещадно хлестала по щекам встречным ветром, подгоняя в путь и всех дрейфующих, плывших себе по течению, и свободолюбивых искателей лучшей жизни, не определившихся с конечным маршрутом, и несгибаемых упрямцев, которых, даже не оставив им выбора, ей пока не удалось потопить.

Он больше не сомневался, что движется единственно верным курсом.


Конец эмигрантской части и перевалочного Константинополя.

________________________________________________________________________________________

О Вертинском. Большинство правда и воссоздано по обзорам его интервью либо воспоминаний о нем. Вот только в Константинополе никаких изменений в программе не было, кто бы ему позволил.

* Дузика – анисовая водка, разбавленная холодной водой. Мало того, что не особо качественная, так еще вопрос, какой водой ее разбавляли.

** Строчки из «То, что я должен сказать» Вертинского: «… и никто не додумался просто стать на колени и сказать этим мальчикам, что в бездарной стране даже светлые подвиги – это только ступени в бесконечные пропасти, к недоступной весне».

*** Строчки из песни Вертинского «Наши встречи».
Да, именно она дала название тексту.

Первоначально рабочим было другое – по названию первой части и отсылкой к «Лиличке» Маяковского – но оно создавало не совсем тот акцент. В то же время, у Френкеля есть песня «О разлуках и встречах», но, на мой взгляд, там открытый конец, а у Вертинского, определившегося как и Овечкин с собственным отношением к вопросу куда раньше Мещерякова, вопрос красиво так переадресовывается собеседнику.

С Вертинским лично мне непросто – мне нравятся тексты, но сложновато ложится его исполнение за исключением нескольких вещей. И вариант «К мысу радости» у БГ («Аквариум») мне кажется проникновеннее, равно как и то, что на смерть юнкеров, хотя конкретно эта вещь у обоих достойная.

А в целом на излете эмигрантской части должно звучать это, как светлая тоска по России, обращение к ней в памяти и, зацепкой, в неопределенном будущем – «Белой акации гроздья душистые».

Трек-лист.

Из того, что упоминалось в главе.

Вертинский, «Наши встречи», послушать: https://www.youtube.com/watch?v=_4EW6HQkN9U

БГ, «К мысу радости, к скалам печали» или «О всех усталых», послушать: https://www.youtube.com/watch?v=dZU8LZvbNe8

БГ, «То, что я должен сказать», послушать: https://www.youtube.com/watch?v=426bwnJ1LH0

Вертинский, «То, что я должен сказать», послушать: https://www.youtube.com/watch?v=Qy9hxpuL0Oc

«Белой акации гроздья душистые» из кинофильма «Дни Турбиных», послушать: https://www.youtube.com/watch?v=QwxxC3XAGTw


Глава 15. Часть четвертая, «В дрожаниях растерянного света». Глава 15

1923 год, ноябрь

Валера резко проснулся, судорожно глотая воздух: казалось, что пепел намертво забился в горло, заставляя надсадно кашлять. Сердце заходилось суматошным ритмом, гулко отдаваясь в груди, а желание было одно, жадное и оголенное: надышаться. Надышаться впрок.

Паника отступала медленно, неохотно выпуская его из своих когтей, будто не положено, не заслужил. Прошла бесконечно долгая минута, прежде чем Валерка перевел дух и вспомнил, что сейчас двадцать третий год, поздняя, но совсем еще неснежная осень, а все увиденное и только что пережитое – не более чем отголоски прошлого, не в меру разыгравшееся воображение да причудливая проекция стихотворения на собственные неприглядные грехи. Ну и память, конечно, всегда память.

Подобные сны о прошлом для него не были в новинку, менялись только декорации. Чаще других приходила именно бильярдная и лицо штабс-капитана, подстрекавшего, теперь Валера был в этом просто уверен, его к удару. Иногда тот говорил Валерке куда большее, чем «не промахнитесь», но утром он никак не мог вспомнить, что именно. Иногда Овечкин спокойно сдавал ему шифр и даже сообщал, когда именно полковник Кудасов будет совсем в другом месте, а не в ставке, Валера же кивал и находил страховочному бильярдному шару совсем иное применение – от всей души топил тот в море с ближайшего обрыва, и взметнувшийся фонтан брызг служил лучшими овациями бескровно проведенной операции. На этом моменте Валерка обычно просыпался с довольной улыбкой от уха до уха, которая не задерживалась на лице и двух минут: реальность возвращалась слишком быстро, растворяя иллюзии без остатка.

Сегодняшний сон, тревожный и до дрожи реальный, был иным. Сначала он сделал свой последний удар, и шар покатился по зеленому сукну, превращая доселе безобидную игру в смертоносную ловушку. Валера зажмурился, чтобы не видеть того, что будет дальше… но взрыва не последовало. Открыв глаза (неужели промахнулся?), с удивлением понял, что и бильярдная куда-то пропала, и пейзаж вокруг совсем не похож на августовскую Ялту, не говоря уже о том, что на дворе стояла глубокая зима и вьюга пробирала до самых костей.

Валерка неуверенно побрел вперед, чтобы согреться – стоять на месте и планомерно превращаться в живой сугроб показалось глупым – но везде было одно и то же: белый снег как бесконечный плен. Протерев ладонью заслезившиеся от ветра глаза и водрузив на место очки, в белом мареве он внезапно приметил некоторое отличие: размытую темную фигуру, то пропадавшую, то появлявшуюся в вихрах налетевшей метели. Валера ускорил шаг, и вьюга, бьющая в спину, будто желая помочь, подтолкнула вперед достаточно для того, чтобы фигура оказалась от него в двадцати пяти саженях*. Узнаваемая и по знакомому светло-серому пиджаку не по погоде, и по сутулости, и чему-то еще, неуловимому.

Валерка бежал к этому человеку, перемахивая сугробы. Ноги по колено увязали в снегу, тот предательски забивался в ботинки, метель в отместку за полное пренебрежение препятствиями тоже не отставала: хлестала по щекам наотмашь, но Валера не чувствовал ни холода, ни боли.

Штабс-капитан был здесь, и он был жив. Овечкин смотрел мимо Валерки, и так же, как и в их последнюю встречу, разочарованная пустота поглощала все еще не родившиеся слова. И пока он мучительно долго преодолевал оставшееся расстояние, тот задумчиво пробормотал:

– Оставленный всеми, как инок, стоит он средь бледных снежинок, подняв воротник своей шубы…**

Валерка споткнулся и чуть не влетел носом в очередной сугроб, потому что текст был ему знаком. И про холодную вьюгу, и про незнакомого друга, и про вечную печаль. Хуже был только сквозной взгляд штабс-капитана, будто Петр Сергеевич в упор не видел Мещерякова, замершего четко напротив. Словно он уже был там, по другую сторону, несмотря на то, что казался сейчас как никогда живым, из плоти и крови. Тот берег, не хранивший печатей чужих ошибок и непройденных дорог, очевидно, казался куда привлекательнее и чище. Да наверняка таким и был, раз Овечкин застыл, не замечая того, кто все еще упрямо ждал одного заплутавшего штабс-капитана по эту сторону границы.

Валера звал его простым именем-отчеством, но метель коварно относила слова в сторону, так что приходилось кричать, срывая голос, и горло перехватывало, как в детстве: «Валерочка, не разговаривай на морозе: ты простудишься и заболеешь». Да плевать ему было на простуду, когда история повторялась, и Валерка опять упускал нужного ему человека по своей вине.

Вскоре он отчаялся дозваться, переключить внимание на себя, пробить невидимую стену, и тогда, подобравшись ближе, просто схватил Овечкина за руку. Горячую, твердую, живую, где у запястья толчками бился пульс, отсчитывая секунды.

Штабс-капитан, наконец, перевел на него взгляд, неожиданно теплый и снисходительно мягкий. Сердце Валеры, дрогнув, пропустило удар: Петр Сергеевич смотрел на него точно так, как было до рокового дня в бильярдной, без примеси ненужного знания и торжества разоблачения.

Когда-то Валерке очень хотелось, чтобы Овечкин признал в нем равного собеседника, и то его пожелание некоторым образом сбылось. Но оказалось, что этого было недостаточно. Что не хватало бесконечно малого, неожиданно необходимого: мягкой насмешки и какого-то особенного выражения направленных на него глаз, под которым Мещеряков заметно терялся.

«Хорошо, – с облегчением подумал Валера, – что штабс-капитан все же не погиб в Крыму. Ведь хорошо же, наконец, узнать это наверняка, не корить себя, не гадать, не надеяться понапрасну».

Щеке, некогда оцарапанной взрывом, снова стало жарко, и он не удивился, заметив, что Петр Сергеевич шагнул к нему вплотную и свободной ладонью провел по месту затянувшегося шрама, словно не угадывая, а зная наверняка. Потом и дальше, к виску, убирая за ухо непокорный вихр, растревоженный метелью.

Валерка не хотел ничего менять. Метель, сугробы, отсутствие дороги, неувязки во временном отрезке не имели значения, пока человек напротив смотрел на него – так. Все было хорошо.

– Однако, партия, Валерочка, и партия ваша, – усмехнулся вдруг Овечкин и вмиг рассыпался в руках пеплом, щедро брошенным в лицо вновь разыгравшейся метелью. Внутренности скрутило в тугой комок от ощущения невосполнимой потери. Остался только пепел, разносимый вьюгой по степям, прошитым пулями... при чем тут степи, удивился Валера, если перед ним только снежная равнина? Но пепла было так много, что он боялся задохнуться, хотя, может, так было бы и правильно, и по заслугам… а в следующий миг уже открыл глаза в Москве.

Сердце потихоньку успокаивалось, пульс тоже больше не частил, угнетало только ощущение неправильности, казалось, разлитое прямо в воздухе. Жить с ним за прошедшие три года Валерка так и не научился.

И дело было не в том, что когда-то он убил человека. Даже то, что убил знакомого человека, не служило причиной давно сросшейся с ним бессонницы. Но настоящей причины Валера не знал.

Он все же добрел до окна, где непроглядная чернота потихоньку выцветала, сдавая позиции раннему утру. На улице протяжно заскулила собака, на соседней кровати беспокойно заворочался Данька, возмущенно посапывая – тому тоже, видимо, снилось нечто неприятное.

Валерка подошел и тихонько потряс друга за плечо, желая, чтобы хоть чьи-то кошмары отступили еще на подступах к границе. Даня приоткрыл один глаз и сквозь ресницы посмотрел на него, с трудом фокусируя взгляд.

– Спи дальше, – посоветовал он, пояснив в ответ на сонное недоумение. – Ты ворочался, вот я и разбудил. У нас жизнь и без того веселая, чтобы по ночам кошмары смотреть, успеется еще.

Данька потер кулаками веки и глубже укутался в одеяло. Разговор явно давался ему с трудом: подушка была куда притягательнее.

– А, да не кошмар, так, ерунда какая-то снилась, но мутная, я и не помню уже. Спасибо, – зевнул Даня и перевернулся на другой бок, спиной к светлевшему оконному проему. – Сам тоже не маячь, нам утром в управле-ение.

Через несколько минут предрассветную тишину нарушало только мерное посапывание человека, которого по ночам ни мучали ни фантомы, ни призраки, ни собственные неприглядные дела. Счастливый он был человек, Данька. Валерка вот свою ерунду не мог так же спокойно отбросить в сторону и уснуть крепким снов праведника. Что-то ему подсказывало, что и Ксанка тоже.

В который раз подумалось: ну ведь не у него одного из их компании имелась совесть и проявляющееся моментами безусловное «так не должно быть». Ксанке тоже не удалось избежать истории, когда из-за тебя обрывается чья-то жизнь, хотя она и очень старалась, и ведь даже получалось. До нынешней весны.

Вспоминать об этом случае не хотелось категорически, но ошибки, на этот раз чужие, почему-то позволяли примириться с собственными. Мелочно, как сказал бы один известный штабс-капитан, но Валера не мог иначе. Впрочем, отчасти в том эпизоде была и его вина.

Их новым заданием была семейная пара, Красниковы, в которой муж, работавший на заводе токарем и, по словам соседей, образцовый гражданин и семьянин, на самом деле не только бесстыдно сочувствовал побежденным белогвардейцам, но вел с теми активную оппозиционную переписку. Угадать за этим формирование очередной подпольной контрреволюционной организации, что росли как грибы после дождя, было нетрудно. Переписку требовалось изъять, а дом в назидание поджечь, потому что формально предъявить токарю пока было нечего.

Валерка спросил, почему бы тогда не проследить Красникова до почты, где к ящику до востребования подойдет связной, почему не установить личность того и не выйти на всю банду разом, зачем нарушать налаженный обмен корреспонденцией, если можно организовать подставное лицо, к которому эти письма будут утекать... Как выяснилось, думал товарищ Мещеряков слишком много, и все о том, о чем не положено. Связной и верхушка организации управлению были уже известны, поэтому во всех этих хитроумных ходах руководство смысла не видело: управлению требовались письма – и только.

К новоявленным подпольщикам шли вдвоем: Яша и Даня получили другое, такое же не терпящее отлагательств задание. Их собственная миссия была проста. Отправляться всем четверым следовало незамедлительно.

День для операции был выбран не лучший – с самого утра непогодилось, тучи нависли над городом, но небо все никак не хотело разрешиться дождем, а время поджимало. У деревянного дома, в цветущей вишне, аромат которой был особенно отчетлив перед грозой, а потому мешал конструктивно спорить, они в первый раз серьезно повздорили. Ксанка считала, что идти в дом должна она – найти письма, забрать те и поджечь дом с учетом того, что они своими глазами видели, как интересующие их люди утром ушли, в доме никого больше не было. Валерка же полагал, что это лучше сделать ему, а Ксанке – следить за подходами к дому и куковать, если кто-то из хозяев вдруг вернется раньше положенного: меньше риска. «Вот сам и кукуй, а я чужой почерк лучше разбираю, быстрее управимся», – не согласилась Ксанка и, неожиданно резво пробравшись через вишню, вмиг оказалась у заднего входа в дом. Дверь аккуратно открылась и тут же закрылась, когда она аккуратно прошмыгнула внутрь. Возражать теперь не имело смысла.

О дальнейших событиях Валера знал только со слов Ксанки, вытолкнутых быстро, безнадежно, когда тем же вечером вышли из управления. Позже она говорила об этом крайне редко и только с ним. Яше и Дане они по молчаливому сговору не рассказали, в чем было дело, да и вернулись те только через два дня, когда на лице Ксанки уже поселилось это бесстрастное выражение, позволившее бросить вскользь «у нас порядок, как у вас все прошло?».

Никто не уличил ее во лжи. Никто даже не понял, что это была защитная маска, чтобы не расспрашивали, чтобы не ходить кругами, во всеуслышание проигрывая ситуацию в голове снова и снова, а тихо заниматься самоедством, когда ни защитить, ни оправдать тебя некому. Как это было знакомо... Валерка видел, что при этом подсознательно Ксанка ждала – вопроса, недоверия, просьбы рассказать поподробнее, прямого обвинения, наконец, потому что поверить в то, что они знали друг друга не настолько хорошо, чтобы обмануться спокойным лицом и удовлетвориться сухим комментарием, до того было невозможно. Но пришлось.

Никто так и не спросил, как оно было на самом деле.

А было так. Пробравшись с заднего входа в дом, Ксанка отправилась искать кабинет Красникова, где должны были храниться бумаги. Дважды ошиблась дверью – нашла спальню и маленькую подсобку, в которой книги почему-то хранились прямо в коробках. Потом нашла кабинет, хотя по размерам то была скорее просторная каморка с окном, где нефункционально разместился стол, съедая добрую половину пространства.

Стол Красникова вообще оказался просто находкой для шпиона – или, вернее, его преждевременной гибелью, потому что был просто погребен под бумагами. Личные, деловые, скрупулезные хозяйственные подсчеты, газетные вырезки – и все это без какой-либо разумной сортировки. Ксанка с минуту взирала на этот художественный беспредел, потом начала аккуратно разгребать завал на столешнице. Быстро поняла, что там ничего нет, и полезла в выдвижные ящики. Верхний оказался закрыт, а ключ обнаружился в углублении настольного абажура: новоявленный оппозиционер на профессионала явно не тянул, хуже был бы только ключ под половиком.

Но и в открытом ящике ничего не оказалось, так, хозяйственные бумаги и пухлая тетрадь, больше похожая на дневник, чем на смету. Она все же пролистала ее и в конце наткнулась на список с номерами напротив фамилий. Номера разнились от двух до шестнадцати и были написаны в произвольном порядке. Цифра могла означать что угодно – страницу в книге, номер строки, номер слова, отсчитываемый от начала абзаца... с тем же успехом это могли быть вообще не книги, а газеты, которых там валялось в избытке. Впрочем, версия с газетами отпала сама – каждый раз искать среди этого беспорядка нужную представлялось крайне утомительным занятием.

Разгадка нашлась случайно. Осмотрев стол еще раз, Ксанка стала искать что-то неправильное в самом кабинете, заметное глазу, но при этом подсознательно игнорируемое как нечто обыденное. Осмотрела полки, подоконник, два раза – короб двери, пока не наткнулась на застекленный книжный шкаф, буквально ломившийся от книг, расставленных в нем так же без всякой классификации. Тем показательнее было собрание сочинений Пушкина, выставленное аж на двух полках ровным рядком, книга к книге. Книг было шестнадцать.

Дальнейшее оказалось уже проще. Сверившись с тетрадкой, Ксанка вытащила нужные книги (правильным оказался отсчет с верхней полки налево, а не ожидаемый – с нижней направо), которые вандалом-оппозиционером были превращены в схрон. Неровные края в страницах явно были оставлены ножиком, когда делалось углубление, чтобы хранить внутри свернутые письма, для экономии места – без конвертов.

Захватив тетрадку и извлеченные письма, она убрала их в сумку, вернула опустошенные книги на место, подожгла стол, чему способствовали разбросанные по столешнице бумаги, легкие оконные занавески… Подожгла и сам шкаф – изнутри, чтобы скрыть факт хищения (стекло – не открытые полки, книги могли недостаточно хорошо прогореть). И поспешила к выходу, у порога банальнейшим образом запнувшись о свернутый половик перед лестницей, который, видимо, до того задели ботинком, да так и оставили.

Падение было весьма болезненным, благо, лестница была невысокой. Приземлившись на разбитую коленку и пересчитав перед этим боком ряд ступенек, Ксанка, поднявшись на ноги, нечаянно толкнула дверцу чулана, открыв ее: оказалось не заперто. И первым же делом среди хозяйственного инвентаря увидела сиротливо притулившуюся у стеночки детскую кроватку.

Ксанка, кусая губы, клялась, что ничто в доме не указывало на наличие маленького ребенка – не было ни игрушек, ни погремушек, ни разбросанных по полу детских вещей, ни еще каких-то мелочей. И тут эта кроватка...

Она метнулась обратно, лихорадочно распахивая двери, но сумела обойти только первый этаж: в кабинет, из которого валил дым, войти уже было невозможно, дым застилал глаза, а в хозяйской спальне никого не оказалось. Сунулась было на чердак, но у того, располагавшегося прямо над кабинетом, уже вовсю горели половые доски, дерево предупреждающе трещало, грозя вскорости обвалиться.

И тут Ксанка услышала приглушенный кашель, доносившийся откуда-то сверху. И смутные подозрения стали реальностью.

С лестницы на чердак ее, упиравшуюся и молотившую по воздуху ногами, силком вытащил Валера, заметивший, что дым уже валил вовсю, а Ксанка так и не вернулась. В треске огня слов было не разобрать, и только на улице, в пресловутой вишне, которая не просматривалась с соседских участков, услышав Ксанкино истеричное «да пусти же меня, там ребенок!», он оледенел и обернулся.

Дом выбрал именно этот момент, чтобы крыша, не опиравшаяся больше на вдосталь облизанные огнем балки, обвалилась, погребая под собой и чердак, и второй этаж. Валерку пробрал мороз от осознания, что вот это уже не исправить, никак, никогда. Ксанка же, обессилев, села на корточки и отчаянно завыла на одной ноте, бормоча, что это она виновата.

Соседи уже толпились под забором у парадного входа: кто с ведрами воды, кто охая и причитая, и было только вопросом времени, когда их самих обнаружат. Воды у Валеры не было, и как еще успокоить Ксанку, он не знал. Пришлось, поморщившись, тоже присесть на корточки и хлестнуть ладонью ей по колену, влепить пощечину рука бы не поднялась. Ксанка ойкнула от мимолетной боли и плюхнулась на землю, потеряв равновесие, но истерика прекратилась.

Выбирались осторожно, сквозь кустарник и пролесок, но это было излишним: своенравный апрель без предупреждения ударил ливнем, да таким, что Ксанка в своей кожаной куртке вмиг стала похожа на промокшего грача: темные пряди змеились по плечам, челка прилипла ко лбу всклоченными перьями, глаза взирали на мир с очень странным выражением, и поза, надломленная, без шифровок выдавала тяжесть знания, которое отныне придется нести. А потом она раскинула руки и резко подставила лицо дождю, смывавшему позорные слезы. И стояла так, маленькая и бессильная, не замечая, как колотит от холода на ветру, пока Валерка не обнял со спины, не в силах ни защитить, ни облегчить боль. И в этот момент ей, дрожавшей под весенним ливнем, было не больше пятнадцати лет.

«Некоторые люди чувствуют дождь», – подумал тогда Валерка. – «Остальные под ним лишь промокают». Вымокшим он себя не чувствовал. В его голове беспременно сменяли друг друга поезд в огне, разворошенная бильярдная и фелюга, на которой сломанной куклой осел Буба. Теперь вот еще прибавился догорающий дом, который, будто в насмешку, оказался затушен естественным путем без пожарных команд, но поздно, слишком поздно.

По пути в управление Ксанка отчаянно прижимала к груди сумку с интересовавшими управление письмами и больше ничего не говорила. Только в кабинете, уже сдав бумаги, спросила по-деловому, хотя голос ломался, что сухая ветка на ветру:

– Кто у Красниковых? Мальчик, девочка? Почему не уведомили, что в доме кроме них двоих есть ребенок?

Товарищ Белозеров озадаченно посмотрел на нее и потянулся к досье, лежавшему тут же, на столе. Проглядел его и нахмурился:

– Да нет у них никого.

Ксанка, смахнув мокрую челку, все тем же безэмоциональным голосом заметила:

– У вас недостоверная информация. Там был ребенок. Который сгорел заживо, когда обвалилась крыша, если, конечно, до того не задохнулся, это было бы милосерднее. И это на вашей совести, равно как и на моей.

После Ксанка еще полгода мужественно и с каким-то мазохистским упорством разбиралась в этой истории, пока все ниточки не сошлись окончательно.

У Красниковых не было детей, в этом управление не ошиблось. С одной оговоркой – не было живых детей: восемь лет назад родился мальчик, который спустя два с половиной года трагически погиб, о чем имелась и подтверждающая справка из сельсовета. Отсюда и детская кроватка в чулане, которую те просто не смогли выбросить. В пожаре же погиб другой ребенок, и это выяснилось почти случайно. Мальчик десяти лет отроду, судя по всему, был сиротой: сыном одного из расстрелянных в двадцатом году белогвардейских офицеров, которого Красниковы приютили и тайком выхаживали, как могли, опасаясь репрессий опальному ребенку: мальчик не ходил. История умалчивала, как именно тот попал к Красниковым, зато вполне объясняла желание образцового семьянина если не взять в руки винтовку, так хотя бы организовать противовес советской власти.

И Валера, хоть и не должен был, понимал его очень хорошо. Еще понимал, что сейчас бы спалил эти чертовы письма, доведись выбирать снова. Спалил, а не отдал в управление. За подпольной организацией на деле не оказалось никакой опасной силы – саботаж изъятия церковных ценностей, только и всего, причем довольно корректный: предлагалось альтернативно снабдить бедствующие регионы продовольствием за счет средств духовенства, не расхищая для этого алтари. Не вышло. Итогом – две непоправимо искалеченных жизни: Красникова приговорили к заключению в сибирский лагерь сроком на три года, его жену – на два – к принудительной высылке за границу, от которой та отказалась, последовав за мужем. Третья жизнь, невинная ничем, кроме отца, которого не выбирают, оказалась и вовсе отнята. «Не было», «не нашли», «перепрятал» – сколько существовало возможных вариантов не пустить эти бумаги в ход… Да уж, задним умом все крепки.

– Ты бы его не вытащила, – авторитетно заявил Валерка, совсем недавно, осенью, узнав, кто именно погиб тогда, хотя правда была прямо противоположной: вытащила бы. Уж вдвоем с Валерой они вполне могли успеть забраться на чердак и вынести мальчонку на руках – до лестницы. А вот из дома скорее всего выскочить бы не успели, и крыша погребла под собой всех троих. Но озвучить Ксанке свои соображения он просто не мог. Валера знал, каково это: часами обдумывать, где была поворотная точка, возможность поступить иначе, изменить историю в самой малости – чтобы спасти чью-то жизнь.

– Это еще хуже, – невпопад заметила Ксанка, да таким тоном, что стало очевидно: дело Красниковых продолжало ее волновать так же рьяно, как и весной. Он бы не удивился, если этот мальчик, на которого в управлении, понятное дело, не нашлось даже фотографии, приходил ей в кошмарах, куда более пугающий тем, что безликий. – Хуже, что ребенок был не их. Красниковы уже потеряли сына, а из-за меня потеряли и второго, которого выхаживали три года. Да родной ребенок с ними меньше прожил, чем приемный.

Она тронула Валерку за рукав и продолжила с ожесточением, вот только направлено оно было не на него:

– Как ты думаешь, можно было три года его кормить, мыть, утки убирать, разговаривать, сказки на ночь читать, а днем их придумывать – и не прикипеть при этом душой? Нельзя, Валер. Нельзя. Я не должна была слепо верить сведениям из управления. Я должна была досконально проверить дом, а не удовлетвориться лишь тем, что Красниковы утром ушли. Я должна была его вытащить. Я должна...

Валерка понимал. Не он ли с похожим остервенением задавался этим вопросом вот уже несколько лет?

И было так просто облегчить ее боль. Рассказать о своем, ведь их истории были так похожи... и не похожи одновременно, потому он не мог. И молчал. Это было хуже всего, но Валера позорно молчал. Потому что никакие слова кроме ответной правды не были уместны.


Небо на востоке светлело полосками. Даня, наверное, уже видел десятый сон, а Валерке вдруг стало важно именно сейчас получить ответ на один вопрос.

– Дань, – тихонько позвал он, вглядываясь в редевшую за окном темноту. И добавил, не оставляя себе возможности передумать. – Даня…

Данька перевернулся на спину и, не дождавшись продолжения, попытался снова уснуть, по-детски обняв подушку руками.

– Дань, да проснись уже! – гаркнул Валерка сиплым полушепотом.

Это возымело действие. Данька приоткрыл оба глаза и, прищурившись, демонстративно посмотрел в окно, где только-только рассвело.

– Ну, чего тебе? Будишь в такую рань второй раз.

– А тебе никогда не снятся те, кого ты убил? – выпалил Валера как на духу, без подводок.

Даня от такого его непраздного интереса аж сел на кровати, озадаченно моргая и спешно нашаривая подушку за спиной.

– Вот те раз. Гимназия, ты чего такие вопросы задаешь?

– Просто стало интересно, – Валерка пожал плечами и привычно прикрылся литературой. – В книгах ведь пишут про угрызения совести, ценность человеческой жизни...

– Книги тебе и не такое расскажут, верь больше, – презрительно фыркнул Даня. – Они ведь писаны теми, кто и половины не делал, только бумагу марал почем зря. Что ж теперь, жалеть беляков, ценных таких, а заодно ждать, пока враг за тобой сам отправится и штыком продырявит? Или, скажешь, те тоже умных книжек накушались и на упреждение не пойдут? Книжки, тьфу ты! Вздор один.

Валера со всей ясностью понял, что разговора не выйдет.

– Прав ты, я глупость сморозил.

Данька неопределенно хмыкнул и затих. А он лежал и думал, рассматривая причудливые тени на потолке, что с этим вопросом надо было не к Дане, а к Ксанке. Хотя там Валера и так знал ответ.

– Снится, – вдруг совершенно буднично ответил Данька, повернувшись к нему лицом и для верности подперев щеку ладонью. – Иногда, раньше чаще. Помнишь, в Збруевке, казачка-погодку подстрелили?

– Это вместо которого ты к Бурнашу подался? – смутно припомнил Валерка. – Григорий, вроде бы?

– Григорий, Григорий.

– Так его же случайно, когда повозку останавливали… Или поэтому?

– Да не он снится, Валер, – раздраженно перебил Даня, явно желая развязаться с этим разговором поскорее. – Отец его, Семен Кандыба. Знаешь, его как Лютый к Бурнашу привез, он ведь знал уже все. Знал, но все равно надеялся. А как меня увидел, так с лица спал, только глаза вопрошают, аж всю душу вынимают: куда Гришку дели? И так без конца, один вопрос, ты понимаешь, одним тоном, как заговоренный...

Данька закашлялся, будто и сам несколько минут подряд задавал только один вопрос, когда спрашивать уже было не о ком.

– Сейчас уже реже снится, но все равно утром пришибленным встаешь. И ведь я помню, как это, когда мы с Ксанкой без отца остались… Дети не должны умирать раньше своих родителей, – невпопад закончил он.

– Не должны, – эхом отозвался Валерка, думая о своих друзьях, о том казаке, о Красниковых и о многих других, чьи дети так и не вернулись с фронта. Про партизан и говорить не приходилось, там статистика была куда печальнее.

– А тебе кто? – вдруг вскинулся Даня, когда Валера уже подумал, что его неуместное любопытство обошлось малой кровью и ответных расспросов не последует. Попробовал слукавить, буркнув неопределенно:

– Да так…

Но Даньку, знавшего его не первый год, было не провести:

– А я уж подумал, штабс-капитан этот, с которым ты в бильярд играл в Крыму, – он промолчал, чтобы себя не выдать, впрочем, Дане ответ и не требовался. – Но ты это брось, Валер. Овечкин же моль белогвардейская, хоть и шибко умный был, раз тебя раскусил.

Он промычал что-то согласное, и Данька, перевернувшись на другой бок, наконец, заснул. А Валерка еще долго таращился в темноту, и чудилась чекисту Мещерякову совсем не белогвардейская моль, не сволочь и не двуличный штабс-капитан, с которым он так и не смог до конца примириться в Ялте, а обычный человек, которого он не отказался бы видеть в кругу своих друзей. И который все никак не хотел Валеру окончательно покинуть, всколыхнувшись то строчкой, то фразой, то и вовсе живой картинкой. Не забывался, иной раз спрашивал проникновенно так, будто и вовсе стоял совсем рядом: «Вы, когда в Ялте допытываться изволили о счастье в военное время, ни слова не сказали о мирном. А меж тем вот оно: война окончена, победители торжествуют и строят новые порядки, пишут историю под себя. Чудесно, не правда ли? Ну так что же, Валерий Михайлович, вы счастливы?».

Валерка от таких вывертов собственного подсознания, назначившего Овечкина голосом совести, терялся, думал не о том. Потом прикидывал, а ну как штабс-капитан и в самом деле был бы жив и спросил о том же, только не по имени-отчеству, а как во сне, иначе.

Вопрос не давал покоя. Счастлив ли он?

Мысль эта требовала больших стараний, непредвзятого взгляда на собственную жизнь, умения отыскать ответ и не отвернуться от него, и отчего-то страшно было произносить ее вслух, будто суеверия какие: скажешь – сбудется окончательно.

Всплыло в памяти мечтательно-наивное, столь любимое им у Гумилева: «Cегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд… послушай: далеко, далеко, на озере Чад изысканный бродит жираф», которое прежде всегда успокаивало в самые тяжелые дни, почему-то всегда именно это стихотворение. Увы, но привычные методы не работали. Может, оттого, что Валерка из первых рук знал о судьбе Гумилева, которого расстреляли два года назад, как и прочих фигурантов дела Таганцева***, а потому слова, прежде волшебные, утратили свою силу вместе с исчезновением носителя, даровавшего им жизнь.

Счастье, счастье… У Валеры, столь категорично стоявшего в Ялте на том, что не следует усложнять простые и понятные вещи, сейчас не было однозначного ответа на этот вопрос.

_________________________________________________________________________________________


* Сажень – примерно 2.13 метра, грубым подсчетом за вычетом плавающей части и с пересчетом на метрическую систему измерения (СИ), двадцать пять саженей – чуть больше пятидесяти метров. Метрическая СИ введена в качестве обязательной декретом Временного правительства от 30 апреля 1917 года, на который в период гражданской и после нее плевать хотели, поэтому окончательно ее утвердили уже во времена СССР постановлением СНК СССР от 21 июля 1925 года.

** Из стихотворения Андрея Белого “Незнакомый друг”, 1903 год. Оно же было в первой части.

*** Из стихотворения Николая Гумилева «Жираф», 1907 год. Что до дела Таганцева, оно имело место в 1921 году. 3 августа Гумилев был арестован по подозрению в участии заговора Петроградской боевой организации, в конце того же месяца расстрелян. Реабилитирован (посмертно, как и всегда) уже в 1992 по факту сфабрикованности данного дела ЧК в связи с Кронштадтским восстанием и против научной и творческой интеллигенции.

Трек: Primal Fear feat Simone Simons «Everytime It Rains». Не слишком известная и очень мощная вещь.

Послушать «Everytime It Rains»: https://www.youtube.com/watch?v=7hUyEhhtDRY


Глава 16. Глава 16

1924 год, март

Но вскоре Валере стало не до поисков счастья или признания печального факта его отсутствия. Время не щадило, не оставляло и минуты на пути, чтобы задуматься, оглянуться. Зима вообще пролетела как один миг, измотав напоследок пронизывающим холодом и стальным небом, а заступившая на смену весна, громкая и говорливая, намекала на то, что уж она-то точно не пройдет впустую. Впрочем, весна куда больше играла, чем жила: манила мнимым теплом, обманывала, насмешкой над чужой доверчивостью прятала солнце и как обиженная кокетка точечно била ливнями, перемежая те днями легкой туманности сообразно Валеркиному настроению.

Впрочем, предаваться гротескной хандре ему тоже было некогда: война, хоть и была завершена, на деле все еще велась – скрытно, подпольно, в наиболее уязвимых точках, и текущее задание это только подтверждало. Обычное задание, уже не первое по счету после перевода в Москву. Товарищ Смирнов с загадочным выражением лица, правда, намекал, что сие событие не рядовое, а лишь первое звено в цепочке, которую надлежит размотать до последней нитки, а они ребята резвые, молодые, им и карты в руки.

Вот только Валера замечал и другое за рамками здания на Лубянке.

Общее настроение на улицах, по которым каждое утро ходил в управление, далекое от радужного или хотя бы уверенного. Что в лавке сапожника, что у разносчика газет, что на рынке сгустилась некая напряженность, отражаясь на людских лицах угрюмостью и недоверием. И пока в кабинетах старательно строили новое будущее, у простого народа не очень-то складывалось текущее настоящее.

Папки, у которых на титуле помимо стандартного номера дела теперь приписывалась другая нумерация через дробь – для внутренней пересылки в соответствующее подразделение управления. Ничего примечательного, если подумать, если бы не то, что все чаще там фигурировал код Петербурга, но никаких срочных операций в городе на Неве так и не случилось.

Стопка газет на столе секретариата, которую всегда венчали презираемые в управлении милюковские «Новости», придирчиво изучаемые начальником ОГПУ в последнюю очередь, а потому неизменно оказывавшиеся сверху, тоже вызывала вопросы. Валерка, косясь на ежедневную прессу, поначалу осторожничал, а ну как неправильно расценят его интерес к эмигрантским изданиям. Но товарищ Смирнов налагать вето на изучение спорных газет не стал. Напоминал только неустанно, что все, там сказанное, считывать стоит разве чтобы выведать общие настроения, а публикуемые факты делить на десять, сверять с «Правдой» или спрашивать напрямую, если потребуются уточнения.

Больше никто из их четверки рвения к публицистике не проявил: Яша все новости и без того узнавал одним из первых, ну чисто вольный цыган с неиссякаемым кругом знакомых в самых разных кругах, Дане и Ксанке же поступавшей информации и так хватало с избытком.

А Валерке нравилось разбираться в хитросплетении слов, отделять намеки от фактов, правду – от вымысла, да и вообще видеть изнанку истории с другой стороны, пусть и в большинстве своем ошибочной. Еще ему весьма импонировал тон публикаций в ежедневных «Последних новостях», разительно отличавшийся от лаконично скупых или возвышенно мотивационных статей в советской «Правде».

Нет, «сухари» были и здесь, но встречались и персонажи куда колоритнее. Про себя Валера быстро изобразил их Обличителем, Витуном и Каверзником. Впрочем, за Обличителем легко могла скрываться и группа авторов: слог там варьировался, публикации появлялись не в каждом выпуске, да и общий их тон, несмотря на тасуемые факты и смелые заявления, скорее тяготел к бесстрастности, которую подделать куда проще, чем искрометный юмор или тонкую издевку.

Господа Витун и Каверзник же совершенно точно были неизменны. Даже полоса за ними обычно была закреплена одна, третья или вовсе четвертая, перед объявлениями, куда реже – вторая и никогда – первая.

Витуна, которого зачастую хотелось переименовать в рыцаря печального образа, читать было любопытно. Писал тот хорошо, легким слогом, хотя и довольно длинными предложениями, даже видно было, где судорожно сокращал текст, чтобы уместиться по количеству знаков в отведенные две колонки. Валера мог бы легко обозначить его романтиком за сквозившую в строчках любовь к жизни даже там, где речь шла о политике, вроде «духовных и душевных основ эмиграции», но придерживался изначального наименования. Через некоторое время он предположил, что автор, скорее всего, поэт из тех, что легко декламируют строчки перед своими, но вот подлинные их мысли так и останутся слишком личными, никогда не уйдя в печать. Впрочем, даже если и так, Витуна это не смущало ничуть: тот вовсю отыгрывался на чужой личной жизни и скандальных похождениях советских дипломатов то в кабаре, то к танцовщицам, и на протяжении нескольких месяцев ни разу еще не повторился с причиной эпатажа на грани скандала.

Но вот тем, кто действительно занимал Валерку куда сильнее прочих журналистов, был Каверзник. Заметки этого персонажа заставляли его то раздраженно хмуриться, то возмущенно давиться воздухом, то усмехаться уголком губ, потому что открыто смеяться в приемной ОГПУ как-то не положено. Валера и без того как наткнулся впервые в январе на зарисовку о «Трамвайной беседе»*, так и не смог сдержать предательской улыбки, тактически спрятавшись за спасительным разворотом. Вроде ну что с говорливого пьяницы возьмешь, но покаяние-то какое пафосное тот на суде выдал: «не то что ногу отдавят, на голову сядут – и то буду молчать»! Это на первый взгляд. Вторым планом явно просматривались три месяца принудительных работ за язык без костей и ремарка о ложных слухах, дискредитировавших власть, что раньше, в обычной жизни, оказалось бы пустой базарной болтовней без веса.

Валерка умел читать между строк, чем всегда особенно гордился. Сейчас же качество это играло против него, стирая улыбку с лица быстрее, чем он успевал отдать должное саркастичному подходу автора. Каверзник, впрочем, осторожничал: когда обвинял напрямую, но делал из читателя соучастника, сознательно вовлекая в конфликт, а когда ставил вопрос, не обозначая собственной оценки, хотя последнее случалось реже.

Чужие публикации медленно, но верно увлекали. С интересом прочел он и историю треугольного ножа, переданного в музей революции. По сути, единственного клинка, сделанного по рисункам короля, недовольного имевшимися орудиями, и использовавшегося при казнях вплоть до девятого Термидора. Примечательно, что именно от него сам король и погиб. Да уж, и вправду жуткая реликвия**. Хорошо, что собственный Валеркин набор ножей пока подобными историями не оброс и вряд ли доведется, иначе Мещерякову пришлось бы его выбросить: лучше уж тому покоиться на дне реки, чем такая позорная слава.

Порой Валере казалось, что и в заметках о кино*** просматривалась все та же узнаваемая рука Каверзника, чей острый ум прекрасно сочетался с живой издевкой. В январском номере: «… французы судят фильмы по театральности, русские по литературности, немцы по пышности, американцы по интересу… надо посочувствовать и позавидовать американцам: им легче, за ними нет ни искусства, ни традиций». В февральском, об «Императорских фиалках» и исполнительнице главной роли: «играет не Бог весть как, но миловидное лицо ее отчасти искупает сравнительную скудность игры».

С удивлением Валерка заметил ту же манеру изобличать, невольно вовлекая читателя в окончательный вердикт, в театральной заметке о пьесе «Испытание счастьем». Постановка была о забастовке, которую устроил солдат, прошедший войну и по возвращении с фронта окончательно разочаровавшийся в агитациях. Впрочем, Каверзник против ожиданий отыгрался не на непринятии публикой такого героя, а на «добросовестном скромном наблюдателе», поставившем пьесу – за открытый конец: «… автор не дает ответа, покорный гибельной привычке многих нынешних драматургов, избегающих делать выводы во имя будто бы правды жизни, чтобы не быть хоть сколько-нибудь обвиненными в предвзятости».

С азартом выискивая зарисовки недостижимого автора о жизни и творчестве в ежедневном издании, невольно находил чекист Мещеряков и другое. Письмо в редакцию от легионеров из Марокко****, в котором нотой отчаяния к русским женщинам была просьба о переписке, чтобы «впервые за три с половиной года услышать живое слово и поделиться мыслями, чего здесь каждый давно лишен». Бесконечные сообщения о бедствующих регионах и принятых мерах с продолжавшейся экспроприации церковных ценностей. Краткие заметки о высылке чуждых классовых элементов, чьи преступления не заслуживали ни каторги, ни высшей меры, прямо рядом с аналогичной ремаркой о высылке Врангеля из Югославии, что было несопоставимо. Усиление оппозиционного настроения на железных дорогах с прямым указанием не препятствовать движению составов, в противном случае действо будет караться по законам революционного времени. И тут же, через несколько выпусков – постановление о неприкосновенности судей. Таких противоречий, которые, если подумать, совершенно не следовало выискивать, было слишком много. Но что он мог сделать, если не искал те сознательно, но все равно находил?

Хорошо, что в управлении всегда вовремя находилось задание, способное отвлечь Валерку от этих бесперспективных мыслей. Можно было целиком сосредоточиться на поручении и не думать о том, о чем не стоило. Вид с песчаных дюн к тому же открывался прекрасный, а наглость противника поражала своей бесцеремонностью: на продовольствие для советских граждан покушаться, ладно бы на локомотив для солдат, так нет же, для мирных жителей… Но глупо взывать к чужой совести, ведь многим она только мешала жить.

Около железной дороги группа энтузиастов, по виду, басмачей, в ожидании локомотива старательно закапывала взрывчатку близ путей. Рядом на лошадях, поторапливая, прохаживались люди поважнее. За всем этим просматривался именно тот планируемый срыв поставки хлеба голодающему Поволжью, о котором и доложила разведка. И который надо было предотвратить, за этим они и здесь.

Их заметили. Засвистели предупреждающе, кажется, кто-то призывал, судя по жестикуляции, тепло встретить нежданную красную кавалерию, но ветер относил слова прочь, и четверка, больше не теряя времени, поскакала вниз. Теплый прием? Это еще кто кому его обеспечит.

Просвистела пуля, и вороной под Валерой вздрогнул всем телом, а после упал замертво. Он, не удержавшись, кубарем свалился в песок, от неожиданности даже не успев как следует сгруппироваться. Песок был везде, даже в глазах, потому что очки при падении подвисли на одной дужке и, кажется, сломались. Валерка повернул голову, прищурился, ища взглядом меткого стрелка, столь оперативно сбившего его с ног да еще в придачу лишившего коня.

И будто провалился в прошлое, разом, как с головой под лед ушел.

Валерка увидел Кудасова, из своеобразных окопов руководившего засадой, или, вернее сказать, эту засаду в окопах тактически пережидавшего. Трус, крыса тыловая, как был, так им и остался!

Увидел и поручика Перова, сверлившего его странным изучающим взглядом и державшего револьвер дулом в другую сторону. Впрочем, иллюзий, что тот не будет направлен на него, Валера не питал, а потому на ощупь потянулся к поясной кобуре, где всегда хранились метальные ножи. Не те, что в гражданскую, когда хорошего клинка днем с огнем было не сыскать и все ножи оказывались из разных наборов. Эти уже другие: добротные, сбалансированные, из одной серии, они удобно лежали в руке и не раз его этим выручали.

Среди старых знакомых, по иронии собравшихся прежним кругом, но в других, не ялтинских декорациях, не хватало лишь одного, вполне конкретного лица. Хотя представить себе Овечкина, пакостившего на пару с басмачами, чтобы взорвать продовольственный локомотив, Валерка, как ни старался, не мог: слишком мелко и для штабс-капитана откровенно не по статусу. Было бы. Проклятая несбыточная условность.

Прошедшее время, когда мысли так или иначе сворачивали в сторону Петра Сергеевича, вообще почему-то добавлялось не сразу, хотя с событий Ялты минуло уже более трех лет, можно было и привыкнуть, но нет. Вечно выходило как у доски, когда, рассеянный и невнимательный, решая уравнение и почти засыпавшись, «минус» к ответу приписываешь в последний момент.

Перов прищурился в его сторону и поднял руку с явным намерением выстрелить. Валера не стал дожидаться развязки и предупредительно метнул в поручика нож. Метил, честно говоря, в ухо, а попал правее, в щеку, чудом не задев тому глаз. Поняв причину осечки, с раздражением нацепил на нос очки: оправа оказалась изрядно покорежена, но на переносице, тем не менее, держалась.

Дальше внимание Перова привлек Даня, на Ксанку накинулись сразу несколько басмачей, и вся группа живописно покатилась по насыпям. А Валерка, загребая ботинками песок, добрался до своеобразных окопов, в которых до того отсиживались полковник с поручиком – назвать те бруствером было бы преувеличением – и поискал глазами нож, ведь видел же, что тот вертикально в песок вошел. Но ножа на месте не оказалось, впрочем, в такой кутерьме тот вполне мог затеряться, припорошенный сверху взметнувшимся песком. Даже в мирной обстановке на поиски клинка ушли бы часы, сейчас же было и вовсе не до него.

Потасовка – а иначе эту возню было не обозначить – продолжилась с попеременным успехом. Кудасов с Перовым аккуратничали, особо не высовываясь, остальные группками атаковали двух оставшихся наездников, Яшу и Даню. Они же с Ксанкой, прицелившись, с земли планомерно лишали противника ездовых лошадей, уравнивая шансы.

И хотя численный перевес все еще оставался не за неуловимой четверкой, басмачи отчего-то засомневались. Переглянулись, приняв решение, и время замерло, качнувшись потревоженным маятником в обратную сторону: противник побежал прочь.

– Трусливые шакалы! –громогласно надрывался Кудасов, без разбору паля по своим же, но тщетно: все, кто мог, уносили ноги.

Победа вышла безоговорочной, хоть и неожиданно быстрой. Валера, основательно увязнув в песке – без лошади передвижения давались не столь резво – все же добежал до железнодорожного пути, да там и застыл.

Слева в дымке маячил приближавшийся поезд, но он был еще далеко, прямо дотлевал фитиль взрывчатки. А справа, по песчаным дюнам, на лошадях уносились двое. И были пока что в зоне досягаемости пули. Хотя вернее, конечно, следовало палить в лошадей, чтобы наверняка, вздумайся Валерке стрелять, но можно было рискнуть и по живым мишеням меньшего размера.

Проблема была в том, что он не хотел. Разумеется, то, что Валера не застрелил бы никого из знакомых по Ялте белогвардейцев сейчас, не вернуло к жизни Овечкина, навсегда оставшегося в Крыму. Равно как один правильный поступок не искупил бы другого, полноте, комиссар Мещеряков, чудес не бывает, а война их и вовсе давно запретила.

И все же он дал им уйти, оперативно переключившись на устранение диверсии, потому что сейчас это было важнее.

Фитиль у двух взрывчаток, так и не закопанных до конца в песок, они перебили на пару с Данькой. Мимо – в социализм и по назначению – стрелой пронесся подоспевший локомотив, не подозревая, что был на волосок от гибели. Валерка, как единственный невольно спешившийся, подошел ближе к путям, глядя вслед промелькнувшему поезду. Дело было сделано, и все же неясное чувство, будто он продолжает что-то упускать, точившее его уже минут пять, не отпускало.

Следовало возвращаться и поискать себе лошадь, наверняка бродил по дюнам конь кого-то из убитых басмачей, теперь уже неприкаянный. Но Валерка отчего-то медлил.

Потерянного вороного было жаль. Хотя конь, конечно, был не свой, служебный. Нет, Валера не привязывался к лошадям, он попросту их чувствовал. Кому узду ослабить, кого пришпорить, кто и сам не прочь разгуляться, полететь галопом. С кем обойтись ласковым словом, с кем – твердой рукой. Этому коню еще бегать и бегать, и так нелепо... Если бы не Кудасов...

Свиста пули, выпущенной в его сторону, Валерка так и не услышал.

От мгновенной смерти Мещерякова спасло только то, что все же, не иначе как по наитию, он в последний момент повернулся боком, собираясь все же найти себе лошадь. Потому пуля, выпущенная раненым басмачом, прятавшимся в песке, чуть сместилась с намеченной траектории: прошила левую лопатку со спины и ушла в плечо, так и не попав в сердце. Кажется, за этим выстрелом последовал второй, с коротким заячим вскриком со стороны стрелка, но Валера этого уже почти не различал, зато вот ветер на лице нездешней материнской лаской ощущал отчетливо.

Боль по телу разливалась слишком медленно, и этих нескольких вязких секунд хватило на короткую мысль, упрямым повтором бившуюся в гаснущем сознании живой вспышкой:

«Как Бубу. Совсем как Бубу – тогда».

Потом на долгие двое суток пришла спасительная темнота.

_________________________________________________________________________________________

* «Последние новости» под редакцией Милюкова, выпуск 1133 от 3 января 1924 года, заметка «Трамвайная беседа».

** «Последние новости», выпуск 1139 от 9 января 1924 года, заметка «Жуткая реликвия».

*** Здесь и далее – заметки о кино и театре в приведенной последовательности: «Последние новости», выпуск 1145 от 17 января 1924 года, выпуск 1160 от 3 февраля 1924 года, выпуск 1166 от 10 февраля 1924 года («Испытание счастьем» Анри Клерка).

**** «Последние новости», выпуск 1144 от 16 января 1924 года, заметка «Письмо в редакцию», позже – «Последние новости», выпуск 1162 от 6 февраля 1924 года (о Врангеле и железнодорожном сообщении).

Витун – фантазер, романтик, мечтатель.

Трек к главе – Riverside «Before».

Послушать «Before»: https://www.youtube.com/watch?v=eDxj1naJZtQ

P. S. "Каверзник" в истории был изначально и писал себе в милюковское издание ернические заметки по собственному почину, никак не отражаясь на душевном спокойствии товарища Мещерякова. Но получилось еще лучше.


Глава 17. Глава 17

1924 год, март, три дня спустя

Темнота не уходила, упрямая, настойчивая. Все тянула к нему свои руки, перетекавшие в широкие рукава черного плаща, и мягко звала за собой, убеждая, что так будет лучше. Наверное, туда, где хорошо и не больно, вот только Валерка отчего-то знал, что не может уйти вслед за ней: не время. И отдалялся, упорно шагая спиной вперед в противоположном направлении. Повернуться боялся, будто стоит ослабить концентрацию – и темнота укутает этим безразмерным плащом, спеленает, как младенца, никогда уже не отпустит. Но везение не могло быть вечным, и он оступился, запнувшись то ли о камень, то ли о порожек, да так и упал – спиной в неизвестность.

Ощущения пришли разом – тугая боль за грудиной, будто что-то стянуло ребра слишком сильно, и резкая – на вдохе. Еще надоедливо чесался нос, но с этим можно было обождать: Валера только-только начинал чувствовать свои руки.

Глаза отчего-то упрямо не желали открываться, и мир воспринимался исключительно через звуки. Грохот оконных петель – кому-то вздумалось подышать воздухом, шарканье нескольких пар ног, чье-то приглушенное «вот когда очнется, тогда насмотришься, чем ты сейчас здесь поможешь, скажи на милость?», нестройное бурчание в ответ, скрип придвинутого стула, тяжелый вздох… и маленькая теплая ладошка, сжавшая запястье.

– Валер, у тебя пульс частит. Давай, открывай глаза. Ребят я пока что выставила из палаты, так что медвежьих объятий ты избежишь, да и нельзя тебе рану тревожить. Но организму надо бодрствовать хоть иногда, иначе долго восстанавливаться будешь.

Разлепить ресницы оказалось тем еще достижением. Он прищурился, фокусируя внимание, насколько позволяло зрение. В помещении слепило солнце, и от яркого света моментально заслезились глаза, заставляя моргать часто-часто.

Ксанка, а это была именно она, метнулась к окну – прикрыть занавески:

– Извини, я не подумала. Лучше?

– Лучше... – как-то отстраненно согласился Валерка, припоминая, что вообще случилось. Вспомнил. Изрядно удивился. – Я что, жив?

Не самый умный вопрос, но обстоятельства ранения и отчетливое ощущение, что если не по ту сторону, то на зыбкой границе точно побывал, к тому располагали.

– Не дождешься, – фыркнула Ксанка, но вяло, без прежнего задора, и он даже без очков заметил, насколько та вымоталась. Бледная, с темными кругами под глазами, осунувшаяся какая-то. Но женщинам, наверное, нельзя говорить подобного.

– Ты сама-то когда спала в последний раз? – все же сипло уточнил Валерка, пытаясь замаскировать тревогу под заботой. – Хочешь тоже слечь в... Кстати, а где мы?

– Бузулук, местный госпиталь, – отвечать на конкретные вопросы у нее получалось куда лучше, сказывались частые летучки в управлении. – Тащить тебя на лошади, перекинув через седло, мы не рискнули и правильно сделали: с таким ранением это бы тебя убило. А так Яша догнал тот продовольственный локомотив, который басмачам не удалось подорвать.

На лице Ксанки впервые за весь разговор вспышкой промелькнула робкая, беззащитная улыбка, и Валера невольно залюбовался ей. Некоторым людям так идет счастье… будто светятся изнутри маленькими солнышками. И он отлично знал причину этого счастья, обыкновенно игравшую на гитаре цыганские романсы.

– Это отдельная история, он по крышам на полном ходу так виртуозно прыгает, жаль, ты не видел, – последовало интересное продолжение после крохотной заминки. – В общем, Яшка объяснил машинисту ситуацию, показал документы, и нас подобрали. Лошадей, правда, пришлось отпустить, там же вагоны продовольствием набиты, места почти не было. Тебя вообще еле довезли: в поезде, сам понимаешь, ни камфоры, ни санитаров, только небольшая группа сопровождения, но что с них толку? Перевязки делали из чего придется...

– Погоди, не части, – попросил Валерка, пытаясь собрать в кучу разбегавшиеся от безостановочно поступавшей информации мысли. Попробовал было принять сидячее положение, но увидел резкий отрицательный жест рукой, мол, лежи, и остался на месте. – Как мы сюда добрались, я понял. С раной что?

– Пуля навылет не прошла, застряла в мягких тканях, сантиметром правее – раздробила бы кость. Вынимали ее уже здесь, в поезде для этого условий не было. Ты вообще очень везучий, Валера, – Ксанка устало улыбнулась ему. – Сердце не задето, кость не задета, кровопотеря приличная, но не критическая, в сознание только долго не приходил.

У Валерки стали закрадываться нехорошие подозрения относительно этого «долго».

– И сколько я так провалялся?

Ксанка сверилась с настенными часами.

– Третьи сутки недавно пошли.

Новость была... странной. Он никак не мог понять, много это или мало. Одна часть Валеры ехидно напоминала, что двое суток – ничто в сравнении с вечным покоем, другая расстраивалась, что они всей гурьбой помчались в Бузулук, потому что он так по-идиотски подставился. Да и командованию не доложили...

– Ксан, а телеграмма? – спохватился сознательный чекист Мещеряков.

– Давно отправлена. И о дошедшем по назначению грузе, и о тебе. И восстанавливаться ты будешь здесь, – с нажимом заметила Ксанка. – Еще не хватало, чтобы по дороге в Москву рана повторно открылась.

Валерка открыл было рот для возражений, но она с упрямым выражение лица отчеканила:

– Неделя. Раньше тебя никто на поезд не посадит. И не спорь, это бесполезно: личное распоряжение товарища Смирнова.

– Что, – не поверил он, – всю неделю в палате прохлаждаться?

– Это уж как пойдет, – недовольное бурчание на Ксанку не подействовало. – Здесь есть чудный садик размером с пятак. Разрешат прогулки – освоишь.

Перспективы были так себе, но спорить смысла действительно не имело: если в ОГПУ решили, что комиссар Мещеряков будет отлеживаться в Бузулуке, значит, он будет там лежать. Но кто сказал, что будет это делать безвкусно? Нет, Валерка был намерен получить от своего вынужденного бездействия если не все, то хотя бы причитающийся привычный минимум, значит…

– А разжиться газетами-то тут можно? Даже если вчерашними.

– Я подозревала, что ты питаешься исключительно информацией, – ответно улыбнулась Ксанка на его примирительную улыбку и, протянув руку к столику, помахала сложенными там газетами. Цинизм, с которым только что говорила о садике, растворился, как не бывало. – Вчерашняя «Правда» и «Красная звезда», чего изволите?

Валерка разочарованно вздохнул: как-то быстро привык к тому, что милюковское издание тоже входит в ежедневный рацион. Поинтересовался этак небрежно:

– А «Последних новостей», случаем, нет?

Ксанка задумчиво накрутила прядь волос на палец по старой, не изжившей себя привычке, обозначавшей задумчивость, но с обновленной стрижкой этот фокус окончательно перестал удаваться.

– С собой нет. Но это поправимо, когда знаешь, где взять, – она легко поднялась и с коротким «Я сейчас» выскользнула из палаты.

Отсутствовала Ксанка минут пять. За это время Валера, украдкой косясь на прикрытую дверь, все же попробовал сместиться немного повыше на больничной койке. Но задумку пришлось оставить почти сразу – боль в груди в полусидячем положении нарастала, возможно, совет лежать и отдыхать был дельным. Левая рука тоже ощущалась как не своя, да и тянущее ощущение в простеленную конечность потихоньку возвращалось. Он лениво задумался, что, если верить рассказам бывалых, теперь пулевое в плече будет ныть на плохую погоду, и чем дальше, тем сильнее. Мрачно ухмыльнулся: с подобной работой не факт, что к старости о таких мелочах вообще придется беспокоиться.

– Вчерашний выпуск, – вернувшаяся Ксанка гордо выставила перед собой добытый трофей на манер транспаранта. – Взяла у главврача под торжественное обещание, что не будешь своевольничать и саботировать выписку, а то ты у нас пациент буйный и можешь плохо отразиться на статистике вверенного ему госпиталя.

Валерка ошарашенно моргнул, а Ксанка, которую он совсем не знал, оценив реакцию, заговорщически продолжила:

– Я же, в свою очередь, не раскрою, с каким упоением товарищ Поплавский читает эмигрантскую прессу, там даже вырезки из январских выпусков есть. Взаимовыгодное сотрудничество с сознательными гражданами. На том и сошлись.

Нет, такую мелкую шантажистку Мещеряков точно не знал. Но она ему определенно нравилась.

Валерка протянул было ладонь – за очками и газетой, но Ксанка против ожиданий уселась на стул рядом с добытым выпуском в руках.

– Мне тут напомнили, что глаза тебе напрягать пока нельзя. Сегодня, во всяком случае, так что извини, но нет. Меня ты и так видишь, а газета… Хочешь, я почитаю. Скажи только, что. Вряд ли тебя интересуют объявления.

Это был хороший вопрос, жаль, такого же хорошего ответа на него не существовало. Ксанка нетерпеливо пошуршала страницами, и он сдался, буркнув досадливо:

– Да не знаю я, что именно искать. Посмотри второй и третий разворот на заметки о кино, театре или же просто нечто в язвительном ключе. Обыкновенно вверху страницы.

Впрочем, досадовал Валерка скорее на себя: заставил искать ему газету, а ведь даже не факт, что в этом выпуске будут заметки Каверзника. Он давно уже подозревал, что пишет тот не только в «Новости».

Ксанка никак не прокомментировала эту странную просьбу и послушно углубилась в чтение, перелистывая страницы. А минут через пять выдала:

– Кажется, нашла. Ты прав, это о кино. Слушай, «Белая роза»* называется. Гриффит мог назвать свою картину «Путь на Юго-Восток» и был бы прав. «Белая роза» отличается от «Пути на Восток» только качеством и географическим местоположением: этакий заезженный повтор, обыгрываемый заново. Действие происходит в Каролине. У Мэри Каррингтон, дочери знатных родителей, есть жених, будущий пастор Жозеф Богард. Он отправляется посмотреть свет в Каролину, заходит в гостиницу и тут же встречает там кассиршу Бесси Уильямс – трогательно невинную, но истинную кокетку. Она, как водится, без памяти влюбляется. Богард порывист и увлечен, но вскорости покидает ее, думая, что на самом деле Бесси легкомысленна, потому возвращается к своей невесте. Вопрос его собственной легкомысленности, особенно волнительный при духовном сане Богарда, оставим пока в стороне. Скоро он становится пастором. У покинутой Бесси рождается ребенок, и хозяйка прогоняет ее. Она не может найти работу и обретает приют в семье старой негритянки, служащей у Мэри. Бесси при смерти. Зовут священника, и волей счастливого случая приходит Богард. Он покаянно раскаивается, Мэри милосердно прощает – и Богард тут же, отказавшись от сана и невесты, женится на Бесси, которая от радости скоропостижно выздоравливает. Мэри играла Кэрол Демпстер, роль у нее довольно краткая, нетрудная и невыигрышная. Роль героя исполняет Айвор Новелло, молодой артист, выбранный, очевидно, главным образом за красоту: играет корректно, ровно… и тускло – глотком пресной воды, достаточным, чтобы не умереть, но никогда не избираемым, чтобы вкусить и насладиться оттенком. Лучше всех Мэй Марш в роли Бесси, мы уже видели ее в «Рождении нации», где та играла сестру героя. Играет она очень хорошо, тонко-уныло, много мелочей превосходно переданы. Но ее не сравнить с Лиллиан Гиш в аналогичной роли, как чадящей лампе никогда не сравниться с солнцем. Поставлен фильм, конечно, хорошо. Для любого фильма это было бы даже очень хорошо, но для Гриффита это – плохо. От него мы вправе требовать большего: медленный монотонный темп и до приторности красивые пейзажи невыразимо огорчают. Простота выродилась в однообразие, за котором не оказалось ничего. Гриффит в своих последних работах делает ставку на большую публику, халтурит – и вот он наказан блеклым повтором в самом своем творчестве. Режиссер хотел подать идиллию вечной любви под соусом условной новизны, а получилась сладенькая сентиментальная история, коих тысячи и которая ничему не учит. И это символично.

Валерка ничего не мог с собой поделать: он улыбался. И несправедливо покинутая Мэри, и страдалица Бесси, выторговавшая у судьбы справедливый поворот, и даже ловелас Богард, выбравший окончательно лишь тогда, когда к тому принудили обстоятельства, а потому заслуживающий лишь порицания – все эти призрачные герои никогда не видимой им киноленты на глазах обретали плоть, подчиняясь силе печатного слова. Абсолютно чужие персонажи, попавшие в шторм выдуманной истории, вызывали в Валере основательно позабытый коктейль чувств: грусть, осуждение, сопереживание, тоску, гнев, умиление. Именно за этой живостью, приправленной нахальством и ерническим суждением, Мещеряков обыкновенно и штудировал «Последние новости». Его способ примириться с реальностью, остальное же обтекало Валерку как чужое, ненужное, не оставляя эмоционального следа.

– Меня несколько удивляет твой восторг от циничного разноса какой-то киноленты… – деликатно заметила Ксанка, возвращая его из мира немого кино в чистенький госпиталь Бузулука, с светло-зелеными стенами и казенными койками. – Ты вот даже улыбаешься. Знаешь, как на самом деле редко ты это делаешь?

– Циничный… – задумчиво протянул Валера, перебирая в уме слова в поисках нужного. Нужное находиться отказывалось. – Да нет, скорее харизматичный, меткий. Живой, в отличие от похожих обзоров в «Правде». Не типичный журналистский тон, это верно, но такие люди имеют свое странное очарование, обезоруживая собеседников искренностью суждений.

Он рассеянно потеребил повязку здоровой рукой, прикидывая, чем еще объяснить свою тягу к этим заметкам, чтобы прозвучало основательнее. Вот только думал в этот момент совсем не о Каверзнике, неизвестном и далеком в своем Париже или где там располагалась редакция «Новостей», а почему-то о том, с кем название «белая роза» перекликалось куда лучше. Занимательная такая роза, знакомая, с шипами и обманчиво тонкими лепестками, дрожащими на ветру.

– Валер, – тем временем неуверенно позвала Ксанка, отвернувшись к окну, вроде как и не к нему обращаясь. Отложила газету, вдумчиво поправила занавески и коротко посмотрела в ответ на вопросительный взгляд то ли виновато, то ли несколько смущенно. – Ты же знаешь, что мы с Яшей встречаемся, да?

Переход был странным и Валерке отчего-то не понравился. Не то чтобы у него была возможность это событие пропустить, конечно. Хотя, если так подумать, оказалось, что Мещеряков не мог с уверенностью припомнить, когда именно симпатия между друзьями переросла во что-то большее.

– Думаешь, это там, у Бурнаша, когда он песни про девчонку за высоким забором распевал, началось? – эхом к его мыслям вторила Ксанка. – Или в Ялте, когда уходили от погони, когда карусельщик засыпался? Нет. То есть это все очень яркие моменты, конечно, но не определяющие. Как бы тебе объяснить... Вот я однажды поняла, что Яша есть всегда. И, думаю, поняла-то давно, просто верить отказывалась. А вскоре заметила: ты живешь как жил – но то и дело оглядываешься на себя, на то, что делаешь. Думаешь при этом, а что бы он сказал, как бы отнесся, что бы посоветовал. Воспринимаешь мир через еще одну призму и не ждешь, что там непременно будет молчаливое одобрение и безусловное принятие. Мне вообще кажется, все просто. Или человек постоянно с тобой, даже когда он на самом деле далеко, или нет, тогда и говорить не о чем.

Валерка ошеломленно рассматривал ее, непривычный к подобным откровениям, цели которых пока не понимал. Интересно, это девушки столь хитро устроены или в принципе у всех так, когда они влюбляются? Яшку, что ли, спросить для сравнения, простыми словами иногда доходчивее бывает.

– Ну, я рад за вас. Яша тоже вон весь светится, когда о тебе говорит, – заметил Валера, потому что это была чистая правда, да и ей приятно будет.

– Спасибо. Знаешь, у тебя эти два дня горячка была, я дежурила постоянно, – сообщила вдруг Ксанка без всякой связи с предыдущей темой. Мещеряков незаметно напрягся. – И переносил ты ее не молча, а разговаривая, притом довольно много. Всегда догадывалась, что гимназическое прошлое не прошло даром. Спорил с кем-то, убедительно так, аж заслушаться можно. Битый час вел диалог о каком-то трактате, кажется, китайском, никак не называя собеседника. Трактат, кстати, любопытный. Потом извинялся. Потом просил отойти от стола. О, еще стихи цитировал.

На стихах Валерка, до того застывший натянутой струной, пропустил судорожный вдох, потому что догадывался, холодея, что это могли быть за стихи.

И нигде-то от Овечкина было не скрыться, даже в собственном подсознании, полагавшем, видимо, что он и так молчал слишком долго, и решившем проблему выбора, молчать ли дальше, без Валериного участия.

– Ну, это же бред, – он все же попробовал списать все на свое состояние. – Спутанное сознание, мало ли что привидится. Я не Менделеев, мне таблицы элементов в горячке не являются, а вот такая вот ерунда перемешанная – запросто.

– Я тоже так подумала, – натянуто протянула Ксанка, не отрывая взгляда от его лица, – пока не разобрала, как ты у Кошкина требуешь другой, менее мощный бильярдный шар. Жутковато было это слышать, честно говоря.

А вот такой удар получился уже куда болезненнее, главным образом тем, что лишний раз напомнил: затея не удалась. Ведь окажись тогда у аптекаря материалы и начинка – все могло сложиться иначе.

– Что жутко? Что я не хотел становиться убийцей? – бесстрастно поинтересовался Валерка, потому что пауза затянулась, а какой реакции ждала от него Ксанка, он понять не мог.

Ответ оказался неожиданным:

– Нет. Что ты настолько… правильный, Валер, что тебя это мучает уже несколько лет.

– Ксан, – Мещеряков помедлил, не зная, как объяснить, не объясняя. Потому что его кошмары должны оставаться только его ярмом на шее. Это Валерка был подлецом и предателем, а не Ксанка, не Данька, не Яшка, вся эта грязь не должна коснуться их. – Мне надо было убраться оттуда живым, чтобы вскрыть сейф и достать схему, без жертв бы не получилось. Если бы иначе – промахнулся, не рвануло – так это один путь: в кудасовские застенки, и потом – к стенке, зачем им красные лазутчики? Схема бы ушла в Джанкой – и все зря, все напрасно, неужели ты не понимаешь?

– Понимаю, – успокаивающе согласилась она. – И что без жертв никак, тоже. Только – кто говорит о всеобщем благе? Ты беспокоился о вполне конкретном человеке. И к аптекарю в самом деле ходил, правда ведь? Потому что я тебя тем утром в гостинице не застала.

Валерка с силой прикусил губу, потому что такого разоблачения, особенно нелепого спустя несколько лет, не ожидал. Да уж, в гостинице его тогда и вправду не было – юный красноармеец Мещеряков, помнится, занятно убивал время под деревом у обрыва, невидяще гипнотизируя море.

– Валер, пожалуйста, скажи правду, – тактично и очень тихо попросила Ксанка. – Или, если хочешь, я не буду дальше расспрашивать. Не закрывайся только, ладно? А то ты иногда как в оборонительную стойку встанешь, так подступиться страшно.

Он кивнул, соглашаясь с этой просьбой, которую собирался уважать и которая настоятельно сводилась к простому «по возможности не ври и не отгораживайся», не исключая вариант отмолчаться. Промолчать было уже привычно и весьма притягательно. Но Валерка, странное дело, сдерживался, чтобы не промолчать.

Говорят, в темноте легко быть искренним. Ошибаются, наверное: полгода назад в предрассветных сумерках, выбитый из нетипичного кошмара, с Данькой такую роскошь он позволить себе так и не смог. Сейчас же прятаться не хотелось. И, отказавшись от идеи и дальше изображать вежливое непонимание, Валера ожесточенно произнес, убеждая то ли Ксанку, то ли себя:

– Овечкин мертв.

– Но не у тебя в голове, – ничуть не удивилась она. Прищурилась. – Кроме того, ты видел тело?

– Да там стол в щепки, и столп огня – по живым людям... – сипло прокаркал Валерка и поморщился: показалось будто наяву все, раз даже свежий мартовский ветер, легонько и не всерьез теребивший ставни, принес фантомный запах копоти.

– И все же, – упрямо не отставала Ксанка. – Видел или нет?

– Я не проверял, не до того было, – нехотя признал Мещеряков то, за что корил себя потом не раз. Если уж у него хватило смелости совершить подлость, должно было хватить и на оценку ее результатов: убедиться, что все кончено. Но нет, сбежал, как распоследний трус, чтобы не видеть, и кому от этого оказалось легче? Уж точно не ему.

– Значит, наверняка тебе ничего не известно, – мудро рассудила она. – Мало ли, как там вышло.

– Это когда шар-то прямо перед лицом был? – с сомнением пробормотал Валера.

– А у тебя прямо за спиной был меткий стрелок, которому в последний момент не повезло, – Ксанка смотрела в ответ прямо и открыто. – И его стараниями ты сейчас красуешься всего-то здесь, изможденный, но живой. А мог бы... сам знаешь.

– Даже если и так, – сдался Мещеряков, – и кривая дорожка нас когда-то столкнет, штабс-капитан же меня пристрелит, как только разглядит. Я бы так и сделал, – пошутил он невесело, на деле совершенно не чувствуя веселья.

Непривычная это была мысль, что Овечкин мог оказаться жив. Неуверенная, волнительная и до того запретная. Валерка вдруг вспомнил, сколько на самом деле еще не спросил у Петра Сергеевича, когда был в Ялте, и сколько спросить хотелось, но у них были только те несколько дней. Не самое подходящее время, чтобы вспомнить об этом.

Ксанка его легкий шутливый тон не поддержала и, задумавшись, уточнила словно невзначай:

– Валер, а на набережной что было?

Он вздрогнул, как морозом продрало по коже. Сердце, до того по нелепой случайности избежавшее пули, получило глухой удар посерьезнее: хватило и шести слов. А еще отчетливо захотелось взвыть – банально, от несправедливости. Ладно, разговоры и стихи, ладно даже Кошкин, пускай, но это-то – это-то за что выплыло?

Валера обреченно молчал, даже не надеясь, что проницательная Ксанка милостиво спишет внезапную бледность на ранение. Горло отчего-то пересохло. Вопрос не проигнорировать, хотя оставить тот без ответа было бы и чудесной идеей. Потом подумалось: а хорошо, что Ксанка, Данька бы не понял.

– Глупость, – хмуро выдал Валерка самый дипломатичный ответ, который непосвященным бы все равно ничего не пояснил. Ведь не знал наверняка, сколько ей известно из путаного бреда, потому новых штрихов добавлять не спешил.

– Глупость, Валера, не грызет несколько лет подряд, да и говорить о мертвом как о живом она тоже не подталкивает, – покачала головой Ксанка, и стало очевидно, что его ответ попросту не засчитали. И что знает она, к сожалению, и эту часть истории тоже. Даже если не доподлинно, додумает, и скорее всего правильно: голова у нее светлая, а интуиция хорошая, даром что женская. – И подумай еще вот о чем. Ничьи слова ты не запоминал так хорошо, ничья гибель тебя так не выламывала, и, думаю, ничьи насмешки ты не воспринимал так болезненно. Многовато веса у глупости выходит.

Злость на Ксанку за растревоженную память, до того жужжавшая надоедливым комаром, нарастала. Если бы Валерка дал себе труд задуматься, почему так раздражается от правдивых, в общем-то, вещей, его бы ждал удар посерьезнее уже испытанных. Но он только клокочуще сердился на Ксанку, без зазрения совести ворошившую его прошлое, и мечтал, чтобы она это делать перестала.

Но та, видимо, озвучила еще не все:

– Не хотела тебе говорить, да придется. Один ваш диалог ты настолько часто повторял, что, уж извини, не запомнить было тяжело. Про хождение через бурелом и про людей, ищущих себе что-то большее, чем зеркала. Знаешь, а ведь он умный человек и в этом прав.

– Ксан, это личное, прекрати в нем копаться уже! – выпалил, не выдержав, Валера. Ощущение вины, нетерпение закончить разговор и глухая боль от каждого вскрытого факта той истории взвинтили его настолько, что стало не до светских условностей. Мещеряков закрыл глаза, чтобы проще было дышать на счет, давно ему не требовалось это упражнение.

В детстве, лет до девяти, Валерка был впечатлительным ребенком – легко расстраивался, отчаянно радовался, тяжело прощал и сердечно переживал за родительские неприятности, о которых ему почти ничего не говорили, но он же не дурак, видел, что все совсем не радужно. Иногда противоречивые эмоции случались со слишком коротким интервалом, и без того раскачивая только формирующуюся детскую психику. Перепады настроения вовремя научила гасить мать, правда, техника была хороша до перехода нарастающей тревоги в панику, а не после. Что характерно, ни мать, ни отец никогда Валере и слова дурного не сказали про эту его не самую мужскую черту, напротив, без всякого осуждения показали, как с этим мягко управляться.

И постепенно не давать эмоциям брать над собой контроль вошло в привычку, а время само выровняло пиковые моменты – несколько лет прошли в относительно спокойном ключе, в гимназический период тоже все было в порядке, а позже... Позже, уже как полноправный член неуловимой четверки, а не мальчик-сирота из Юзовки, он не прибегал к этой технике: важность выполнения задания затмевала собой все, переживать кроме как за их жизни было некогда. А вот после Ялты от былого спокойствия мало что осталось. Надо, надо было вспомнить об этом упражнении раньше, но что уж теперь.


Валерка долго выдохнул и открыл глаза. Палата была все та же, и Ксанка, смотревшая на него исподлобья, склонив голову набок, тоже не переменилась. Он прислушался к себе, но опаляющее желание нагрубить, чтобы как угодно, но развязаться с разговором, больше не подстегивало, ушло в тень. Теперь оставалось самое важное – дипломатия, в которой со своими Мещеряков был не силен.

Валера постарался произнести как можно мягче, но так, чтобы стало понятно – дальше этот вопрос они обсуждать не будут:

– Ксан, послушай. Я, конечно, благодарен, что не выслушиваю сейчас нотаций от Яшки или не оправдываюсь перед Даней за неуместное сочувствие к вражеским элементам, но это не дает тебе права лезть в мои тайны.

– А Овечкин уже тайна? – лукаво улыбнулась ничуть не обиженная Ксанка. Более того, она выглядела странно довольной, будто Валерка вел себя в точности с ее ожиданиями. – Иногда только вопросы делают ответы очевидными. Вот и спроси себя, почему имеющиеся различия ты никому не был готов так легко простить, как ему.

– Я не…

– Валер, не надо. Ты себе ответь, а не мне: я и так без разрешения забрела на личную территорию и сейчас тактически отступаю на исходные позиции, – она обезоруживающе подняла ладони: их привычная шутка. – Отдыхай, набирайся сил и к вечеру жди визита двух громогласных чудовищ.

– Погоди, – остановил Валерка ее, уже направившуюся к выходу из палаты. – А об этом всем, – он не нашелся с определением и сбивчиво закончил, – ну, о разговорах в горячке, ребята тоже знают? Данька, Яшка?

Вернувшаяся Ксанка машинально поправила подушку и понимающе улыбнулась:

– Нет, твои личные тайны все еще при тебе. Я ведь практически сразу вызвалась дежурить, и когда ты в беспамятстве разговаривать начал, не пускала к тебе никого. Яша, конечно, жутко ревновал, напридумал с три короба с его-то темпераментом, пришлось рассказать ему о Красниковых, мол, ты был единственным, кто меня тогда поддерживал, – она невесело усмехнулась, – и я тебе вроде как должна.

Это была такая огромная неправда, что он не выдержал.

– Я же молчал, – с ожесточением процедил Валерка, и слова, казалось, давно приготовленные и дождавшиеся своего часа, пришли сами. Торопились, наслаивались друг на друга, да его сейчас просто колотило изнутри от бесбашенной ярости, оголенной злости на собственное безволие и на то, каким паршивым другом он в действительности был все это время. – И знал, знал ведь все – но говорить об этом не мог, рот свой трусливый открыть не мог, не сделал этого, когда надо было сделать, понимаешь? Все казалось, что если картонными словами, то лучше не начинать, а если нет – то осудишь: и за Кошкина, и за сопоставление, и правильно. Где ребенок этот, а где белогвардейский контрразведчик, который отнюдь не невинен, какие уж тут параллели. Но я молчал и тупо смотрел, как ты отчаянно изводишь себя тем, что изменить не в силах. И ты еще говоришь, что я тебя поддерживал?!

– Дурачок, – Ксанка ласково потрепала его по челке. Валерка не в первый раз подумал, что если бы у него была родная сестра, она была бы как Ксанка. Впрочем, она и так была почти сестрой. – Ты понимал, что я чувствую. Этого было вполне достаточно. Что бы дали слова? А так я на тебя смотрела и видела, что ведь с этим можно и дальше жить. Тяжело, но можно. Хоть и не знала, с чем именно, но от тебя такая смесь вины и мрачной безысходности ощущалась, какая, наверное, была и у меня. Все, отдыхай, Валер. Я отправлю телеграмму в Москву, что ты очнулся.

_________________________________________________________________________________________

* «Последние новости» под редакцией Милюкова, выпуск 1194 от 14 марта 1924 года, заметка «Кино. Белая роза». Публикация приведена по оригинальной канве, но она слишком суховата, так что я дополнила язвительными сравнениями там, где этого не хватало, то есть практически везде.

Оригинал, если интересно: http://elib.shpl.ru/ru/nodes/9974-1132-1232#mode/inspect/page/294/zoom/9. Качество скан-копий оставляет желать лучшего, но архива в лучшем виде до наших дней не дошло.

Трек – однозначно этот: Birdy «Strange birds».
Послушать «Strange birds»: https://www.youtube.com/watch?v=7hxIGKNhW1Q


Глава 18. Глава 18

1924 год, июль

Они стояли в кабинете начальника ОГПУ, вытянувшись в струнку. Решительные, со спокойными лицами, хотя и не сказать, чтобы это спокойствие не было напускным. На самом деле, не нервничал тут, пожалуй, только Яша – ему было все равно, примут рапорт или нет, цыгана бы устроил любой исход.

Идейным вдохновителем того, что ребята сейчас переминались с ноги на ногу под испытующим взглядом Ивана Федоровича Смирнова, стараясь делать это непосредственно и черпая друг в друге незримую поддержку, стал, конечно, Валерка. Что, если подумать, было вовсе неудивительно.

Полученное под Бузулуком ранение не привело к комиссации, чего он втайне опасался, в основном благодаря удачному стечению обстоятельств и упрямству комиссара Мещерякова, стойко выдержавшего восстановительный период в госпитале – и не на лекарствах, с которыми все еще наблюдались перебои, а дружеской поддержке и, как метко выразилась Ксанка, терапевтическом цинизме неких газетных публикаций. Запрета на работу «в полях» оно также не накладывало. Положа руку на сердце, ранение даже сложно было назвать бескомпромиссной поворотной точкой: полноте, у Валерки их к тому моменту набралась целая вереница. И все же именно Бузулук почему-то послужил достаточным толчком, чтобы задуматься о дальнейшем образовании. И чем дольше он об этом думал, тем менее ему нравилось то, что выходило.

Что за ним, Валерой, было? Недавно, в мае, ему исполнился двадцать один год: давно уже не мальчик, а почетный красноармеец, успевший за ускоренную событиями в стране юность вдосталь помотаться по горящим точкам, понахватавшись опыта по верхам. А кроме этого? При богатой боевыми подвигами метрике в прошлом – меньше пяти классов гимназии, среднее образование – и то не окончено. И как все это приложилось бы к мирной жизни, о которой каждый из них втайне мечтал?

Можно было сколько угодно придумывать дерзкие комбинации и с риском для жизни совершать невозможное, но остро не хватало фундаментальной школы: не все сдавалось кавалерийскому наскоку.

Можно было в самом деле поверить, что они неуловимые и всенепременно вытащат друг друга из любой западни, как альпинисты в связке, но – что будет потом, когда все это окажется ненужным?

С непривычными мыслями в последние месяцы дела вообще обстояли неважно. Не покидали они облюбованного места в его голове, мешали сосредоточиться на работе. Валерка, после Бузулука с ярым энтузиазмом окунувшись в привычную круговерть, внутри невыносимо чах даже над тем, что ранее приносило радость.

Тогда-то, в первой декаде мая, у них с Ксанкой и состоялся прелюбопытный разговор.

В приемной управления было пусто – секретарь Елена Иванцева томно удалилась на перерыв, пользуясь тем, что с деловым видом товарища Смирнова дожидались не непонятно кто, а двое из неуловимой четверки. Валерка по опыту знал, что отсутствовать она будет куда дольше положенного: хватит и кипятка налить со свежей заваркой, и со знакомой из учетного словечком перемолвиться. Но до легкомысленности секретаря управления ему не было ровно никакого дела, пока Валеру исправно дожидались газеты с чужими мыслями, формальными новостями, выдержками из хроники и зарисовками о жизни.

Впрочем, возможно сегодня товарища Иванцевой на месте не будет и вовсе дольше обычного: прежде чем удалиться, она вручила Валерке, ошарашенно поднявшему взгляд от газеты,
дефицитное яблоко, хотя и самое маленькое из трех, лежавших на блюде. То ли задобрить пыталась, то ли их не любила. Странная разборчивость для послевоенного времени, когда в основном наесться не могли, вспоминая то полуголодные пайки, то разоренные огороды и пустые рынки.

Таким образом, привычная пауза перед летучкой, исчисляемая при удачном раскладе получасом, изначально пошла не так.

Проводив равнодушным взглядом секретаря и вернувшись к вдумчивому чтению, он так и замер с яблоком в руке, углядев коротенькую заметку-ремарку. Про ненужный трофей и забыл вовсе, пока дружеский тычок в бок не прилетел:

– Опять изображаешь процесс поглощения пищи вместо того, чтобы им заняться? – Ксанка, разнообразия ради тоже уткнувшись в газету, кажется, «Известия», заглянула через плечо. – Что там у тебя?

– Да вот, – откашлялся Валерка, рассеянно протянув ей яблоко: все равно бы отдал, а тут и вовсе аппетит пропал, – Юзовку переименовывают по решению президиума ВУЦИК. Теперь Сталино* будет, – губы слова произносили, послушно озвучивая строчки, но все понять не мог, что ему сдалась это короткая заметка и не все ли равно, как теперь называется город детства? Прислушался, взбаламученную тоску внутри ощутив: не все равно оказалось. Перелистнул страницу и как в теплый песок окунулся: знакомый стиль в заметке «По старому Парижу» отметил, заскользил взглядом по строчкам, впитывая в себя ехидно-плавный нынче слог.

– Сейчас многое переименовывают. А у меня вот про безработицу среди врачей пишут, – невесело отозвалась из-за спины Ксанка. – И весьма приличную. Тех, кого все же трудоустроят, закрепят за губернскими и уездными больницами, их содержание предполагается из местного бюджета, что с таким притоком незанятых граждан неудивительно.

Валерка на этих словах поднял голову, мысль интересную за хвост ухватив. Не давалась она ему раньше, ускользала, а сейчас вот оформилась в слова, давно ведь спросить хотел.

Чинный мальчик Валера точно образцовый гимназист напустил на себя как можно более безразличный вид и задал пространный вопрос, ответ на который, тем не менее, был странно важен:

– Ксан, а ты никогда не думала, чем бы занималась… в иных обстоятельствах?

– Думала, конечно, – фыркнув, спокойно заметила Ксанка как само собой разумеющееся. Досужему интересу не удивилась ничуть. – Даже в двух вариациях. Судебная медицина, это если говорить о том, чего еще до революции хотелось. Красивый, но, увы, не особенно достижимый сейчас вариант.

Он недоуменно приподнял бровь, ожидая пояснений: по-настоящему недостижимого обычно бывало мало, если только уже безотменное.

– Все просто: вначале туда пойдут фронтовые медсестры, поездные врачи, фельдшеры и санитары, у которых уже есть медицинское образование и навыки, кроме как делать перевязки. Им осталось приложить только криминалистику. Направление же развивается медленно, мест мало, и распределят их быстро, как раз сотней из тех пяти тысяч, о которых здесь в очередной раз написали. Стране некогда ждать, пока молодые специалисты подрастут, перераспределить бы сначала тех, что есть.

И так она это сказала, сознательно и хладнокровно, хотя и с некой остаточной внутренней болью, что Валерка понял: не выгорела мечта, лучше не углубляться. Спросил вместо уточнений:

– А второе?

Ксанка улыбнулась как-то печально, отложив в сторону газету. Ее руки больше не были скрыты разворотом, и он увидел, как те переплелись, чтобы послужить опущенному на них подбородку своеобразной опорой.

– Я бы хотела иметь отношение к детским домам, Валер. Хоть какое-то. Знаешь, сколько беспризорников до сих пор по улицам бродит? Сирот, лагерных, из семей расстрельных бывших, тех, у кого судьба родителей не решена еще? А им, чтобы что-то есть и где-то спать в одежке не по сезону, нехорошими вещами промышлять приходится: кто бродяжничает, кто побирается, кто ворует или что похуже. Им ведь можно помочь, с кривой дорожки увести или вовсе не дать на нее ступить... Хотя курировать детдом мне никто не даст, конечно.

– Почему?

Вот сейчас он искренне не понимал. В представлении комиссара Мещерякова, Ксанка как нельзя лучше смотрелась бы директором какого-нибудь детского дома, тем более что с подачи Ивана Федоровича** этот вопрос получил широкое освещение.

У Валерки вообще было много разных знакомых, и по долгу службы, и в довоенной юности, но среди них редко можно было встретить человека, доброту и чуткость которого настолько не смогла сломить жизнь.

– Потому, Валер, что это большая ответственность, которая не только отчетностью и распределением пайков определяется. И это не для девчонки, только несколько классов окончившей, что давно быльем поросло, пусть даже переученной ускоренно на семилетку, хотя и этого пока нет, – криво улыбнулась она, но Валере показалось, что сказать совсем не это хотела. Или не только это.

Но прежде, чем он уточнил, Ксанка повернулась – и Валерку аж до мурашек пробрало знакомой глухой тоской в глазах. Не хватало только ищущего чего-то взгляда поверх бокала с вином и извечной сигары.

– Хотя ты бы знал, как у меня сердце за них болит. За всех, понимаешь?

Он понимал. К тому же, для Ксанки это была дважды личная история. Чтобы не вышло, как у них с Даней: сиротами в гущу военных действий, где обыкновенно умирают больше, чем выживают. И чтобы не получилось, как с Красниковыми, которые опального ребенка скрывали, да вот только не уберегли, так жестоко за это поплатившись.

– Ну а ты?

Валерка смущенно закашлялся, как-то разом почувствовал себя не «умной гимназией», а неучем, каких еще поискать. Он-то спросил просто, чтобы поделиться только-только намечающимися мыслями, а Ксанка взяла и вот так сходу выложила ему готовый расклад аж в двух возможных вариантах. Дальновиднее, чем он, Валера, оказалась.

– Я… – он неосознанным движением разгладил газетный разворот. То, что «Последние новости» были раскрыты на очередной зарисовке Каверзника, значения, разумеется, не имело. – Не знаю. Журналистика?

Валера и сам почувствовал дилетантство ответа, который вышел наугад, импульсом, но никак не взвешенным решением. Неудивительно, что и Ксанка уловила там солидную тень неуверенности:

– В тебе говорит очарование чужими заметками. А свои ты писать пробовал?

Валерка помотал головой. Не пробовал, он и думать-то на эту тему до нынешней весны себе запрещал. И, сказать по чести, вообще не был уверен, что потянет: жизнь приучила или делать что-либо хорошо и до конца, или не делать вовсе. Вот и от статей, случись они с ним, хотелось не меньшего, чем своего рода искусства. Чтобы кто-то также наслаждался его игрой слов и ироничным тоном, а не просто листал заметки, вычленяя под остывший чай на общей кухне сухие факты.

Правда, были у Валеры Мещерякова наметки стихов, но оскольчатые какие-то, неловкие. Он и не записывал толком строчки: те приходили, когда вздумается, и уходили так же без исключений. Пустые, неинтересные, и возиться, складывать их, ключи подбирать не хотелось: про «кровь-любовь» могли, не стыдясь бездарности рифмовки, сочинять только хрупкие барышни, но никак не герои войны.

Хотя одна такая строчка, пришедшая к нему на фелюге привычным огрызком, до сих пор сидела в голове, дразня своей незаконченностью: что-то там про прорастающие слова и почему-то цветок. Дальше дело застопорилось, и не потому, что Мещерякову не за что было присвоить звание почетного садовода: он прекрасно отличал маузер от люгера, но в цветах признал бы разве что розы с ромашками. Нет, цветок, разумеется, предполагался явлением сугубо метафорическим, но вот как тот обозвать Валерка все равно не знал. Это раздражало, потому что мало чем отличалось от неуютного ощущения, что мысль-то давно сформировалась, но вот всплывать на поверхность отказывается, ухватиться не за что.

– Не переживай ты так, – Ксанка и у него отобрала газету, очевидно, заподозрив, что Валера предпочтет с умным видом уткнуться в разворот, не найдя достойных аргументов. Предположение было верным. – Успеешь еще подумать. Хотя не увлекайся особенно: опасные это мечты, потому что в определенный момент их уж слишком хочется себе сюда, в текущее настоящее. А в настоящем стране нужны рабочие руки полезных членов общества.

– Это тогда техникум, профшколы после семилетки, фабрично-заводские... Рабфаки, опять же, в будущем формирующие пролетарскую интеллигенцию, – Валерка увлеченно размышлял вслух: идея с учебой его по-настоящему захватила. – Три года, потом оттуда уже в высшие учебные заведения, куда после рабфака сразу без экзаменов зачисляют хоть на техническое, хоть на биологическое направление.

– Ты там зачахнешь, любитель книжек, – покачала головой Ксанка, оптимизма его не разделяя. – Извини, но я как-то не вижу в тебе инженера или, положим, крупного хозяйственника.

У Валеры против воли улыбка на губах заиграла тающим воспоминанием:

– И зря: инженер был бы наследственным.

Ксанка кивнула, поняв, что подумал он про отца. Но, к Валеркиной досаде, убежденной не выглядела.

– Решать, конечно, тебе, у тебя и голова светлая, и интуиция хорошая, но цифры с расчетами – это не твое. Равно как и медицина с сельским хозяйством.

– Значит, в истинно рабочие элементы буду вливаться, труд человека облагораживает, а стране нужны борцы за идеалы рабочего класса и умелые строители коммунистического общества, – оттарабанил Валерка, как с агитационного листа наркомпроса прочитал.

– Стране, Валера, нужен человек, который будет счастлив приносить ей пользу, а не делать это из-под палки, потому что не удосужился должным образом подумать, а передумать оказалось поздно, – понизив голос, заметила Ксанка. – И я точно могу сказать, что ты хороший организатор, а не исполнитель. Раньше, возможно, и нет, но ты вырос, неужели сам не видишь? В Ялте и вырос, когда операцию повел, чего раньше избегал. Ну вот куда ты пойдешь, если тебя сейчас лишить погони да заданий, которыми пока еще горишь? Токарем? Водителем трамвая?


Валерка, помнится, тогда не пришел ни к какому выводу и первую половину лета промаялся, переосмысливая разговор и так, и эдак. Удивился мимолетно, что Ксанка знала-то его, оказывается, очень хорошо и тонко угадала, что точно не по сердцу будет: пополнить строй рабочих элементов даже в мыслях по должном размышлении оказалось странно, когда привык все же головой думать, а не руками работать.

Но точила Валеру мысль об образовании беспрестанно, добив аккурат к середине июля. Решил подавать заявление на техническое направление рабфака: будет почти как отец, куда оттуда, в проектировщики, в государственные инженерные разработки с военным уклоном? Разберется, не самый плохой вариант. С ребятами поделился, аргументировав, что и в будущем пригодится, и к текущей деятельности приложится.

Ксанка с его выводами согласилась, многозначительно намекнув, что помнит несколько эпизодов, которые могли бы иметь совсем иной результат, если бы неуловимая четверка не полагалась на авось, а потом мытьем да катанием не выбиралась из непродуманных загодя ситуаций. Даня, по-видимому, тоже что-то такое припомнил, а Яшка просто руководствовался принципом «куда все, туда и я».

В итоге рапорты они написали все вместе, подали секретарю на подпись также вместе, а сейчас стояли в кабинете шеренгой, причем неосознанно именно в том порядке, в котором на это подписались. Валерка изучал носки форменных ботинок, вердикта ожидая. Замер отчего-то тревожно, не по себе от паузы выдержанной сделалось.

– Прочитал я ваши заявления, – произнес, наконец, товарищ Смирнов, не глядя на них, но в его тоне не было ни осуждения, ни разочарования, только легкое сожаление. – В отставку подаете, учиться хотите? И я мечтаю увидеть вас образованными людьми. Но с этим придется обождать: дело предстоит серьезное.

Валера, хоть и расстроился, что рапорты отклонили, воодушевленно приподнял голову, будто уже к заданию примеривался: серьезные дела он любил. Остальные тоже завозились: Данька переступил с ноги на ногу, Яшка гордо повел плечами, Ксанка прищурилась с интересом.

– Вы только не подумайте, что кроме вас некому бороться с врагом, – усмехнулся начальник ОГПУ в ответ на это оживление в их стройных рядах. – Речь пойдет о ваших старых знакомых… Садитесь, ребята.

Товарищ Смирнов взял со стола документы и устроился за столом по-простому, будто тоже член группы неуловимых: между Валерой, от нетерпения поправившего очки по старой, въевшейся за годы привычке, и Ксанкой. Раскрыл черную папку и достал из нее первую фотокарточку.

Валерка мазнул по ней взглядом… и оторопел. С фотографии на Мещерякова смотрел человек, забыть которого, даже полагая мертвым, он был не в силах. И акварельный рисунок реальности, к которому Валера уже привык и даже отчасти принял, на глазах размывался будто неверной рукой да беспощадной кисточкой юного шалопая-художника, за которым не доглядели. Ему даже показалось, что еще немного – и под мокрыми бесформенными пятнами проступит первозданная фактура желтой бумаги. Тряхнул головой, наваждение отгоняя, да вот только оно с ним было.

– Узнаете? – протянул товарищ Смирнов снимок Ксанке. Валерка, растерянный до чертиков, проводил карточку нечитаемым взглядом, хотя с такого ракурса ничего, кроме общего силуэта, уже было не различить.

– Овечкин, – подтвердила она, передав снимок Дане, и тот добил окончательно, исключая возможность ошибки: «штабс-капитан врангелевской армии».

– Живет в Париже и мечтает вернуться в Россию, – ухмыльнулся Иван Федорович, показывая, как он «верит» в сказочки господ эмигрантов о тоске по родине. Фотография перешла к Яшке, взглянувшему на снимок особого без интереса.

– Да у него же руки по локоть в крови! – возмущенно негодовал Даня, а Валера… Валера вцепился в протянутую цыганом фотокарточку, будто желал лично вытащить человека со снимка прямо в кабинет ОГПУ и… наверное, допросить. Или сначала узнать, как тот вопреки всему умудрился выжить, а потом допросить? Или поинтересоваться, зачем же штабс-капитан так упорно преследовал его в кошмарах, если все это время вопиющим образом был жив? Нет, последнее точно было лишним.

Валерка вглядывался в это лицо с каким-то мазохистским упрямством, узнавая и не узнавая одновременно. Собранный, внимательный, цепкий, смотрел настороженно-пристально, тяжело, будто даже от фотографа нападения ожидал. Возраст, конечно, никого не красит, но вот глаза… глаза у Овечкина уже совсем не те: в них не было живости человека, привыкшего брать у судьбы реванш за каждый исход, который его не устраивал. Носогубная складка, кажется, тоже прорезалась резче, острее. И усы тот носил иначе, чем раньше, непривычно совсем. Париж, значит?

«Вот так вот, комиссар Мещеряков, Париж. А что предлагал ему ты в далеком двадцатом где-то между прощальным бокалом с вином и взрывом? Констанцу, румын? Видишь, и без тебя все устроилось, притом куда лучшим образом».

А в кабинете меж тем вовсю шло обсуждение и других господ, просившихся на родину. «Еще один заблудший волк в овечьей шкуре… атаман Бурнаш… тоже мечтает вернуться».

– Нельзя этого допускать, Иван Федорович, – с нажимом произнес Валера, решительно оторвавшись от изучения фотокарточки штабс-капитана и переключившись на снимок Бурнаша. Но атаман был таким же, каким он запомнил того еще по Збруевке, и на размышления вокруг своей персоны совершенно не вдохновлял.

Кудасов в списке визитеров тем более уже не удивил. Да и зачитывая информацию из архивов царской охранки на Нарышкина, или Пухов-Дульского, или кто там разберет, как этого прохвоста на самом деле звали, Валерка все видел перед глазами ту, первую карточку. Хотя про Нарышкина кое-что интересное все же прорезалось… трюки на Эйфелевой башне, значит, надо будет потом разузнать, какие.

Профессиональный вор в голове Валеры с трюками на потеху публике сочетался плохо. Так же плохо, как и Овечкин, в бытность свою белогвардейским штабс-капитаном всю душу ему проевший тоской по прежней России и изрядно Мещерякова этим запутавший – с Парижем.

Ну вот, опять, так или иначе все возвращалось к Петру Сергеевичу, как заколдованное…

– Но ведь это настоящие враги! – с горячностью какой-то мальчишеской, давно неуместной, воскликнул он, искренне не понимая, почему остальные сидели с такими спокойными лицами, а Даня с Ксанкой так и вовсе тихо переговаривались.

– И я не верю в их раскаяние, – успокаивающе посмотрел на Валеру Иван Федорович, разводя руками, будто извиняясь за господ-эмигрантов, не удосужившихся состряпать легенду поверибельнее. – Овечкин – крупная фигура в белоэмигрантском центре. Там до сих пор рождаются бредовые планы реставрации царской России...

– Зачем же они сюда едут? – для порядка спросил Валерка, хотя на самом деле все ему уже было ясно: и в чем состоит задание, и даже почему в Москву планировался визит столь разнопестрых туристов или кем они там прикидывались в своих анкетах.

Люди, всегда были нужны люди. Если Иван Федорович прав, то господам белогвардейцам как воздух требовались старые связи. Не всех их раскидало по миру – кого в Харбин, кого в Турцию и Румынию, кого и в места поинтереснее. Далеко не всех: многие, слишком многие так и оставались в России, и вся эта отжившая свое буржуазия легко могла оказаться союзниками и эмигрантов, и иностранных капиталистов.

Получалось так удачно, что в Москву прибудут четверо теперь уже иноземцев, их самих тоже было четверо, значит, каждому по эмигранту, организовать наблюдение будет просто. Ксанка, хоть и не старшая по группе, предложила интересную жеребьевку: Нарышкина, как субъект интересный и неизученный, самоотверженно взяла на себя, Яшке достался целый полковник – тот аж раздулся от гордости, Бурнаша по старой памяти отдали Даньке, а Валере… Впрочем, стоило ли удивляться. На вопросительный взгляд из-под очков Ксанка коротко кивнула, подтверждая невысказанное: да, специально. Перетасовывать и отказываться Мещеряков и не подумал: он не был трусом, а бояться прошлого – так и вовсе глупо и недостойно.

– Да-а, у этого Овечкина душа, должно быть, гвоздями к телу приколочена, что не вытрясти! – вдруг фыркнул Даня, недобро косясь на карточку в руках Валерки. Забрали-то они все черно-белые изображения ожидаемых гостей, хотя на деле надобность была только в Нарышкине: вряд ли Данька запамятовал Кудасова и Бурнаша, о Валере и вовсе говорить нечего.

– Какая еще душа? – косо посмотрел Яша на горящего праведным негодованием комиссара Щуся. – Это все поповские пережитки, вот уж от тебя не ожидал.

– Значит, отсутствие совести, впрочем, какая совесть у этой сволочи быть может, – ничуть не смутился Данька. – Вот как он выжил, а? В огне не горит, на пароходе не тонет, они ж наверняка из Ялты на гражданских судах уматывали, в эмиграции тоже не упокоился. Да и вообще на лицо прежний, а не этот… как там звали уродца из твоих книжек, Валер? Ну, хромой, горбатый, ты нам отрывки читал, до Збруевки еще…

– Звонарь с обезображенным глазом, да еще и глухой? – подхватил Валерка со смешком: какие, однако, у Дани избирательные познания своевременно обнаруживались. – Это из Гюго. Квазимодо.

– Но-но, – поднял вверх палец Яшка, – этот ваш отверженный горбун был цыганом, а у нас уродцев нет.

– Только непосредственности, – рассмеялась Ксанка, подхватив легкий тон. – И ты неправ, Дань: Овечкин сильно сутулится.

– Все равно не похож он на жертву диверсии в бильярдной, – категорично стоял на своем Данька, не переупрямить. – А сутулость или там походка – так это старо как мир: контузия или оскольчатое, в любом случае, давнее, а не приобретенное. Смотри, Валер, чтоб гад этот второй раз от тебя не ушел.

– Не уйдет, – кивнул он, напряженно смотря перед собой да карточку в ладони сжимая.

Еще бы внутренняя уверенность составляла хотя бы половину от этого решительного заявления.

***

Вечером Валерка, чувствуя себя откровенно паршиво, подбирал себе неприметные вещи на завтра. И строгий костюм, и форма комиссара ОГПУ на вокзале, как и в любом другом людном месте выглядели бы слишком заметно, привлекая внимание, когда, напротив, требовалось что-то неброское. Обычная белая рубашка с рукавом до локтя и темные брюки отыскались сразу. А сверху… пиджак? Нет, не то, и не это, и уж конечно не ялтинский вариант, еще чего не хватало.

Он машинально проверил карманы клетчатого пиджака, в которому доселе не притрагивался, и неожиданно вытянул на свет скомканный платок: мятый, в серых следах от песка, перемежавшего гальку на памятном техническом пляже. Еще одно напоминание о реальности Ялты.

Раздраженно затолкал находку обратно, для верности визуально рабочей формой прикрыв, аж спокойнее сделалось. Потом задумчиво вытянул из недр шкафа тонкий шерстяной свитер с V-образной горловиной, подаренный Ксанкой ко дню рождения: заметила все-таки, что после перенесенного ранения Валерка стал мерзнуть даже бессовестно теплой в этом году поздней весной, от которой нынешнее лето мало чем отличалось. От подарка отвертеться не удалось, но вот опробовать пока не доводилось, зато завтра будет в самый раз, тем более что и цвет у свитера как по заказу: неприметный, светло-серый. То, что надо, учитывая, что на продуваемом всеми ветрами вокзале, да еще и без солнца, наверняка продрогнешь в два счета.

Дежурили с ночи, задолго до рассвета. Термос с чаем, припасенный запасливой Ксанкой, передавали по кругу: в такое время ничем горячим на вокзале не разжиться, все давно закрыто. Вели разговоры ни о чем, все чаще срывались на паузы, на ленивый осмотр безлюдных перронов и ожидание прибывающих поездов. Пустой термос к рассвету осел у Яшки в кармане, куртка цыгана осела у Ксанки на плечах, сам же Яшка обнимал ее через куртку и мягко целовал в макушку, не тушуясь перед ними: свои ведь. Это было так просто и по-домашнему, что Валерка даже немного завидовал. Мелькнула мысль, что вот у него не могло бы быть так, на виду, не боясь осуждающих взглядов. Следом, хотя должно было бы быть первым, пришло язвительное: о чем он вообще думает. И о ком. Валера очень, очень не хотел себе признаваться, что ждал и одновременно боялся увидеть одного предателя родины, к которому питал спутанные, смутные чувства.

Жизнь на Белорусском вокзале с пяти утра била разом – голосами с разным диалектом, суетливыми окриками, стуком колес, пронзительными гудками отбывающих составов. И, отсмотрев для порядка пассажиров с поездов, прибывших не из Франции – немного, всего три состава за полтора часа – в шесть тридцать с прибытием поезда из Парижа четверка разделилась.

Даньке повезло первому – своего клиента он опознал легко, и, подмигнув Валерке, кивнул в направлении Бурнаша, удалявшегося в смешном берете тяжелой, размашистой походкой. Дане не составило труда последовать за ним тенью, тем более Бурнаш даже не оборачивался.

Нарышкина, солидного джентльмена с зонтиком в руках и задранным вверх подбородком, будто тот не по земле шел, а по чему-то более эфемерному, признав сходство с фотографией, вела спокойная и какая-то собранная сегодня Ксанка, так что вскоре они с Яшкой остались вдвоем. Цыган задумчиво отстукивал песенный ритм ботинком: его полковник появляться не спешил.

Толпа редела, оставляя на платформе или не спешивших никуда пассажиров, или приезжих, обложенных тюками, которые за один присест не перенести, или явных туристов – приехали, что называется, столицу посмотреть, вот и начинали осмотр прямо с вокзала. Как эта дама в шляпке у третьего вагона, которая явно прибыла в столицу надолго: ей помогал спускать все многочисленные сумки-чемоданы не только проводник, но и мужчина в темно-синем костюме, поддерживавший с ней непринужденный диалог. Дама заливисто хохотала, переливы смеха даже отсюда слышно было, кокетливо поправляла шляпку, что-то объясняла, жестикулируя экспрессивно, наигранно. Мужчина в ответ на эту пантомиму чуть откинул голову назад и, наверное, тоже засмеялся, только тихо совсем. Впрочем, Валера видел не настолько хорошо, чтобы наверняка ручаться за это, да и стояли те довольно далеко: дама – боком, мужчина – так и вовсе спиной.

Мещеряков невольно отвлекся на более громкое звуковое представление слева: уставшая мать тянула свое чадо в сторону выхода в город, озираясь по сторонам и, очевидно, высматривая встречающих. Мальчишка же заприметил игрушечного медведя, привязанного к сумке расположившейся неподалеку семейной пары с девочкой помладше. Заныл, чтобы мать остановилась, недовольно показал на развязавшийся шнурок, коварно тормозя продвижение вперед. Та вздохнула, но покорно остановилась. Валерке с его наблюдательной позиции хорошо видно было, что шнурок одним движением запихнули обратно в ботинок без каких-либо попыток его завязать, ребенок же алчно сверкал глазами в направлении игрушки и недовольно сопел, видимо, от мнимого усердия в борьбе со шнурком. Маневр грозил перейти в вооруженное наступление с захватом крепости, но сама крепость о том пока не подозревала: девочка упорно тянула родителей в сторону, противоположную выходу с вокзала, и показывала на смешной головной убор пассажира последнего вагона, к этому моменту как раз добравшегося до середины состава.

Надо же, подумал он, во все глаза глядя на эту обычную жизнь. Само собой пришло вдруг начальным абзацем, будто вправду статью писал из жизни московских вокзалов: «И пока одни никак не могли уложить в головах мирные ритмы и губительное отсутствие погони, другие просто проживали их жизни куда лучше, потому что могли».

– Валер, не зевай, – пребольно ткнул вбок Яшка забывшегося наблюдателя. – Смотри, твой идет... Да он сегодня прямо франт.

Валерка повернул голову в указанном направлении. Моргнул, долго опуская ресницы, потому что не верилось. Выхватывал детали, даже не пытаясь сложить пока те в единую картинку. Темно-синий пиджак, свободно накинутый сверху, без запаха, жилет, тоже распахнутый. Белая рубашка, на две пуговицы открытая у горловины, ослабленный узел галстука. Тонкий портфель в правой руке – с таким ходят дипломаты, небольшой чемодан с вещами – в левой. Начищенные до блеска ботинки, Данька бы оценил, уверенная походка. А Петр Сергеевич, оказывается, умел легко смеяться, как с той дамой, у которой вещей целых полкупе.

Какой же Овечкин был… здесь не уместно никакое другое слово. Красивый. И хорошо, что Ксанка уже ушла и этого Валеркиного взгляда на штабс-капитана не видела: она и без того знала слишком много.

Он взял Яшку за рукав и молча развернул их обоих вполоборота к выходу с перрона, чтобы Петр Сергеевич не заметил слежки. И так уже казалось, что слишком долго смотрел на штабс-капитана, надо было отвернуться раньше. Валера отметил боковым зрением, как Овечкин дошел до первого вагона, минуя редкие группы пассажиров, и столкнулся с давешним мальчуганом, предпринявшим-таки попытку добраться до заветной игрушки: тот ринулся наперерез штабс-капитану, пока мать обнималась с запоздавшей встречающей. Извиняющее «экскюзе муа» ласкало слух позабытыми интонациями – мягкая, торопливая насмешка – и чужой язык шел им также, как русский.

Валерка думал, что может в точности представить это лицо: насмешливый изгиб губ, легкую ехидцу в глазах, хмурую складку между бровями, выражавшую крайнюю степень сосредоточенности. По памяти изобразить, еще бы, после стольких-то кошмаров. А оказалось, что без живого взгляда, узнаваемой походки, звучавшего знакомым тоном голоса Овечкин, существующий в памяти, был недостаточен и преступно мал. И щемило легонько в груди от понимания, что и в этот раз это ненадолго.

Валера продемонстрировал чудеса выдержки и осторожности, когда дал Петру Сергеевичу преспокойно выйти с перрона без сопровождения, к стоянке повозок, и договориться с кучером одной из них. Следил напряженно, как готовая к броску змея, как тот забирался внутрь, называл адрес. И лишь тогда сорвался следом, когда нужная повозка тронулась. Коротко бросив кучеру «за ним» и ускорив процесс понимания удостоверением, он пустился в непривычную погоню, где не было ни азарта преследования, ни загнанного коня, ни перестрелок да вечной оглядки назад, не подоспела ли к врагу подмога с тыла – только повозка неспешно везла Валерку по улицам еще одного чуждого на самом деле города. Путь пролегал к центру, мимо трамвайной линии на Петровском бульваре, перетекающей в Сретенский, и далее, по Мещанскому району, мимо Лубянской площади. На развилке свернули на Рождественку, и Овечкин спешился у отеля с лаконичной вывеской SAVOY.

Расплатившись с кучером, Валера скользнул в холл и оперативно оккупировал фойе, уткнувшись деловито в раздобытую накануне газету, увы, не милюковскую, впрочем, оно и к лучшему: точно не отвлечется на текст, а будет тщательно, как говорит Ксанка, изображать процесс. Наблюдал поверх разворота, как Петр Сергеевич, вольготно прислонившись к колонне – спокойный, даже умиротворенный и такой совсем незнакомый ему – терпеливо ожидал своей очереди на заселение. Впрочем, перед штабс-капитаном маялось всего двое будущих постояльцев. Нет, теперь уже один.

– Извините, вы прибыли только что? – неожиданно звонким голосом спросили откуда-то сбоку. Валерка повернул голову, выскользнув из-под газетного прикрытия, и портье в форме гостиницы с самым доброжелательным видом продолжил явно заученное наизусть. – Расчетный час в нашем отеле в два пополудни, но при наличии свободных номеров для постояльцев, прибывших утром, мы…

– Нет, – Валера выдавил из себя вежливую улыбку, кинул быстрый взгляд в сторону регистрационной стойки: Овечкин как раз занял место напротив улыбчивого администратора, – я жду друга, он живет в этом отеле и скоро должен спуститься, – и изобразил еще одну улыбку, для верности.

Ложь не была слишком искусной, но такое, наверное, вполне могло бы быть. С кем-то другим, не с ним, сросшимся с маской гимназиста, казалось, еще с Ялты и пользовавшимся ей с такой завидной регулярностью, что самому тошно становилось.

– Может быть, пока желаете кофе? – не отставал услужливый портье, подойдя ближе, обзор собой закрывая. Валере отстраненно интересно стало, они все здесь такие доброжелательные, что аж зубы сводит?

Мещеряков злился, потому что в его планы входило узнать номер Петра Сергеевича, по-тихому отозвав администратора в сторону и показав удостоверение, проследить штабс-капитана до двери и караулить того на этаже, но не разбрасываться же было этим говорящим документом сейчас, привлекая внимание?

– Благодарю, но это лишнее, – он покачал головой, отбросив уже напускную вежливость, толку от которой было чуть.

Портье изменение тона уловил и к Валеркиной радости спешно откланялся:

– Тогда хорошего дня.

На тот момент, когда надоедливый портье отошел, наконец, в сторону, Овечкина на прежнем месте уже не было. Не было его и у колонны, с которой тот почти сросся с момента прибытия.

Валера лихорадочно обшаривал взглядом помещение: стойку регистрации, фойе, выход, лестницу, ведущую наверх, снова фойе – и пришел к неутешительному выводу: упустил. А если Петр Сергеевич вообще не планировал заселяться в этот отель и все-таки заметил его тогда, на вокзале, пока Валерка стоял и открыто смотрел как дурак последний? А что, сделал вид, что не почуял слежки, доехал сюда и, воспользовавшись тем, что Мещеряков отвлекся, вышел. Могло такое быть? Да легко! Свободные повозки у отеля, несмотря на раннее время, стояли, когда они приехали, Овечкин взял любую – и ищи его теперь…

На плечо, перекрывая рой суетных мыслей, задумчиво опустилась рука. Но порыв вскочить и вытащить маузер угас, сдохнув еще в зародыше, потому что рука-то узнаваемой оказалась. Валерка и не думал, что человека опознать вот так можно, моментом, спиной, еще не увидев, а вот поди ж ты – ему и видеть не требовалось: знал, что не ошибся, просто уверен был. Но он все равно обернулся.

– Валерий Михайлович, вам следовало бы помнить, что у разведчиков действует такое же правило, как при стрельбе из-за угла: не высовываться, – мягко заметил Петр Сергеевич без любезных расшаркиваний и приличествующего политеса, глядя все на ту же приглянувшуюся колонну, не на него. – И газета вам в этом не поможет, тем более что за десять минут вы не перелистнули и страницы, по-дилетантски упустили объект и оказались не готовы к тому, что вам зайдут за спину. Роковая ошибка, будь место безлюднее и будь у меня в руках стилет, на ваше счастье, он в другом костюме.

Овечкин будто специально повторял свой инструкторский тон четырехлетней давности, вновь указывая Валерке на список допущенных огрехов и ошибок. Потом перевел, наконец, взгляд с лепнины на него, и иллюзия развеялась: выражение глаз было ерническое, даже насмешливое, но не та разочарованная пустота, пробиравшая до костей, от которой малодушно закрыться хотелось.

– Топорно работаете, раньше учителя у вас были толковее. Доброго вам дня, господин чекист, продолжайте наблюдение.

Валера только и успел, что ошарашенно проводить глазами штабс-капитана, уверенной походкой свернувшего в сторону лестницы.

Да, не так он представлял себе эту встречу, а уж нарисовать ее в воображении за сутки, минувшие с момента, как Петр Сергеевич официально перешел из разряда покойников в объект для слежки, Мещеряков успел не раз. Идеальным, конечно, был вариант, что его не заметят в принципе, увы, теперь очаровательно недостижимый.

И все равно жгла до сих пор, будто щеку, Ялта. Их Ялта. Тем более сейчас, когда Валерку разве что носом не ткнули в эту часть собственной биографии. Умел же, гад, и где только белогвардейцев такому учат? Ему бы тоже не помешало, чтобы пара слов – и у оппонента нет ответа, кроме жгучей злости, которой грош цена.

«Ничьи насмешки ты не воспринимал так болезненно…» – эхом билась в голове Ксанкина фраза, которая сейчас была совершенно излишней.

Валера, конечно, не думал извиняться перед Овечкиным за бильярдную, потому что за такое не извиняются. Кроме того, это была война: или ты, или тебя. А его правильность, которую, как оказалось, ничему не вытравить, и желание следовать принципу расплачиваться за подлость сверх того… то был только его личный эшафот, о котором чем меньше знали другие, тем лучше.

Меж тем хотелось уже как-то перелистнуть эту страницу, и начать если не с чистого листа, то хотя бы без взаимных упреков, в которых вариться можно бесконечно, только кому бы стало от этого лучше? Петр Сергеевич же игрок, всегда им был, должен понимать, что ту партию сделал Мещеряков, промажь он тогда – расклад бы поменялся. Значит, решено.

И Валерка, наплевав на конспирацию – хотя какая, к лешему, конспирация, Овечкин опять его разоблачил почти играючи – узнал номер постояльца (удостоверение нынче открывало почти любые двери) и будто не по своей воле наверх потащился, вяло ступени пересчитывая. Неужто Петр Сергеевич специально выбрал этаж повыше, чтобы было время передумать? Что это: мелкий демарш, запоздалая мстительность?

Он мог бы посмеяться над самим собой, и внутренний голос оказался с этим солидарен: «не то и не другое, штабс-капитану вообще до твоих пробежек по лестницам дела нет, а номер наверняка был заказан заранее. Лучше бы о другом подумал, что скажешь, импровизатор, а не надеялся на вдохновение». Но думать было уже поздно.

На аккуратный стук дверь номера открылась почти сразу. Овечкин, уже без галстука, меланхолично перевел взгляд с откинутой крышки брегета на Валерино лицо и нехорошо ухмыльнулся:

– Ровно четверть часа. Вы как специально подгадывали.

Валерка сначала подумал, к чему это он. Пятиминутное опоздание вроде по женской части и на свидание, хотя нет, те и на дольше опаздывали. Потом отщелкнулся перевод. Четверть. Пятнадцать. А правильно, на самом деле, Мещеряков же за этим сюда пришел.

– Вы позволите? – переступил он с ноги на ноги, неосознанно оттягивая разговор.

– Разве я могу отказать вам, Валерий Михайлович? – тонко улыбнулся Петр Сергеевич, сделав приглашающий взмах рукой, внутрь. Жизнь в эмиграции определенно пошла ему на пользу: вечная сутулость штабс-капитана, по которой того раньше легко было распознать, больше таким определяющим маркером не служила. Прямо-таки разительная перемена.

Валера осмотрелся с любопытством. Номер как номер, хотя обставлен с изыском. Кровать, гостевой диван в углу, светильник на столе, таращившийся на него своими роскошным абажуром. Пиджак на спинке стула у окна, само окно и балкончик с видом непонятно куда: отсюда было не разобрать, а попытку пройти дальше Овечкин пресек на корню. Ненавязчиво так опирался ладонями по обе стороны о косяк входной арки, ведущей из коридора в зал, голову наклонил с хищным прищуром, всем видом своим показывая «слушаю, внимательно слушаю».

Держать посетителя в коротком коридоре, практически на пороге – дурной тон, ну так это если посетитель желанный, а не навязанный. У Валерки иллюзий касательно того, к какой категории отнес его штабс-капитан, не было, тем более что выжидающий взгляд Овечкина подталкивал или начать уже, или проваливать.

– Я хотел…

Запнулся. Не ситуация, а сущая нелепица. Ну почему именно сейчас проснулось косноязычие?

Да и что он мог сказать?

«Мне жаль?» Разумеется. Правда, но за давностью лет бессмысленная.

«Я не хотел?» И вовсе неправда.

«Не хотел – так, пытался минимизировать риски, не получилось?» Оправдания, оправдания, оправдания, и ты навсегда останешься мальчишкой в его глазах, который и разговор-то повести толком не может.

Не то, все было не то.


– В общем, насчет Ялты… – мужественно предпринял Валера вторую попытку, и Овечкин, будто ждал именно этих слов, посмотрел с мрачным удовлетворением, подхватил с готовностью:

– А, вы нынче про Ялту говорить изволите. Ну, давайте, Валерий Михайлович, поговорим про догонялки со схемой, отчего же нет.

Довольное выражение на лице штабс-капитана превратилось чуть ли не в мечтательное. Валера окончательно перестал что-либо понимать.

– Ах, эти славные времена, я их тоже частенько вспоминаю. Казалось бы, и недели у нас с вами не было в этом портовом городе, зато какие яркие моменты, какая интрига. Особенно, помнится, как-то в бильярдной я все думал, хватит ли у вас силенок подорвать того, с кем вы, можно так выразиться, были некоторым образом близки... душевно. Хватило, и я не успел поблагодарить вас за доставленное удовольствие.

Валерка дернулся, голова как от пощечины мотнулась. Потом застыл в изумлении, пораженный услышанным, аж внутри оборвалось все. Такого поворота он не ожидал.

– Вы… Вы что, знали? – голос предательски дрогнул, а пальцы вслепую потянулись к переносице, хотя очки и не сползали сейчас. Просто повод занять руки и переключить мысли, отсрочка длиной в короткий выдох.

Валера совсем, вот совсем, как оказалось, не знал этого человека, и чем только в Ялте занимался, если пропустил такое? Даже он не был таким отчаянным. Хотя и из окошка в кудасовской ставке перелетал на лестнице, и по крышам прыгал, и по горящему мосту в товарнике проскочил.

– Ненаблюдательны вы, Валерий Михайлович, большое упущение для советской разведки. На меня смотрите, что ж вы теперь-то глаза отводите? –жестко приказал Петр Сергеевич, и, когда Мещеряков послушно перевел на него взгляд, сухо продолжил. – Видите обезображенное лицо? При прямом попадании бомбы это было бы неизбежно, я же стоял прямо над вашим доморощенным творчеством, однако не являюсь ни обладателем одного уха, ни повязки вместо глаза и вообще как-то возмутительно жив, – штабс-капитан задумчиво побарабанил пальцами по косяку, будто прикидывал что-то. – Грудину, впрочем, тоже бы разнесло, если бы не убило сразу, но снимать жилет и рубашку, чтобы продемонстрировать, что и там все по-прежнему – увольте, наше знакомство устарело для подобных жестов.

Валера почувствовал, что к щекам неизбежно приливает жар, когда не намеком, а явной отсылкой к их общему прошлому – без уверток, так до дрожи не по-овечкиновски – всплыло то, что, в общем-то, и не забывалось никогда.

Петр Сергеевич, очевидно, вдоволь насладившись картиной, снисходительно пояснил:

– Шарик вас подвел, Валерий Михайлович, или юношеская самонадеянность, тут уж судить не берусь, но чистой слоновой кости там явно не было, цветом не вышла. Ну и прочее, о чем говорить не имею ни права, ни желания. Сойдемся на том, что не добили, но молодости простительно: торопились, очень уж схему присвоить хотелось да побыстрее.

– Зачем тогда?

Валерка и вправду не понимал. Он знал штабс-капитана как хладнокровного игрока в бильярд, уверенного в себе, умеренно увлекавшегося. О карточных походах Овечкина в Ялте знал только понаслышке, от ребят, и до сих пор плохо представлял, как совместить это со всем остальным. Теперь еще выяснилось, что и про бомбу тот знал заранее…

– У людей есть разные пристрастия. Подчас интересные, порой странные. Кому-то нравится взрывать идейных врагов в лицо, – издевательский кивок в сторону «мальчика-гимназиста». – Кому-то – шашкой махать с плеча да порезвее. Мне вот нравится воскресать. Кстати, смущаетесь вы совершенно очаровательно. Как раньше, – добил Петр Сергеевич. – Приятно было поболтать, однако прошу меня извинить. Дела, дела.

И уже за закрытой дверью номера ошалевший от запоздалых открытий Валера понял, что при всей прямолинейности этого разговора его ловко и умело оставили без ответа на последний вопрос.

А еще вдруг сложилась строчка. Та, незабытая, угловатая и настойчивая. Склеилась краями, отпустила, да Валерка и сам отпустил, хотя, пока она клокотала под ребрами, мучала, полон был решимости придумать конец. А тот пришел сам, не спросив, оказался неожиданно правильным – и горьким.

… И он спросит невольно, позволив вопрос-глоток
напоследок – вердиктом, что вырос давно в цене:
– Ну и как называется этот немой цветок?
– Это – искренность, мальчик. На полом, увы, стебле***.


Да, Валерий Михайлович, однако эту партию вы и в самом деле проиграли.


_________________________________________________________________________________________

* Вообще, согласно Википедии, Юзовка, а ныне – Донецк, была переименована в Сталино только в 1929 году, а до того под именем «Сталин» проходила с весны 1924 (выпуск 1239 «Последних известий» от 8 мая как раз это осветил) до 1929, но вот смотрю я газету, и там все же указано Сталино.

** Надеюсь, не надо напоминать, что Иван Федорович Смирнов – прототип «Железного Феликса» Дзержинского, соответственно, и биография тоже его. «Корону» снимали в начале семидесятых, и делать прямую отсылку к Дзержинскому, как это сделали во второй части фильма – к Буденному, не стали: это не тот безусловный культ личности и человек-легенда, который бы не вызвал вопросов. Здесь же только партия, только хардкор.

*** Стихотворение отчасти аж 2009 года, когда этого текста и в помине не было. Не лучшее, во всяком случае, для меня точно, и откровенно кривое, но Валерка у нас и не поэт, а любитель, и мучить его мне надоело. В профиле есть полная версия, если интересно, называется "Искренность".

Трек к главе – Red «Nothing And Everything».

Послушать «Nothing And Everything»: https://www.youtube.com/watch?v=OTkVXFcOZPw


Глава 19. Глава 19

Валерка облюбовал себе широкий подоконник в качестве наблюдательного пункта. Это было одно из тех скоропалительных решений, над которым особо не раздумываешь, а потом только удивляться остается, как так удачно получилось-то? Вышло и вправду находчиво: оттуда прекрасно просматривался весь коридор с его длинным кдоберасно-коричневым ковролином в абстрактных узорах, почти ковровой дорожкой, и бесконечной перспективой одинаковых дверей по обе стороны.

Коридор как коридор, но лаконичность номеров по возрастающей угнетала, наводя на мысль об искусственности протекающей здесь жизни, уж больно вылощенно все. Еще в этом коридоре сгустилась некая неизбежность: пряталась под ковролин, сиротливо скреблась за плинтусом и отчетливо клубилась под известной дверью. И даже горничные, суетливо спешившие заняться уборкой номеров до заселения постояльцев, не могли прогнать ни ее, ни ощущение неслучившегося выстрела, столь хорошо знакомое Валере по времени пребывания в засаде. Кстати, о горничных.

Он соскочил с импровизированного насеста и коршуном выловил одну, когда та выкатила тележку из служебной комнаты: большие глаза, ажурный чепчик, подумать только, форменный передник и мягкая, как-то рассеянная улыбка. Нет, уже растерянная, все же напугать умудрился, ну хоть без этого выражения вселенской услужливости на лице, на которое внизу насмотрелся сполна. И Валерка, живший последние двадцать минут как под взведенным курком, неожиданно смягчился к этой незнакомой девушке, потому максимально вежливо, уже без масок, попросил себе кофе каждые два часа. После рассвета, встреченного на вокзале в компании вечных жаворонков и с явно недостаточной на день четвертинкой термоса, кофеин ему был просто жизненно необходим.

Обычный эспрессо, нет, сахара не нужно. Да, точно, совсем не нужно. Нет, пока не постоялец, сегодняшний дежурный администратор все объяснит. Ладно, вот документы, да не надо так суетиться, просто оперативная проверка, получен сигнал, реагируем. Нет, он не желает расположиться в фойе, где удобнее, родина требует суровых условий и постоянной бдительности… Что, подушка?

На подушку под спину малодушно хочется согласиться, но – нет. Когда все закончится, будет тебе, комиссар Мещеряков, и подушка, и сон дольше пяти часов, и учебники вместо ковровых узоров, а пока что довольствуйся кофе и припрятанной за пазухой газетой, из которой в фойе ты не прочитал и строчки.


Обескураженная девушка на эту странную просьбу осторожно кивнула и удалилась. Валера, неприкаянно побродив вдоль подоконника, там все же обустроился, подтянувшись на руках (своеобразное посадочное место вышло высоким) и мерно болтая ногами в воздухе. Совершенно по-мальчишески, как сотрудникам управления явно не полагалось.

Время плавилось июльским маревом, расползалось вязкой, тягучей патокой, день обещал быть долгим.

Гостиница медленно оживала. Бродили туда-сюда постояльцы – на завтрак, с завтрака, с утренних прогулок. Сонные, шумные, говорливые, до тошноты занятые своими важными делами или, напротив, очаровательно беззаботные. Валерка на их фоне напоминал мрачную нахохлившуюся ворону, с раздражением примеривавшуюся, куда бы клюнуть. Очевидно, газета, которую он неосознанно комкал в руках, достойной заменой куску сыра из известной басни не являлась, но тот был, что называется, не про вашу честь.

В одиннадцать утра тележка с завтраком остановилась у двери Овечкина. Валера подобрался, следил глазами цепко, сам незнамо чего ожидая, и напрасно: Петр Сергеевич выплыл из номера на несколько секунд – рукав рубашки, вежливое расшаркивание, галантно придержанная дверь – и тележка скользнула внутрь, чтобы через пару минут уже пустой выкатиться в направлении служебной комнаты. Разумеется, покинула номер та не без помощи разрумянившейся горничной, которая, толкая ее перед собой, двинулась дальше, напевая под нос знакомый мотив про чайку и коварного охотника, шутя и играя разбившего юное сердце*. Валерка раздраженно уткнулся в газету, пока «навеки убитая молодая жизнь» удалялась медленно и печально.

Получасом позже все та же горничная, к счастью, на этот раз без напевов лирических романсов, принесла в номер штабс-капитана толстенную стопку свежих газет, похоже, там были вообще все утренние издания. Его собственная газета, датированная вчерашним числом, к этому моменту оказалась изучена досконально от новостей до кулинарных рецептов и некрологов, а ведь еще даже не пробило полдень.

Следующие несколько часов не происходило ровным счетом ничего интересного. Горничные меняли белье, смеялись себе тихонько, чирикали дежурные шутки, выносили мусор, предсказуемо пропустив четыреста тринадцатый номер: постоялец только заселился, уборка делалась накануне. Спал он там, что ли? А газетный винегрет зачем тогда в таком количестве, для антуража или так, нежелательных наблюдателей озадачить?

Личность штабс-капитана определенно занимала Валеркины мысли, потому что занять их больше было решительно нечем. Интересно, как тот жил в эмиграции, когда перебрался в Париж, где пробыл до этого? Французским-то Петр Сергеевич пользовался свободно, как родным, такому за полгода не научишься. И еще эта его галантность, от которой даже горничные становятся сентиментальными… тоже налет Парижа?

Валера не мог не признать, что и в фойе, и в номере, да даже на вокзале, считай, мельком почти, перед ним был совсем другой человек: уверенный, решительный, обаятельный, причем усилий к тому совершенно не прилагавший, само получалось. Возможно, эти изменения штабс-капитану и шли, а вот он чувствовал себя обманутым. Где, где тоска по Констанце и былому Петербургу? А усталость где, та, нездешняя, перебиваемая бильярдом и, кажется, им самим? Ведь видел же, что Овечкин в Ялте оживал именно моментами, и это подкупало – быть причиной, быть причастным.
Неужели это никогда не повторится?

Уже знакомая девушка, которую Валерка огорошил своей просьбой утром, аккуратно поставила под локоть очередную чашку бодрящего напитка. Бока белой эмали жглись, кофе на языке привычно горчил, в голове тоже было как-то муторно.

Если подумать, то увиденное ему определенно не нравилось. И в легенду, которую рассказали в управлении о коллективной ностальгии да мечте бывалых вояк вернуться в Россию, по-прежнему не верилось ни на грош. Да и с чего бы? Петр Сергеевич выглядел если не абсолютно довольным жизнью, то где-то близко к этому. Свободнее был, непринужденнее, недаром на вокзале Яшка Овечкина франтом назвал, тоже считал молниеносно эту новоприобретенную легкость. Нет, для штабс-капитана не было никакого смысла рваться на родину, где ты будешь менее счастлив, потому что когда-то выбрал неправильно и власть об этом, увы, еще как помнит... А все же интересно, откуда тогда взялась эта фотокарточка с потухшими глазами, так озадачившая Валеру в управлении, может, то был снимок начала двадцатых? Она ведь явно не последних лет.

Часы показывали два тридцать пополудни. За окном, словно издеваясь, протекал солнечный день, в честь чего пиджаки и куртки массово пристраивались на согнутых локтях, а то и вовсе оставались в квартирах, раз люди выходили на улицу в одних рубашках. Валерка машинально почесал предплечья, потому как коварный Ксанкин подарок, зараза этакая, постоянно кололся. С утра еще, но он сначала был слишком занят, чтобы обращать внимание на такие мелочи, а потом безоговорочно оккупировал отсек коридора с подоконником, который, не иначе как по закону подлости, оказался на теневой стороне. От окна заметно дуло, и лучше было сидеть хоть и в колючем, но свитере, чем мерзнуть в рубашке.

Мимо гостиницы проезжали повозки, где-то раздавался смех, где-то – ругань на оттоптанные ноги и закрытые на обед магазины. Шумная, размеренная жизнь городского центра. Это только для Валеры, маявшегося в прохладе, время ползло медленно, лениво.

Новая чашка заняла свое место в фигурно выстроенной на подоконнике композиции «приказано стать полукругом». От кофе предсказуемо не хотелось спать, на что и был расчет, а вот кульбиты желудка в ответ на предательски доносившиеся с кухни запахи оказались неприятным сюрпризом. Но полевая жизнь разведчика предусматривала и не такие неудобства, так что Валерка мужественно держался: держал глаза открытыми, а от еды отвлекал себя мыслями о прочитанных некрологах. Со скуки даже принялся выдумывать, учитывая скудно описанный характер преступлений, чем вообще могли помешать эти люди и кто из их окружения лучше подошел бы на роль убийцы. Верное средство от сонливости оказалось, в детстве ведь тоже любил додумывать альтернативные истории. Сказкам, конечно, не некрологам.

В четыре пополудни, когда Валера меланхолично прикидывал, что добьет его раньше – бездействие на фоне чужой, бьющейся за окном жизни или критическое отсутствие новой информации к размышлению – дверь четыреста тринадцатого номера открылась. Он заинтересованно повернул голову, и подошедший Овечкин – вновь собранный, бессовестно выспавшийся, в костюме, хотя и без галстука – оценив батарею из чашек кофе на подоконнике, проронил в забавной манере сочетания иронии и констатации:

– Я собираюсь пообедать, ну или скорее уже поужинать как нормальный человек, то есть в весьма пристойном ресторане внизу, а не в номере, словно политический заключенный, если управлению совета народных комиссаров в вашем трепетном лице предъявить мне нечего.

Валерка с ответом не нашелся. Предъявлять было и вправду нечего, с домыслами тоже не складывалось, а ощущение, что Петр Сергеевич вел какую-то свою игру, могло смело отправляться по непечатному адресу, это и без того очевидно. Он перевел на штабс-капитана хмурый взгляд с немым вопросом, мол, зачем тому его оповещать вздумалось, вроде не надсмотрщик, запретить не может. Овечкин не разочаровал, просто поставив перед фактом:

– Так как нам с вами друг от друга, очевидно, не отделаться, составите мне компанию. По старой памяти, так сказать. Вы и без того должны мне неоконченную партию, вот и компенсируете за неимением бильярдного стола задушевным разговором, раньше у вас это неплохо получалось. Возражения имеются?

Валера про себя усмехнулся. Неоконченная партия, как же, прерванная, скорее. Мотив штабс-капитана был ему вполне понятен: тот предпочитал контролировать все, даже чужой неусыпный дозор. Но и само предложение интриговало: как-то живо вспомнился Бузулук и молчаливое сетование на то, сколько еще не узнал, не спросил, не успел понять. Шанс сам плыл в руки, хотя декорации, конечно, предполагались неоднозначными.


Валерка прикинул, насколько этично делить трапезу с объектом слежки, и пришел к выводу, что, когда все изначально пошло не так, этичность может и подождать. Кроме того, ну не сидеть же ему опять в фойе, только теперь не укрывшись газетой, а заглядывая голодным просителем в высокие резные двери ресторана. Да и про ресторан этот он, если подумать, ничего не знал. Из «Паласа» в пылу разыгравшейся драки, помнится, уходили черным ходом, с Петра Сергеевича станется этот маневр повторить. А сидеть по разным столикам в ресторане и делать вид, что незнакомы… Глупо будет, наверное. Овечкин, как и всегда, просто не оставлял ему иных вариантов.

– Хорошо, Петр Сергеевич. Только без глупостей.

– Как можно, Валерий Михайлович, как можно, – штабс-капитан насмешливо поднял руки ладонями вверх, будто сдаваясь. Привычным Валере жестом, принятым внутри их маленькой группы, и весьма неожиданным здесь, сейчас – от Овечкина. – Всенепременно совершу хоть одну, если вы и дальше будете так забавно злиться.

Мещеряков только что зубами не заскрипел, но оставил этот выпад без комментариев. Соскочил с подоконника – взвод чашек в форме полумесяца грустно таращился вслед кофейными ободками – и подстроился под шаг неожиданного компаньона, чтобы идти вровень: рядом, а не позади, изображая из себя конвой.

До того момента, как они прошли в не столь многолюдный в этот час ресторан – изысканный, торжественный, даже помпезный, Валерка в таких отродясь не бывал – заняли угловой столик и уткнулись в одинаковые книжицы солидного вида, обещавшие гурманское великолепие и количеством страниц, и ценником, ни он, ни Петр Сергеевич не произнесли ни слова. Хотя причины наверняка разнились: почему хранил молчание Овечкин, Валера не знал, сам он вдумчиво листал меню от аперитива, закусок и салатов к горячему, и растущий в процессе перелистывания ценник совсем не радовал, заведение было не по карману. Потому, углядев среди хитроумных названий знакомую картинку на развороте, он выдохнул и заметно расслабился – не нужно буржуазных деликатесов, вот уж увольте. То ли дело память детства, вкусное повседневное блюдо: отец его очень любил, и мама иногда шутила, что у нее два растущих организма, а не один…

Поэтому подошедшему официанту Мещеряков смело озвучил:

– Мне макароны по-флотски. И, – что? Кофе? Нет, только не кофе, Валерку аж передернуло при этой мысли, – морс, пожалуй. У вас есть клюквенный?

Официант – бабочка, вежливая стеклянная улыбка, легкая походка, будто тот по залу не шел, а плыл – взирал на него с явным недоумением. Валера даже украдкой осмотрел свой внешний вид, пытаясь понять причину такого удивления. Да нет, брюки чистые, свитер тоже.

Петр Сергеевич мог похвастаться похожим выражением лица, разве что недоумение у него получалось сдерживать лучше. А вот уголки губ все равно подрагивали, маскируясь под странное выражение, которое Валерка у штабс-капитана до того не видел, а потому разгадать не мог.

– Молодому человеку – спагетти Болоньезе. А мне – говядину по-бургундски. И, пожалуй, бутылочку Cabernet Sauvignon... терпковат, да, то, что надо.

– Два бокала? – покосившись на Валеру, невозмутимо поинтересовался официант, отходя от стола.

– Два, – коротко кивнул Овечкин и добавил на полтона ниже уже для Мещерякова. – Вы бы еще картофель в мундире попросили. Это ресторан, ориентированный на европейскую кухню, а не советская забегаловка на углу.

– Ну не все же привыкли к изысканным заграничным блюдам, некоторым и привычного достаточно, – невольно ощерился Валерка, которому невозмутимость не давалась никак, куда там, когда сам себя поедом ел. Картинка знакомая, ну конечно! Что, не хотелось мучительно выбирать что подешевле, снисходительные взгляды на себе ловить и прекрасно понимать их подоплеку? Выбрал, молодец. А в списке названий кто тебе, дурню, перепроверить мешал?

– Было бы чем гордиться, – пожал плечами штабс-капитан, аргументом явно не впечатленный. – Так и проживете всю жизнь на «достаточно»?

Валера четко уловил, что речь не только о еде, но намек предпочел проигнорировать. Удивился только вяло, ершистость свою подальше задвинув, хватит уже:

– Морс-то вам чем не угодил?

А вот Овечкин в намеках явно был не стеснен:

– Грешно, Валерий Михайлович, предпочитать морс красному вину. Тем более каберне. Тем более вам, разведчику, да на задании. Изучайте привычки объекта. Или вспоминайте, это уж как вам угодно.

От неловкой паузы спасло пресловутое яблоко раздора, поданное к столу и разлитое все тем же официантом по бокалам. У Валерки невольно закрался вопрос, каким же предполагается содержание беседы, если трезвость в ней является помехой. Но вопрос был скорее несерьезным – можно подумать, для штабс-капитана разговоры за бокалом вина в новинку. Вино, кстати, и вправду оказалось довольно терпким, в неофициальном офицерском бильярдном клубе красное было куда слабее.

«Вспоминайте привычки объекта…» Если бы. Вспоминать и не требовалось.

Будто тебе снова семнадцать, и кельнер подливает вина, пока плетутся разговоры – полуправда и полуложь: что-то от никому не нужной искренности, что-то от безобидных суждений, которые и мог бы сдержать, а не вышло. И сидишь, не в силах вытряхнуть себя из этого состояния, опасливым вором загребаешь моменты странного комфорта, жадно, торопливо, что получится ухватить. А в воздухе меж тем витает запах табака и неуловимое ощущение недоговоренности, да в голове немилосердно отщелкиваются минуты, напоминая о том, что пребывание в Крыму заканчивается.

Сквозь клубы дыма под потолком ялтинского подвальчика и жар нагретой за день мостовой пробился голос штабс-капитана – ровный, негромкий:

– Все хотел у вас поинтересоваться, да как-то к слову не пришлось: где вы научились так хорошо играть в бильярд?

Валерка обрадовался этому вопросу, перекрывшему некстати накатившие воспоминания, тем более не праздность, неподдельное любопытство там ощущалось, и вполне мирно ответил:

– В гимназии. Я там многих обыгрывал, и партии быстро заканчивались, поэтому практику в основном нарабатывал в одиночестве. Знаете, разбил пирамиду – и забиваешь уже без счета, до зачистки стола, пока не устанешь, да и руку в форме поддерживаешь.

– Знаю. Да, достойные соперники всегда были счастливой редкостью, в военном училище мне на них не везло примерно также, как вам. А вот в Париже, как ни странно, эта игра не столь популярна… Кстати, – без перехода продолжил Овечкин, – кто одобрил разрешение на въезд? Я его запрашивал не в первый раз, и все предыдущие попытки встречали решительный отказ принимающей стороны. Любопытная перемена негостеприимного ветра, заставляет мучиться, теряясь в догадках… Вы меня не просветите? – попросил штабс-капитан очень вежливо и очень сдержанно, прямо-таки сама любезность.

– Я не понимаю, о чем вы, Петр Сергеевич, – покачал головой Валерка, не задумываясь, так, как учили. Чем дольше размышляешь, подбирая ложь поискуснее, тем очевиднее, что сказанному верить не следует.

– Полноте, Валерий Михайлович, вы же из ЧК, – снисходительно смерил его взглядом Овечкин, давая понять, что врать, не имея продуманной заранее легенды, Мещеряков так и не научился. – Ни за что не поверю, что это не всплывало на повестке дня. Нет, так у нас с вами разговор не пойдет, если на каждый мой мало-мальски интересный вопрос вы норовите отмолчаться, как пленный красноармеец на допросе. Если вы не заметили, война окончена, молодая советская республика знает своих героев, и вражеские застенки вам не грозят.

– Дело не в застенках, – Валера с досадой отметил, что рядом с этим человеком теряется непозволительно часто. Мысль эта натолкнула на внезапную идею: схема диалога-то была знакома, так что в эту игру вполне можно играть вдвоем. Он решительно посмотрел на штабс-капитана и бойко выдал, как дуэльный вызов с требованием сатисфакции озвучивая. – Есть такой принцип, Петр Сергеевич, qui pro quo. Предлагаю уравнять позиции.

Овечкин засмеялся. Открыто, искренне. Как на вокзале, только теперь, ближе, это выглядело откровенно завораживающе. Он и вправду чуть откидывал голову, и улыбка пересекала лицо, как горный ручей – скалистую местность. Местность неуклонно преображалась.

Валерка заметил, что в своей оценке не одинок. За соседним столиком дама в строгом, но все же явно вечернем платье (он бы не удивился, если у нее в багаже оно вообще единственное, в самом деле, сейчас несколько рановато для подобных туалетов) оценивающе разглядывала штабс-капитана. Ее сухопарый спутник рассеянно изучал меню, не уйдя дальше первой страницы, потому перемены настроения за своим столиком не уловил.

Петр Сергеевич, к тайной радости Валеры, внимания к своей персоне тоже не замечал, всецело забавляясь за его счет. Посему даме не оставалось ничего другого, как склониться над собственным перечнем блюд и вступить в ленивую дискуссию с сухопарым о пользе рыбных кулинарных изысков над мясными, в противном случае выбор ужина рисковал затянуться окончательно.

– Валерий Михайлович, это прелестно, что вы апеллируете к латыни. Однако все же quid, не qui**, если имелся в виду равноценный обмен информацией, а не путаница, что человека принимают не за того, кем он является – для нас с вами это уже пройденный этап. Впрочем, дело принимает любопытный оборот. Извольте. Предлагаю исключить из тем некоторые моменты… положим, вашу работу в ЧК и цель моего пребывания в России – ни один из нас все равно не скажет о том правды, так что это разумные исключения. В остальном я вас не ограничиваю. Прошу.

Карт-бланш за авторством штаб-капитана предсказуемо породил множество вопросов, и Валерка, не желая терять преимущество, поинтересовался нарочито равнодушно:

– И как там, во Франции?

– Умеренно-терпимо, – прикинув что-то, резюмировал Овечкин. – Послевоенный экономический кризис, взвинтивший цены на продовольствие в десяток раз, с предсказуемыми забастовками и социальными требованиями трудящихся, которые никого особо не волнуют, при растущем дефиците бюджета. Впрочем, восьмичасовой рабочий день на мануфактурах все же утвердили. Вопрос возвращения нашей с вами родиной довоенных займов Франции пока тоже висит в воздухе, но гроза не разразилась, еще нет.

– Я спрашивал не об этом, – досадливо прищурился Валера. Досадовал, впрочем, скорее на себя, знал ведь прекрасно, что на такой вот неконкретизированный вопрос ответят. Сам бы ответил также, обвинять некого.

– Впредь формулируйте вопросы четче, иначе быстро растеряете фору, – светским тоном заметил штабс-капитан, подтвердив его догадку. – Если вы хотели спросить о том, каково русскому человеку за границей, обратитесь к Троцкому с его резолюцией против высылаемых писателей и профессоров, условных контрреволюционеров: «расстрелять их не было повода, а терпеть было невозможно». Впрочем, это скорее про культурно-неугодную интеллигенцию, для таких, как я, мера слишком мягка… Однако, quid pro quo, Валерий Михайлович, quid pro quo. Какую историю вашей жизни до Крыма вы мне поведаете теперь? Только, умоляю, не надо Пушкина, придумайте что-нибудь другое.

Придумывать, изощряться, кромсать ответы, выбирать среди осколков кусок повесомее... полно, а надо ли? Петр Сергеевич был прав: сейчас ему не грозил допрос с последующим расстрелом за неосторожное слово, напротив, его собеседник прекрасно представлял, с кем имеет дело. И ни прошлое красноармейца, ни принадлежность Валеры к управлению, ни наличие служебного оружия для того не было секретом, а значит...

– Про родителей и гувернера я солгал, – как-то легко признался он.

– Как и про все остальное, – Овечкин удивленным не выглядел. – И все же?

– На тот момент писать мне было уже некому, – пробормотал Валерка, испытывая при этом непонятное, почти осязаемое облегчение.

Тогда, в двадцатом, оживлять родителей, пусть и в рамках разговора с белогвардейцем, было заманчиво, будто они и вправду ждут, когда сын доберется до Констанцы. Будто все образуется, стоит только захотеть, и никаких игр в разведчиков, никакой вовлеченности в войну. Придуманная история придуманного столичного гимназиста, светлого мальчика, не знавшего изнанки жизни, любимца родителей, она казалась столь реальной, что даже однажды приснилась там, в Ялте. И утром щеки были предательски мокрыми, чего с ним не случалось уже давно.

– Бедный мальчик, совсем один в этом городе, – с кривой усмешкой тоже припомнил штабс-капитан. – У остальных также? Чистильщик, что Бурнашу покоя не давал, цыган, девчонка еще была, Перов рассказывал, как они лихо на лошади от будки карусельщика уносились, только пятки сверкали... Молчите? Значит, также. Дети революции. Она вас ломает, а вы и рады стараться.

Валера сначала порывался бойко возразить, что ничто их не ломает, но потом нашелся с ответом получше да повыдержаннее:

– Это уже второй вопрос, Петр Сергеевич. Вам его как, авансом засчитывать или придумаете другой?

И опять поймал отголосок непонятной эмоции в лице напротив. Одобрение? Удивление?

– Не стоит, я и так знаю ответ. А вы быстро учитесь. Не ожидал, – кивнул Овечкин каким-то своим мыслям. Все же удивление.

– Благодарю, – чуть наклонил голову Валерка, чувствуя себя все лучше, а тут еще официант поставил перед ним тарелку, блюдо в которой пахло просто умопомрачительно. И что было так смотреть, интересно, когда они заказ составляли? Ну как есть фарш и макароны, формы только другой, вот же понапридумывали названий...

Валера взял в руки приборы, а потом задумчиво отложил их в сторону. Как-то невежливо набрасываться на еду, когда штабс-капитану еще ничего не подали к столу. Может у него и имелся солидный пробел в образовании, а вот с манерами все было в порядке.

Петр Сергеевич же на эту рокировку только взмахнул рукой, мол, ешьте. Но Валерка оказался упрямей и вместо спора попросил нейтрально, тщательно замаскировав любопытство:

– Расскажите про германскую. За что вам ордена тогда пожаловали.

– Тогда, Валерий Михайлович, это когда? – с живейшим интересом уточнил Овечкин. – Когда уже был офицером, проливающим кровь за Россию наравне с будущими красноармейскими апологетами? Или когда еще не стал белогвардейской дрянью, врагом коммунизма, недобитым монархистом да и вообще сволочью беспринципной, каких еще поискать?

Валера замер, когда привычные ярлыки, слышимые им ранее – досужими пересудами – в коридорах управления, злыми плевками – в окопах, оскорблениями, цедящимися сквозь зубы – в личных разговорах – посыпались на него разом, приправленные точной направляющей рукой. И ведь Петру Сергеевичу, судя по всему, до них дела не было никакого, зато сам он почувствовал себя гадко, будто помоями облили.

– Что же вы молчите? – поторопил его штабс-капитан, не дождавшись какой-бы то ни было реакции, ухмыльнулся холодно. – Вы перечисляйте, перечисляйте, что я там еще забыл?

– Зачем вы издеваетесь? – как показалось Валере, спокойно поинтересовался он, но вышло неожиданно горько: уныние пополам с отчаянием все никак не могли поделить право голоса. – Сколько можно...

Запнулся, потому что дальше напрашивалось или беспардонное «тыкать носом», или экспрессивное «в грязь макать», а он себе слово дал, что не сорвется на эмоции и вообще горячность свою подальше затолкает, и откуда она сейчас только вылезла так не к месту?

По счастью, его поняли и без уточнений.

– Ну же? Сколько можно знакомить вас с вашей же двуличностью? – Петр Сергеевич смотрел на Валеру незло, но непонятно. Вроде как скучающе и оценивающе одновременно, как на диковинный экземпляр, требовавший всестороннего изучения. Уж лучше бы тот язвил. – Так вы сами ее за собой признаете, поэтому так реагируете. Вы слишком интеллигентны для классовых оскорблений и видите конкретных людей за рамками агитационных листовок и служебных инструкций. Это не упрек. Это даже умилительно, с вашей-то богатой на точечные операции революционной борьбой.

То ли насмешка, то ли выверенная издевка в последней фразе прошла мимо цели. Валерка намек, разумеется, оценил, вот только не до возражений ему было: сидел ни жив ни мертв и обескураженно переваривал любезно выпрошенную им же самим резолюцию. Не представлял, что она окажется такой точной. И что Овечкин знал его настолько хорошо, чтобы сейчас спокойно цедить в лицо все то, что себе самому не раз в вину вменялось, тоже не представлял.

– В вас нет той клокочущей классовой ненависти, которую вы столь старательно пытаетесь в себе разжечь, и это, поверьте, ощущается очень хорошо. Вы вообще не способны на абстрактную ненависть без нюансов и полутонов, – меж тем бесстрастно выносил Петр Сергеевич приговор всем его надеждам когда-нибудь научиться ходить на задания не сомневаясь, не оглядываясь. Как Даня, как Яша.

Позорил, как есть позорил Мещеряков и службу, и звание героя молодого советского государства. Никакой Валера был не герой, так, красивый плакат с зарубками былых заслуг, за которым – ничего, тоннель в никуда. И дыру-то тот прикрывает лишь до поры до времени: обветшает, отсыреет, так или иначе придет в негодность.

Вспомнилась опять Ялта, после которой он так и прожил четыре года как неживой. Думал, что только интерес к жизни утратил, став полым бильярдным шариком, зато заделавшись рьяным, отчаянным борцом с врагами еще похлеще прежнего. Но нет, теперь и рвение к защите советских ценностей оказалось недостаточно усердным даже на сторонний взгляд. Стрелянная гильза в обойме нового строя, комиссар Мещеряков, вот ты кто. И вскрыли-то ведь так легко, как у Овечкина получилось только?

Непонятно было другое. По всем правилам, Петру Сергеевичу полагалось его презирать за дилетантство и мягкотелость. В самом деле, в Крыму Валера увлекся, превратив операцию непонятно во что: дружит он, видите ли, со штабс-капитаном, так с ним лучше работается. Додружился: не то что не добил, не проверил даже. Уже здесь, в Москве, слежку повел неграмотно, что его срисовали в первые же пять минут. Сейчас тоже сидел дурак-дураком: не узнал ничего, интересного управлению, и, похоже, разоблачить штабс-капитана Овечкина, подловив того особо каверзным вопросом, Мещерякову грозило разве что в мечтах. Не кавалер боевых орденов, а салага-переросток, маузер не держит как лопату и ножи метает не хуже циркачей – вот и все сомнительные достижения.

Но в тоне Петра Сергеевича, обычно сочившемся снисходительной насмешкой, презрения не было, было что-то другое, доселе им неслышимое. Если бы Валерка мог предположить, что это возможно, сказал бы: уважение и какая-то светлая грусть. Но то были понятия разного толка и сочетаться применительно к одной персоне не могли.

– Когда вы поймете разницу между тем, чего ждет от вас управление, диктует партия, к чему взывают Советы – из Парижа, знаете ли, не видно, что сейчас понастроили в России, выберете сами то, что актуально... Так вот, как вы уясните себе разницу между ожиданиями от вас и тем, что испытываете лично вы, то перестанете так непрофессионально реагировать на безобидные подначки и откровенные провокации, мои или чьи-либо еще. Надеюсь, я вас не утомил. А ордена были за бой у Крупе под Красноставом. Польша, в пятнадцатом, – вполне мирно закончил Овечкин и добавил мягко. – Однако теперь моя очередь.

Валера подобрался, как на планерке, ожидая, что вопрос ему вернут такой, что придется оперативно изобретать легенду поубедительнее, но ошибся: штабс-капитана интересовали вещи вполне обыкновенные, даже прозаические.

– Почему Петербург? Вы же плавали в улицах, как гимназист в невыученных билетах.

– Родители жили там до моего рождения, потом перебрались к родственникам, в Юзовку.

Конечно же, это была только часть правды, самая незначительная. Отец рассказывал о Петербурге, но всегда скупо, немногословно. Будто не желал раскрывать счастливые воспоминания, оставляя их себе полноценными и неделимыми. Валерка и про то, как родители познакомились, узнал далеко не сразу. И всегда дико ревновал к этому чужому прошлому, которое категорически не распространялось на него.

Мать в принципе всегда была разговорчивее, но в том, что казалось российской столицы, оказалась в обидном молчаливом сговоре с отцом: только сухие факты. Улица, где было общежитие. Поход в синематограф. Дурацкий подаренный на рождение сына светильник с желтым тряпичным абажуром. Светильник ей никогда не нравился, но Валера к нему прикипел всей душой и постоянно тянул любопытные ручки, дергая за бахрому, так что судьба раздражающей вещицы оказалась решена: светильник переехал вместе с ними в Юзовку...

В остальном Петербург рьяно охранялся ими обоими, позволяя юному, но сообразительному Валерию сделать простой вывод: там им было хорошо. Намного лучше, чем здесь, в Юзовке. Лет до восьми Валерка даже полагал, что это из-за него. Потом, конечно, понял про родственников и поддержку рядом, не издалека. Но тяга к недосягаемому Петербургу от этого не только не иссякла, но, казалось, упрочилась.

«Когда-нибудь я доберусь туда, – в который раз пообещал он себе. – Когда-нибудь».

– Они почти не рассказывали о Петербурге. Может, не любили вспоминать, – все же пунктирно обозначил Валера прерванную мысль, вернувшись из мечтаний к реальности и Овечкину, ждавшему от него нормального ответа, а не двух куцых фраз. – Поэтому рассказ и получился таким… никаким.

– Может быть. А, может, как раз наоборот, – эхо собственных умозаключений в чужом голосе слышать было непривычно. Его даже Данька, верный друг и товарищ, с которым столько пережили за гражданскую, не понимал так хорошо не то, что с полуслова – с молчания о невысказанном. – Люди, Валерий Михайлович, зачастую берегут свое прошлое и не делятся сокровенным. Не потому, что оно постыдно, неприятно или служит дурным примером, напротив, это прекрасное время, которое, увы, безвозвратно прошло и больше никогда не повторится. Так что ни к чему лишний раз ворошить воспоминания и позволять другим, непричастным, лезть туда, где их могила.

– Но не вы, – выпалил Валерка без колебаний. Потому что помнил прекрасно, как строились их диалоги раньше. И если он скрупулезно и аккуратно подбирал, о чем вообще можно говорить без опаски – он бы и гранату разминировал с меньшей осторожностью – то со стороны штабс-капитана как-то не чувствовалось, что тот свято оберегал свои дела давно минувших дней.

Петр Сергеевич многозначительно хмыкнул, оставляя его гадать о том, насколько это замечание соответствовало истине. К тому же, штабс-капитану подали к столу говядину, и на некоторое время за столом воцарилась вполне миролюбивая тишина, прерываемая только стуком столовым приборов.

Валера не выдержал первым. Макароны показались переваренными, фарш – безвкусным, и блюдо могло ему понравиться только в одном случае – если сейчас он узнает…

– Когда вы на самом деле поняли, про меня?

– Желаете резюме? – понимающе протянул Овечкин, вилка драматично застыла в воздухе. – Извольте. Еще в «Паласе». Вы всегда слишком торопитесь, Валерий Михайлович. Появились из ниоткуда, два дня подряд исправно попадались мне на глаза, а вот с гимном ушедшему монархизму вышла осечка – встали еще на вступлении, будто знали заранее, что ваш Касторский будет исполнять, – Валерка потупился: так он и думал, что штабс-капитан, увлеченный дракой, это все же не забыл, не упустил тогда из виду. – А вы и знали. С театральностью тоже переборщили – стоит, вытянувшись во фрунт, глазами сверкает, вид строгий, ледяным презрением разве что не окатывает всех собравшихся, без разбора... Впрочем, я долго сомневался. Пока не поймали этого вашего чистильщика. Поэтому ваши угрозы Бурнашу уже ничего не решали, только утвердили меня в догадке. Вот так вот, мой недалекий собеседник.

– Почему это недалекий? – опешил Валера. Нет, он, конечно, был согласен с тем, что редкостно сглупил в Ялте и не единожды. И в бильярдной уже был с этим согласен, но вот так, в лицо, дураком Овечкин его еще вроде бы не называл.

– Потому что близкий, я бы даже сказал, задушевный, – непринужденно улыбнулся Петр Сергеевич и серьезно посоветовал, доверительно так. – Учите семантику.

Валерка с каким-то болезненным восхищением посмотрел в ответ, сильно подозревая, что скептическая усмешка, которую старательно удерживал на лице, к этому взгляду не подходит. Вот же невозможный человек, выходит, изначально не оскорбил, зато сейчас несообразительного Валеру поддел, как только представился случай, и ведь не прикопаться.

Еще он подумал, что, наверное, безнадежен, потому что разговор, начавшийся скорее вынужденно, прерывать не хотелось: Валерка действительно скучал по таким беседам больше, чем готов был признать.

Он привычно поскреб внутренний край ладони, безошибочно находя уплотнение в основании кисти, которое имело дурное обыкновение напоминать о себе, как только так или иначе всплывала Ялта. Даже зуд в предплечьях, преследовавший Валерку, казалось, с самого утра, и тот на второй план отошел. Как проклятие какое-то, но в проклятия кроме тех, что люди создают себе сами, он давно не верил.

– Что это? Раньше вроде не было.

Валера вежливо приподнял брови, обнаружив, что штабс-капитан обладал завидным зрением и хорошей наблюдательностью. Наверное, это можно было уважать, вот только наблюдательность настораживала: рассматривать его руки кроме как давно, в бильярдной, Овечкину было негде.

– Ерунда, стекло застряло, – он сосредоточенно посмотрел в тарелку, на фигурную композицию из убитых макарон и шапок фарша, образующих, если приглядеться, то ли кучерявые облака, то ли раскрытые волчьи пасти. Потянулся вслепую за вилкой, поправить одному такому «волку» неправдоподобно длинное ухо, но натолкнулся на теплые пальцы, решительно перевернувшие руку ладонью вверх.

– Бравые комиссары так куражатся, раздавливая в руке стаканы в свободное от поиска врагов и предателей родины время? Или это результат одной из ваших неуловимых геройских вылазок?

Насмешливый тон штабс-капитана не вязался с его же молчаливой лаской: указательным пальцем – по косточке, вправо-влево-обратно, как потревоженным маятником. Но это противоречие странным образом казалось уместным, будто одно спокойно сосуществовало с другим, и так было всегда.

– Скорее, коньячный бокал кого-то из стоявших рядом.

Валерка был слишком поглощен ощущениями, вспенившимися на поверхности подобно морским гребням, чтобы выдать что-то кроме этой рассеянной ремарки. Потом встряхнул головой, прогоняя наваждение, и аккуратно вытянул ладонь из плена, хотя формально ее и не удерживали. Вооружился вилкой, чтобы правдоподобно занять чем-то руки, снова примерился к рисунку.

– И вы до сих пор не вытащили? Странная небрежность. Ждете, пока загноится и начнется инфекция?

– Ну не загноилось же за четыре года, с чего бы сейчас? – огрызнулся он и осекся. «Ухо» волка вышло еще более кособоким, чем прежде.

Овечкин сообразил до обидного быстро. Поистине, они просто обречены были сводить разговоры к событиям Крыма двадцатого года.

– Неудачное место, но выбирать вам, как я понимаю, не приходилось, – отрешенно заметил штабс-капитан. – Впрочем, горящими бортами и оскольчатыми закраинами по спине, оно, конечно, больнее. Но вы у нас юноша вежливый и об этом не спросите, а я не расскажу.

Мещеряков смешался и отвел взгляд, уткнувшись в тарелку. За спасительную вилку уже не хватался, молча свои любительские художества изучал и гадал, как еще штабс-капитан словесно пройдется по ялтинской диверсии, но просчитался.

– Валерий, – негромко позвал Овечкин.

Он удивленно вскинул голову, не дождавшись извечного отчества. Впрочем, странности на этом не закончились, Петр Сергеевич вот тоже смотрел на Валерку непривычно, будто видел перед собой кого-то знакомого и незнакомого одновременно.

– Существует много других способов, чтобы помнить, и носить в себе осколки прошлого в буквальном смысле для этого совершенно необязательно.

Это был действительно странный миг, зыбкий какой-то. Такой бы подошел поэтам или писателям, способным отразить дрожание снежинок или перезвон колокольчиков парой удачно подобранных слов так, что ты и в самом деле их слышишь. Или тонко описать вязью словесных кружев какую-нибудь юркую рыбешку, которую в глаза не видел, но каждую чешуйку, сверкающую на солнце, будто наяву представляешь… Вот и у Валерки сейчас возникло ощущение такого качнувшегося мгновения.

У Андрея Белого, стихи которого ему как и прежде нравились, было ведь что-то об этом, что-то короткое, «я, в мороках томясь… я, надышавшийся мне подаренным светом»***, хотя нет, там окончание безнадежное… Валера основательно покопался в памяти и нашел-таки то, про мгновения, которые иногда останавливаются: «за призраками лет – непризрачна межа, на ней – душа, потерянная где-то... Тебя, себя я обниму, дрожа, в дрожаниях растерянного света»****. Начало стихотворения из головы вылетело, вроде как про поиски былого, а вот последние строчки глубоко в душу врезались. Хотя когда читал, те отложились в памяти как просто красивые, звучные фразы, он бы так сформулировать не смог, тем и запомнились. Сейчас же Валера их прочувствовал чуть более, чем полностью.

Он невольно моргнул, и мгновение ушло, как картечью просвистело, разделяя того Валерку, который мучался непонятной природой взглядов человека напротив, и того, который распознал там наконец печальное, горькое понимание. То, на которое способен только равнозначно сопричастный человек.


_________________________________________________________________________________________


* Надежда Плевицкая. «Чайка», 1908 год

** Игра слов. Qui pro quo – фразеологизм латинского происхождения, обычно используемый в испанском, итальянском, польском, португальском, французском и русском языках, обозначающий путаницу, связанную с тем, что кто-то/что-то принимается за кого-то/что-то другое. Таким образом, отсылка к Ялте прямее некуда. Quid pro quo – «то за это», фразеологизм, обычно используемый в английском языке в значении «услуга за услугу». Да, это отсылка к «Молчанию ягнят», хотя из Валерочки та еще Кларисса.

*** Из стихотворения Андрея Белого, «Больница», 1921 год. Не такое уж и безнадежное окончание, Белому вообще формат зарисовок хорошо удается.

Мне видишься опять – язвительная – ты...
Но – не язвительна, а холодна: забыла
Из немутительной, духовной глубины
Спокойно смотришься во всё, что прежде было.
Я, в мороках томясь, из мороков любя,
Я – надышавшийся мне подарённым светом,
Я, удушаемый, в далёкую тебя, – впиваюсь пристально.
Ты смотришь с неприветом.

**** Строчка дала название текущей части. Из стихотворения Андрея Белого «Ты – тень теней», 1922 год. Нетипичная форма, но очень красивое.

Ты — тень теней…
Тебя не назову.
Твое лицо —
Холодное и злое…
Плыву туда — за дымку дней — зову,
За дымкой дней, — нет, не Тебя: былое, —
Которое я рву
(в который раз),
Которое, — в который
Раз восходит, —
Которое, — в который раз алмаз —
Алмаз звезды, звезды любви, низводит.
Так в листья лип,
Провиснувшие, — Свет
Дрожит, дробясь,
Как брызнувший стеклярус;
Так, — в звуколивные проливы лет
Бежит серебряным воспоминаньем: парус…
Так в молодой,
Весенний ветерок
Надуется... белеющий
Барашек;
Так над водой пустилась в ветерок
Летенница растерянных букашек…
Душа, Ты — свет.
Другие — (нет и нет!) —
В стихиях лет:
Поминовенья света…
Другие — нет… Потерянный поэт,
Найди Ее, потерянную где-то.
За призраками лет —
Непризрачна межа;
На ней — душа,
Потерянная где-то…
Тебя, себя я обниму, дрожа,
В дрожаниях растерянного света.

Трек: Riverside «Conceiving you».

Примечания:
Послушать «Conceiving you».
Это – чистая студийная запись: https://www.youtube.com/watch?v=uLuundmgnbA
А вот эта – с концерта, и куда более эмоциональная: https://www.youtube.com/watch?v=6YZr0MOBcrc

Этих двоих было не остановить, так что главу пришлось разбить, окончание разговора - в следующей.

Никогда не думала, что буду в пятом часу утра прыгать по квартире со словами "так вот где должен был быть этот эпизод", но, тем не менее, все так :) Стекло, если мелкое, к слову, действительно не мешается, я когда-то экспрессивно балконную дверь закрыла, вместо ручки ладонью в середину стеклопакета основательно так уперевшись, вот внутренний слой и обрушился. Года два или три прошло, прежде чем царапина по этому же месту пришлась, тогда убрали.


Глава 20. Глава 20

Незримый маятник вопреки всем законам физики замер сразу: без длинного размаха, дрожания на нити и мучительной нерешительности в том, куда ему следует качнуться. А вместе с ним замерла и глупая игра в очередность. Если до этого момента Валерка зорко следил за соблюдением им же навязанного принципа, хотя штабс-капитан и не стремился тот хоть сколько-нибудь нарушить, теперь это почему-то перестало быть важным. В Крыму ведь не считался, так и не хотелось, на самом деле не хотелосироь и сейчас.

Они не сговаривались, не обсуждали это, просто Овечкин проводил его скованное движение вилкой по тарелке, окончательно уничтожившее в той какие-либо намеки на художественную композицию, долгим нечитаемым взглядом, а потом легко ввернул что-то о талантах, которым время еще не пришло. Валера ремарку поддержал, он был даже признателен за этот реверанс в сторону, перекрывший собой неловкость от того короткого обсуждения взрыва в бильярдной, которое все же состоялось. Такое же оскольчатое, как и сам взрыв.

И разговор потек так, как и должен был изначально – без каменистой насыпи, выстраиваемой изнутри, и политики натужного маневрирования, избираемой извне. Валерка уже не задумывался, промахивается ли своими вопросами мимо действительно важных, просто позволил себе наслаждаться моментом. Полчаса или немногим больше, не так уж много в сопоставлении со временем, уже упущенным волею обстоятельств. Внутри отзывалось что-то ломко, томительно, хотя и с ноткой неясной грусти, пересчитываемой циничной его составляющей на минуты. Собственная практичность была знакома, с той лишь разницей, что в Ялте Валера в какой-то момент знал наверняка, когда счет обнулится, здесь же пребывал в гнетущем неведении, что несколько подтачивало ту беспечность, которая сама наружу просилась.

А Петр Сергеевич все пытался донести до Валерки какую-то мысль, ходил по старой военной привычке в разговоре то ли пролеском, то ли болотом, то ли просто окольными тропами, которыми когда-то советовал ходить и Валере... впрочем, то было о другом.

«… Слово «интеллигент» по нынешним временам становится ругательным... или попросту клеймом бывших. Вам не кажется, что упразднять не классовые тональности, а подобные понятия, подстраивая те под минутные веяния – это несколько чересчур?»

«… Меж тем охранная грамота пролетарского происхождения не слишком сочетается с декларируемым советской властью всеобщим равенством, что добавляет к и без того немалому списку противоречий еще одно».

«… А лидеры носятся каждый со своим видением обновленной России и все никак не договорятся, что собственно, делать, с контрреволюционерами, ну кроме как извести на корню. Впрочем, мы сейчас не об этом: это все обглодано до вас, а потому к обсуждению совершенно неинтересно».

– А что интересно? – невольно переспросил Валерка, запоздало поняв, что среагировал совершенно классически, позволяя без помех втянуть себя в русло диалога, нужное собеседнику. Но направление не угадал даже близко.

– Ну вот хотя бы о вашем ближайшем будущем, если позволите, – задумчиво посмотрел на него штабс-капитан. – Мне весьма любопытно, что вы дальше-то будете делать? Презрев опасность, лучшие свои годы таскаться с наганом наперевес, пока всех подозрительных элементов не переловите?

Сарказм, который Петр Сергеевич даже не попытался замаскировать за более изящной формулировкой, прошелся по нему легкой царапиной, стороннему глазу незаметной, а вот для Валеры весьма болезненной. Потому что даже рапорт в управление был им подан скорее от желания изменить в своей жизни хоть что-нибудь, чем с четким пониманием, как, что, и, собственно, на что менять. Он решил, что еще успеет определиться в процессе, главное, начать. Но время не собиралось ждать, и конкретику от Валерки сидящий напротив человек желал получить именно что здесь и сейчас.

Да уж, для простого наблюдателя Овечкин оказался на редкость проницателен, даже слишком. И что-то Валере подсказывало, что похожего витка разговора, который весной вышел с Ксанкой, лучше не допускать. Он, растерянно-озадаченный, был готов скорее показаться неучтивым и надменным, чем незрелым юнцом, лезущим в политику и умные диалоги при патологическом неумении разобраться с собственной жизнью.

– Вы передергиваете, – ровно заметил Валерка, все же попытавшись избежать полемики. Не получилось.

– Бесспорно, причем намеренно, – прямой, ищущий чего-то взгляд его порядком настораживал, как и то, что с ним вновь показательно не спорили. И ведь знал уже эту тактику, а, поди ж ты, запамятовал. Ничего, сейчас Петр Сергеевич живо напомнит: опять вывернет все сикось-накось, и от мнимого согласия там камня на камне не останется. – Не хотелось бы вас разочаровывать, но подобного рода погоня не видится мне ни достойной, ни разумной целью… главным образом потому, что никогда не закончится. А я вовсе не склонен предполагать в вас дурачка, полагающего текущее положение вещей для себя достаточным.

Валера отметил эти явно смягченные формулировки, мимоходом подумав, что штабс-капитану бы пошло работать провокатором ОГПУ, с такими-то навыками пополнит золотой фонд образцовых кадров. Впрочем, мысленно покачал он головой, тогда добрую половину управления пришлось бы распустить как образчиков вопиющей бездарности: силы слишком неравны.

– Однако вы отчего-то медлите, и ваша лодка, подвластная течению, опрометчиво не выбирает себе ни берега, ни курса. Как бы ее однажды вовсе в щепки не разнесло, пока вы бездействуете, – в противовес предыдущим обтекаемым фразам, заметил Петр Сергеевич прямее некуда. – Валерий Михайлович, вы бы направили свой недюжинный энтузиазм в другое русло, где ему найдется лучшее применение, работа в полях не для вас. И о фундаментальном образовании задумались, вряд ли для этого настанет время более благоприятное, чем сейчас. Сомневаюсь, что вам откажут при том впечатляющем перечне боевых заслуг и уставных наград, который за вами тянется, – губы Овечкина искривила какая-то странная усмешка, – Уж по этой причине точно нет.

– А вам про то откуда известно? – нейтрально поинтересовался Валерка, внутренне напрягшись: про награды было не вопросом, а безапелляционным утверждением. Оставил в покое столовые приборы и скрестил руки на груди, за холодным безразличием на самом деле маскируя возможность частично снять зуд от дурацкого свитера, который он уже просто ненавидел. И ведь предплечья даже не почесать нормально: и за столом не принято, и вообще невежливо.

– Вы же теперь фигура, – нехорошо ухмыльнулся Петр Сергеевич, заметил многозначительно,
– На вас и досье имеется, – и неясные подозрения, возникшие в голове Валеры уже давно, окончательно перестали быть подозрениями.

– Тогда зачем этот цирк? – усмехнулся он непослушными губами, резко хватанув воздух. Скованно повел рукой от штабс-капитана к себе, потерявшись между злостью и бессилием и не найдя лучших слов. – Если ничего нового вы не узнали.

На самом деле, Валера негодовал. В душе. Руки оставались спокойными, взгляд был твердым, а пожары, полыхавшие внутри, были сугубо его личным делом.

Но каков Овечкин! Вот же гад белогвардейский, что там штабс-капитан давеча говорил об абстрактной ненависти, на которую Валерка не способен? У него она сейчас была весьма и весьма конкретной. И было отчего: Петр Сергеевич, известный игрок, затеял этот разговор, притворился, что и в самом деле отвечает вопросом на вопрос, а информацией – на информацию, а сам загодя изучил дело комиссара Мещерякова и проверял, как с листа читал, что из рассказа будет соответствовать действительности! Да еще посмеивался, небось, в усы, с нетерпением ожидая, когда он сочтет вопрос слишком личным и примется сочинять с три короба...

– Валерий Михайлович, вы же умный человек, не надо меня разочаровывать, – отпил штасб-капитан вина, и на подлеца, наслаждавшегося хорошо сыгранным спектаклем, он сейчас был похож еще меньше, чем на предателя, готового упорхнуть за границу с первым попутным ветром – в Крыму. – Как не следует равнять метрику и личное наблюдение. Что до нового, я, положим, еще в Ялте был уверен, что вас не ждет уже никто ни в Констанце, ни где-либо еще, но вот почему вы, Валерий с Зелениной, были так неуверенны с Петербургом, узнал только сейчас. Разница, думаю, очевидна, как и то, что является предпочтительным… с точки зрения информации, разумеется.

Позабытое прозвище тоскливо отозвалось в груди: теплое, уютное какое-то, хотя и до обидного поддельное тем, что как и прежде не имело к реальному Валерке Мещерякову никакого отношения. Зато вот отрезвляющий эффект оно определенно оказало, хоть на это помимо ностальгии сгодилось.

Он еще удивился отстраненно, как Овечкину так легко удается разворачивать его эмоции? Не впервые ведь: раньше, в Крыму, когда Валера все о счастье допытывался, штабс-капитан то его завидное упрямство тоже погасил довольно быстро. Вот и сейчас злость сбившейся стрелкой компаса сместилась к равнодушию с легкой примесью профессиональной зависти: в управлении на господ-белогвардейцев информацию явно второпях собирали, халатно, небрежно. С метрикой же на самого Мещерякова явно обошлись куда скрупулезнее, это даже в какой-то мере льстило.

– Так что там с образованием? – вперил Петр Сергеевич в него изучающий взгляд, будто напоминая, что ответа так и не получил. – Почивать на былых лаврах вечно не получится, они поблекнут за давностью лет, память о подвигах всегда неизбежно коротка. Пока же слава неуловимой четверки еще гремит, вам сделают скидку на послевоенное время, неоконченную гимназию и прочее, протянете – спросят как со всех. Воспользовались бы.

Валере стало и смешно, и грустно одновременно. Грустно оттого, что Овечкин был прав: образования ему действительно не хватало, и понял он это не вчера, там еще, в Ялте, когда дал самому себе обещание с этим разобраться. А смешно потому, что рапорт-то, вымученный за лето и все же написанный, отклонили как раз перед текущим заданием. Предложить, что ли, штабс-капитану подставиться побыстрее, раз тот так за его образование ратует?

– Впрочем, есть тут и еще один вариант, – посмотрел Овечкин сквозь него, будто видел перед собой не ресторан и не Валерку, а что-то куда основательнее. – Я, Валерий Михайлович, имею простительную привычку читать прессу. Уж не обессудьте, эмигрантскую, ибо не питаю нежных чувств к советской «Правде», правды там маловато будет. Так вот, тревожная это пресса, скажу я вам. Например, такое незначительное событие в газетах два года назад фигурировало: в Петербурге ВУЗы как-то разом освободили от незанимающихся студентов. Во всяком случае, так легитимно назвали это действо в Главпрофоброме, тогда как на деле контрреволюционное студенчество проредили, документов не испросив, а если и испросив, так у тех, кто никаких рекомендаций от коммунистической партии предоставить не мог. Таких вот неуспевающих за один только двадцать второй год набралось шестьдесят пять тысяч, буквально каждый третий, какая преступно низкая мотивация у молодого поколения, представьте себе, откуда что берется? А ведь революция так ратовала за доступное образование для всех, за политику уравнения в правах, однако некоторые категории студентов равнее прочих вышли: оканчивающие рабфак, партийные, комсомольцы, «командировочные», сельсоветские… Те же, кто родственниками не вышел, враз оказались за бортом.

Сейчас Валера как никогда проклинал свое увлечение газетами, потому что он все это знал. И то, что на этот раз никаких передергиваний нет, знал тоже.

– Два года прошло, и история повторяется дословно. Как там сейчас это подается в указах? Дифференцированная классово-обусловленная проверка знаний, которую отчего-то проходят исключительно политически грамотные товарищи? Барчукам же и белоподкладочникам в коммунистическом обществе места не находится, пролетариат ведь поднимается до ведущего класса нации, и на всем этом пути ему всячески способствуют, – Петр Сергеевич оставил в покое бокал, который до того служил прекрасной декорацией, подходящей околополитическим рассуждениям, и это красноречивее прочего убедило Валерку, что те были большим, нежели просто общим экскурсом в сомнительные директивы. – А вот кому еще не найдется места при новом строе, Валерий Михайлович, весьма вероятно предстоит узнать вам. Не уверен, что ваше происхождение сочтут достаточно пролетарским, особенно для гуманитарных направлений в университетах и, собственно, вашей службы в управлении, коль скоро вы ее вознамеритесь продолжить. Классово чуждыми социальными элементами нынче и по дальним родственникам становятся, а уж по прямым, пусть и покойным…

Он от неожиданности моргнул: это было попросту нелепо. Гражданскую прошел, в ключевых операциях участвовал, ранения, в том числе на службе уже в управлении, имелись, комиссации избежал чудом или волевым упорством, неважно, но Валера отдал своей стране не так уж мало и готов был продолжать и впредь.

В лице штабс-капитана он усмотрел непрошенное сочувствие то ли факту собственного сиротства, то ли неудачной биографии и предсказуемо заспорил, нарочно опуская прошедшее время, будто строки метрики зачитывал:

– Мать – повар при академии в Петербурге, самый что ни на есть рабочий класс, – однако Валеркин скептический тон не хуже мифической лодки разбился о чужую уверенность в том, что обсуждаемое – не пустой звук.

– Зато отец – из военных инженеров и в профсоюзе не числился в первую волну революций. Дед в гвардейских саперах* царской армии, опять-таки, проходил, а дед со стороны матери, если не ошибаюсь, владел небольшой типографией, которую оперативно реквизировали за долги, стоило тому промешкать с выплатами, но факт остается фактом: вы не вписываетесь по происхождению с такой червоточиной в биографии при всей вашей службе в РККА. Прискорбно, прискорбно.

Валерка, против ожиданий, на этот раз спокойно проглотил излишнюю осведомленность штабс-капитана, хотя детальностью она его порядком впечатлила. И это Овечкин еще про старшего брата матери не раскопал, которого отец никогда не одобрял, его вообще старались не упоминать в разговорах как человека, трусливо убравшегося за границу еще в девятьсот пятом году, с началом революций. Кажется, в Константинополь, но он бы за это не поручился: Валера дядю и не видел-то никогда. А ведь тоже, если подумать, не лучшая строка метрики в данное время.

– И даже без родственников сами вы слишком интеллигенты, этого из вас никакая революция не выбьет, – продолжил Петр Сергеевич, грамотно отследив, когда Валера обдумает сказанное и будет готов слушать дальше. – Манера держаться, внешность, имущество по месту прописки в этой вашей Юзовке, хоть и захудалый деревенский дом – все это далеко не гарант социальной доброкачественности в вашем новом прогрессивном мире, совсем другой коленкор. А значит, образ нового человека социалистического общества может оказаться от вас бесконечно далек. Повезет, хотя я не слишком в это верю, если доблестная служба в военные годы и поствоенные заслуги нейтрализуют печальные факты биографии… Что вероятнее всего случится, только если вам должным образом помогут справить документы и не захотят нажиться на этом дважды, слышал, доносы нынче в моде. В противном случае, вы окажетесь в довольно печальном положении и весьма скоро.

Валерка решительно отказывался верить, что все действительно будет именно так. Хотя умом понимал, что данный вариант исключать нельзя: кто его за глаза только гимназией ни называл, не просто же так прозвище прицепилось. Профессором еще, когда комиссар Мещеряков в коридорах управления с умным видом поправлял очки и делился своими соображениями: в основном с ребятами, но бывали и случайные слушатели.

И все же – неужели это могло перевесить все остальное? Да нет, наверняка Овечкин преувеличивает, что там в эмигрантской прессе еще могут писать, уж явно не хвалебные оды обновленной России.

– Я уважаю вашу точку зрения, но не разделяю ее, – вежливо склонил он голову, чем заработал себе недоуменный взгляд с почти упреком.

– Ваш идеализм неистребим. Как и ваша безукоризненная вежливость. Или это неисчерпаемая вера в новый политический строй, рожденный фениксом из пепла? Так родился уже, хорошо начался – с террора как системы власти. Дальше куда заведет?

Валера открыл был рот, готовый все же втянуться в виток разговора, который ни к чему не приведет, потому что они друг друга не поймут, но осекся, услышав торопливое, но жесткое уточнение:

– Только без бездумных лозунгов. Мне не нужен слепой в своей категоричности ответ.

– В людей, – серьезно произнес Валерка через добрую минуту, потраченную скорее на подбор корректных формулировок, чем на само обдумывание. – В обычных людей, которые не станут обесценивать сделанного во имя общей цели, что бы там у человека в метриках о происхождении ни значилось. Тем более у тех, кто самолично прошел фронт, а не сидел в кабинетах в тепле да безопасности. Это было бы… низко.

Штабс-капитан заметно потемнел лицом и криво усмехнулся:

– Или вы мне столь убежденно лжете, или же в самом деле так считаете. Право, школа жизни, наконец научившая вас лицемерию, была бы предпочтительнее столь недальновидного заблуждения.

Валера покачал головой: неискренним он сейчас не был.

У Петра Сергеевича сделался очень странный вид, будто бы тот предпочел, чтобы Мещеряков ему все же солгал. Во всяком случае, у штабс-капитана болезненно дернулась щека, будто тот проглотил молчаливое ругательство, но ожидаемой отповеди о беспросветной глупости отдельно взятых комиссаров не последовало. Она вообще оказалась скорее сочувствующей, чем уничижительной.

– Молодость, – непередаваемым тоном заметил Овечкин почти скучающе, вот только смотрел в противовес проницательно, будто силясь хоть так донести до Валерки его неправоту. – В целом хорошее качество, но в текущих реалиях, надо признать, далеко не лучшее. Это вы и шайка таких же юнцов думает только о мировой революции, благах угнетенных классов и светлом будущем. Остальные же ваши сподвижники в перерывах от мыслей о торжестве пролетариата о ширине лацкана пиджака и тугости собственного набитого кошелька подумать не побрезгуют. Это вы видите кальку социально острых вопросов в печати, а о том, что за ними на самом деле стоит, не имеете и понятия. Проблемы просвещения не решаются кавалерийским наскоком, а та же детская беспризорность, что столь явно сейчас на слуху, не упразднится парой построенных приютов, зато многие на этом наживутся... Жаль, что до этого дойдет, но, видимо, некоторые ошибки для вас все же неизбежны. Как бы мне ни претило, что ваша история пополнит ряды тысяч таких же, которые ничему в итоге не научат – или научат слишком поздно.

Валерка, чутко прислушивающийся к получающимся выводам, чтобы уже даже не возразить, а по возможности сменить тупиковый разговор другим, невольно прокрутил последнюю фразу в голове. Потом еще одну, с саркастичной ремаркой об интеллигенции. И еще. Вспомнил и язвительный тон Овечкина, и его же неоднозначные провокационные заявления, подталкивающие к размышлениям что в Ялте, что сейчас… что в одной эмигрантской газете, к которой рука тянулась при каждом удобном случае.

Валера наконец понял то неясное, точившее его чувство, которое не давало покоя с момента начала их обмена вопросами. Свербело надоедливым комаром, что он что-то упускает, что-то явно знакомое. То был не позабытый азарт и не желание во что бы то ни стало выведать как можно больше, нет. Это было узнавание.

В человеке напротив изумленный до крайности Валерка безошибочно опознал Каверзника, с которым был односторонне знаком последние полгода по милюковским «Новостям». Он не мог бы сказать, почему в этом так железно уверен, просто знал. И многое отдал бы сейчас за небьющееся сердце, которое вместе с озарившим его осознанием в секунду разошлось до галопа. Еще мысль странная мелькнула, неуклюжая какая-то: если человеком уже восхищался, да и, что греха таить, восхищаешься до сих пор, как это вообще возможно повторно, будто заново узнал?

– Это ведь вы, – выдохнул он пораженно, – вы пишете в «Последние новости». Точно с января, более ранняя периодика мне не попадалась. Второй и третий разворот, не в каждый выпуск, скорее всего потому, что сдаете заметки и в другое издание, не пересекая публикации. Не жалуете и, как следствие, не публикуете экономические обзоры, не считая заметок, пишете все больше о культуре, хотя и не всегда. Пользуетесь тремя псевдонимами, во всяком случае, у Милюкова, – Валера сбился, прикинул кое-что, протянул неуверенно. – Или четырьмя, если Тэффи** – тоже ваше творение.

Петр Сергеевич, после своей резолюции о неизбежных ошибках переключивший внимание на ужин, поднял на него глаза, посмотрел заинтересованно-оценивающе и вдруг улыбнулся как-то шало:

– Тэффи, увы, не мое. Хотя в целях конспирации такой неопределенный псевдоним бы не помешал. Нет, за Тэффи скрывается совершенно потрясающая женщина, и до тонкостей ее юмористично-сатирической подачи что в прозе, что в зарисовках мне далеко. Однако, браво, – заметил Овечкин с совершенно нелогичным ликованием. – Сам Павел Николаевич, точнее, его сотрудницы из учетного отдела не знают, чьи публикации оплачивают, а вы меня рассекретили, просто изучая периодику… кстати, напомните, зачем вам это понадобилось?

– Стиль необычный, из общей канвы выбивается. На малых формах заметнее, хотя у Витуна тоже отличается, но тот пишет и не заметки, – он, все еще под впечатлением от своего открытия, запоздало прикусил язык, поняв, что не надо было о прозвищах. С Петра Сергеевича станется допытываться, как Валерка его успел окрестить, а прозвище-то было незлое совсем. Ласковое даже.

– Витун? – штабс-капитан приподнял брови. Пришлось объяснять, подбирая синонимы поизвестнее, он как-то позабыть успел, что слово из обихода вышло.

– Прожектер, мечтатель… Хотя «рыцарь печального образа» ему подошло бы больше, – с серьезным видом обронил Валера и тут же сообразил, кем оказался этот романтик, коль скоро был у Милюкова таким же неизменным, как и Овечкин. – Поручик Перов, полагаю.

– Он самый. Ну а мне вы какое прозвище придумали? – пытливо заглядывая в глаза, поинтересовался Петр Сергеевич.

Валерка отвел взгляд. Не скажет он. Ни за что не скажет.

– Не поверю, что никакого, раз уж даже Перову расщедрились, а проникнуться его длиннющими обзорами может далеко не каждый, – с проницательной полуулыбкой поторапливал Овечкин. Насмешливое понимание в глубине смеющихся глаз подсказывало, что штабс-капитана эта несуразная ситуация более чем забавляет. Или же тот перебирал возможные варианты один другого нелепее. Или Петру Сергеевичу просто хотелось посмотреть, как Валера будет выкручиваться.

Отмолчаться был не вариант, хотя он честно раздумывал об этом целых пять секунд. А за следующие пять решил, что минута позора стоит той непринужденной атмосферы, которая сама вернулась. Не военную же тайну выбалтывает и не стратегические сирониведения, так, шутку, которую никогда не предполагалась озвучивать адресату. Хотя и было неловко за свое неудачное остроумие: глупо же взрослого и опытного разведчика в лицо называть…

– Каверзник.

– Очаровательно, – заметил Овечкин с глухим смешком, и уголки его губ предательски дрогнули. В глазах что-то тоже такое промелькнуло, смутное, невыразимое, и Валерка о своей вынужденной откровенности мигом жалеть перестал. – И образно. Угадали, польщен, весьма.

В том же ключе прошло еще минут десять. Они интуитивно обсуждали вещи, не вызывавшие политических разногласий, по молчаливому соглашению не желая тратить время на непродуктивные споры. Нашлось место и журналистике, которую Валера применительно к себе все же не выкинул из головы, и кино, хотя здесь Мещеряков выступал больше слушателем, чем активным собеседником: некогда ему было по кинотеатрам расхаживать.

А меж тем оставался еще один вопрос, который Валерка не смел, но очень хотел задать. Вопрос, беспокоящий с того момента, как перед ним закрыли дверь гостиничного номера, обрекая на маетное ожидание и мучение в неведении. Но ужин заканчивался, а с ним и возможность говорить вот так – просто, почти обо всем. Еще немного, и они вернутся к своим ролям, где простым вопросам и простым ответам уже не будет места. Потому надо было успеть как в погоне – догнать, не упустить, достать противника метко брошенным лассо… впрочем, это больше к Яшке, Валера вот хорошо метал ножи. Со словами иной раз управляться получалось куда хуже.

– И все-таки, Петр Сергеевич, – натянуто спросил он, не позволяя себе отвлекаться ни на зуд от свитера, ни на застрявшее в ладони стекло, которое теперь действительно глупостью показалось: Валерка об этом и так рисковал помнить всегда. – Зачем вы под бомбу-то полезли?

Ответный взгляд Овечкина был нечитаем. Штабс-капитан обстоятельно изучил то, что осталось в бокале, на просвет, впрочем, там на было донышке, и спокойно, но непреклонно резюмировал:

– На этот вопрос, Валерий Михайлович, я не отвечу. Не поймете.

Он и не рассчитывал, все же такая попытка дознаться была бесцеремонной, но все равно разочарованно перевел взгляд на собственный бокал. Пустой. Иногда казалось, что и хорошо, что в Овечкине всегда останется что-то, чего он не мог постичь, но сейчас был явно не тот случай.

На удивление, Петр Сергеевич продолжил говорить, словно и не прерывался:

– Зато могу поделиться одним воспоминанием про Касторского в ставке Кудасова, ваш чистильщик застал далеко не все, да и ему было несколько не до оценок талантов многоуважаемого артиста, а это весьма достойный эпизод. Будете слушать?

От напоминания о Бубе накатила привычная светлая грусть. Валера помнил, что тогда, в Ялте, прочно связал эти две смерти – Касторского, которого они за неимением лучшего варианта втянули в свои подпольные игры, и Овечкина. И гибель артиста казалась странно правильной, будто его личным наказанием за предательство. Ворошить это лишний раз не хотелось, зачем? Впрочем, Петр Сергеевич же сказал – достойный эпизод.

Валерка кивнул, обозначив согласие. И Овечкин в лицах пересказал, как Буба планомерно доводил полковника, из задержанного лихо перевоплощаясь в вербующегося агента. Одесский колорит ему передать не удалось, но у Валерки было богатое воображение. Он следил за рассказом, затаив дыхание, прошлое по знаковым штрихам легко представляя. Тихо фыркнул на словах о «хозяине ночного кабаре» – представить Касторского в злачном заведении получилось на удивление легко, тот бы и среди фривольных танцовщиц был центром внимания. А вот пароль, почти дословно повторявший тогдашний код к карусельщику – кроме смешанной испанско-одесской тарабарщины, конечно – неприятно удивил. И зачем было так рисковать? Понятно, что после расстрела Сердюка шифровку должны были сменить, но – а если бы не успели?

– Что-то вы побледнели, Валерий Михайлович, – прервался штабс-капитан, и продолжения об амурных делах Касторского с женой мясника под уроки геометрии Валера так и не узнал. Петр Сергеевич прищурился, оценив уже рассказанное, и безошибочно нашел причину перемены красок в лице напротив. – Однако. Ну и артист ваш Касторский, прятать лист в лесу, да еще так дерзко... Неужели и впрямь была этакая безвкусица?

– Почти, – дипломатично обошел вопрос Мещеряков. Привычка: устаревшие пароли или нет, то, о чем былой противник не знает доподлинно, никому не повредит. – А Данька вас у Кудасова не видел. Только полковника с адъютантом.

– Немудрено. Я прятался за портьерой, как и всякий уважающий себя разведчик, – доверительно сообщил Овечкин, и Валерка мельком улыбнулся.

Со штабс-капитаном – таким, открытым, иронизирующим то ли над собой, то ли над ситуацией, – вообще было удивительно легко. И на рассказанную историю хотелось ответить аналогичной, уже безо всякой латыни и поочередных вопросов, счет которым давно был нарушен. Так что Валера не смог удержаться, заметив:

– Знаете, в Збруевке он тоже отличился. Вам, как ценителю музицирования, понравится.

– Ах, да, – прикрыл глаза Петр Сергеевич, – это было в степях Херсонщины... Ну-с, поведайте, поведайте.

Теперь уже Валерка рассказывал об импровизированном исполнении романса «Очи черные, очи жгучие» под удары бурнашей грифом гитары для усиления эффекта. Снова поймал улыбку Овечкина – честную, настоящую, словно штабс-капитан махом скинул половину прожитых лет, даже жесткая носогубная складка, казалось, на миг разгладилась. В который раз задумался, а ну как и впрямь удалось бы переманить Петра Сергеевича – с его-то опытом и интуицией, сколько операций прошло бы и быстрее, и слаженнее. Потом вспомнил и то, за что корил себя уже не раз: штабс-капитан – человек принципов и чести, никогда бы тот на такое не пошел.

– Да, стоящий был артист, – кивнул штабс-капитан, когда Валера умолк. – Жаль, что был.

Он натянуто кивнул в ответ, хотя в искренности Овечкина не сомневался.

Странное ощущение, но Буба Касторский, давно мертвый, даже не похороненный по-человечески и нашедший последнее пристанище в морских водах, будто прокидывал сейчас между двумя столь разными людьми небрежный мостик, которому не было названия. Показалось как наяву, что он подошел к этому мостику достаточно близко, чтобы не просто заглянуть на ту сторону, но поставить на перекладину ногу. И Валерка не боялся сделать этот шаг.

Резкий звук, больше похожий на грохот, вынудил его оглянуться, стирая из богатого воображения мостики, веревочные лестницы и кто знает, что еще. Валера окинул взглядом зал, силясь понять, что произошло.

Официант, обслуживавший их столик, видимо, выходил в зал с металлическим подносом, на котором стояли тарелки, когда его окликнули со стороны кухни. Неясно, то ли тот отвлекся, то ли запнулся обо что-то, но ему однозначно не повезло: мало того, что уничтожил заказ, так еще и вызвал переполох. Сейчас в сторону неуклюже поднимающегося официанта не смотрел только ленивый: еще бы, когда поднос по инерции все продолжал греметь по каменному полу, то ли на бок упал, то ли официант его пнуть умудрился в попытке удержаться. Да когда ж этот грохот замолкнет, наконец?

Валерка повернулся обратно к штабс-капитану, удивленный отсутствием комментариев о чужой нерасторопности, и в первый момент не понял даже, что не так и почему ощутимо шатается столик.

Петр Сергеевич сидел убийственно прямо и смотрел в упор, но мимо его лица. Потом уже Валера отметил и испарину, и дыхание с присвистом, и то, что нож в правой руке Овечкин стискивал столь сильно, будто от этого зависела его жизнь. Хватка была судорожной, а рука, предплечьем которой тот опирался на край стола, дрожала так, что раскачивался столик, по счастью, без истошного скрипа, на который бы непременно оборачивались. Внимания они пока что не привлекли, все были заняты недотепой-официантом и учиненным им ущербом, да и угловое расположение столика сказывалось. Но Валера во все глаза смотрел на человека, который был ему сейчас куда важнее мельтешащих где-то там людей, полных гневных возмущений, пока в голове его звучал отстраненный вопрос: «А вот этот ущерб – кто возместит?»

Симптомы он признал сразу: догадался, вспомнил, сопоставил. Но, будь оно все проклято, понятия не имел, что в таком случае делать. Личного опыта не имелось, обезличенные понятия с привкусом чужих медицинских карт и небрежных показаний к комиссации «акустическая травма», «контузия», «накопительный эффект» казались сейчас далекими и бесполезными. А вот ремарки условно знакомых сослуживцев – напротив, очень живыми, хотя и звучали искаженными голосами, будто эхом: «и стоит примороженный, с улыбкой этой перекошенной, аж до костей пробирает… », «вцепился в ружье на коленях, мы напротив замерли, шелохнуться боимся: а ну как ветка треснет, и положит всех тут же, вот ведь переформированную дивизию лазаретовскими расширили, да только контуженного проглядели… », «вчера брат рассказывал: товарищ, с фронта вернувшийся, за семейным ужином угрожал собственной жене и детям, потом смягчился, попросил передать соль – и без перехода снес себе выстрелом голову… ». Окопские байки на проверку оказались куда страшнее, чем думалось, потому что смотреть им в лицо приходилось уже не стороннему рассказчику.

Валерка аккуратно протянул ладонь через стол и попытался разжать лихорадочную хватку на ноже, но затея потерпела крах: чужой кулак был как каменный. Тогда он положился на ничем не подкрепленную интуицию: мягко обхватил кисть и несильно сжал, пес с ним, с ножом, пусть держит. Досчитал до трех. Повторил. Еще раз. И еще. Пытливо вглядывался в лицо напротив, выражения не переменившее – там застыла какая-то мрачная, истеричная решимость. Валера определенно не хотел знать, что Петр Сергеевич вспоминал сейчас, вряд ли что-то приятное, а потому молча продолжил тактику, отчаянно думая о том, что делать, если это не сработает. Идей не было, в голове царила бестолковая мешанина эмоций и отрывочные мысли «как-то выдернуть из этого состояния», «показать, что не один», «хорошо, что из-за стола Овечкин не вскочил со своим ножом, та еще картина была бы для всего ресторана: не вечер, а сплошной эпатаж», «повезло, что не раньше, в номере, кто бы его там тормошил»...

По Валеркиным внутренним ощущениям прежде, чем штабс-капитан перевел на него осмысленный взгляд, прошла вечность. Настенные часы же явно сломались или встали только что, так как упрямо показывали, что пытка вечностью длилась всего лишь две минуты. Он облегченно выдохнул: в любом случае, короткий приступ, повезло. А как часто такие приступы вообще случаются?

Валерой руководила не жалость, не сочувствие и уж тем более не неуместное любопытство, а участие. И, наверное, понимание на уровне безусловного знания: характерное подергивание шеей – тоже ведь почти наверняка последствие контузии, но той, давней, а он еще добавил в Крыму, усугубил картину. Смотри, комиссар Мещеряков, да повнимательнее, не отворачивайся, это вот уже твои следы, а не чьи-то еще.

– Порядок? – уточнил он сипло, потому что и вправду переживал, а на игры с тем, чтобы спрятать собственную реакцию, не осталось сил: все эмоционально в предыдущие пять минут уложилось. Пусть видит, если вообще вспомнит, хотя Валерка очень надеялся, что Петр Сергеевич ни на тон, ни на его беспокойство внимания не обратит, благо, Овечкину несколько не до того.

Другая же Валерина часть, маленькая и неуверенная, но подозрительно часто высовывающая сегодня нос из той норы, где доселе пряталась, жаждала обратного, потому что за это участие не требовалось оправдываться. Обычное ведь качество, человеческое.

Он дождался механического кивка, но хотя бы не этого пустого взгляда, и еще несколько секунд как заевшая пластинка продолжал оказавшуюся удачной методику, следя за эмоциями на знакомом лице. Отметил момент, когда неестественная бледность схлынула, сжал напоследок прохладную ладонь ободряющим жестом чуть сильнее, скользнул пальцами по запястью, где все еще лихорадило пульс, и, наконец, убрал руку. Рискнул посмотреть в глаза, но, чего бы Валерка ни ждал, штабс-капитан на него не смотрел: тот аккуратно положил нож на стол, потом методично одернул рукава пиджака и отодвинул бокал подальше от края.

Он понятливо проследил эти движения, догадавшись, что ужин для Овечкина закончен, потому что неловким в глазах комиссара Мещерякова тот выглядеть не хочет, гордость не позволит. Еще Валера откуда-то понимал кристально ясно: своей слабости, пусть и невольной, Петр Сергеевич ему не простит, и единственное, что можно предпринять – это сделать вид, что последних минут вообще не было.

– Кстати, помните, вы про Андрея Белого рассказывали? Ну, как про человека трагической судьбы, – нарочито легким тоном поинтересовался он и поморщился оттого, насколько топорно получилось, по пятибальной шкале многоходовых диалогов Валера бы себе и единицы за этот маневр пожалел. Просто ничего лучше не придумалось, а нужно было как угодно перевести тему: спросить о стороннем, возможно, отшутиться, а еще лучше – в самом деле закончить с ужином и дать Овечкину спокойно побыть в номере без оглядки на наблюдателя. Этого любой человек заслуживает, даже самый отъявленный мерзавец, а таких тут уж точно нет.

– Разумеется, – очень ровным голосом заметил Петр Сергеевич. Вышло надсаженно, будто тот не молчал последние пять минут, а орал без особой надежды докричаться. – Сложные перипетии неудавшихся романов и мнимое спокойствие, обретенное в обоюдном спасении. Вот же человек не тонет: ни пуля, ни любовная лихорадка его не берет. Как там было у Диккенса, «путь истинной любви – не гладкий рельсовый путь»? Да и грабли у каждого свои, впрочем, это уже не Диккенс. А к чему вы спросили?

Валерка стушевался. Он и сам не знал, почему вспомнил именно об этом, вернее, знал. Мещерякову вдруг пришло в голову, что и он, и Овечкин знают много чужих слов, которыми легко разбрасываться: цитаты, стихи, газетные выдержки, формальные директивы, неформальные ярлыки. И стало страшно, будто он уже потерял собственные или же те вовсе не имеют веса.

– Любопытно, чем закончилась та история, – он не старался подстроиться под тон собеседника, как учили, само вышло и медленнее, и ровнее.

– Что же, история с Анной Тургеневой для него действительно закончилась. Еще в двадцать первом, хотя об окончательно поставленной точке можно судить по последнему году. Сейчас Белый сошелся с человеком, на мой взгляд, совсем не его круга, но той тихой гаванью, к которой никогда на самом деле не стремился – спокойной, заботливой Клавдией.

Где-то Валера подобное уже слышал. Вспомнил даже не по схожему подбору слов, по легкой пренебрежительной интонации – тогда она была точно такой же: «Есть и путь, бесспорно, стабильный, простой, комфортный, так что при любом раскладе партию можно выиграть и не остаться к старости в дураках, печальным и никому не нужным»

– Люди как и прежде выбирают себе спокойные тылы, – меж тем закончил свою мысль Овечкин, невольно дополняя старое воспоминание.

– Надежные, – автоматически поправил Валерка устоявшееся словосочетание: неправильность слух резанула.

– Спокойные, – не принял Петр Сергеевич этой корректировки. – То есть без всплесков и сюрпризов. Очень удобно, не так ли, особенно в минуты непосильных душевных метаний, когда проще вернуться к началу, если выбранная дорога ведет не туда, куда нужно, чем в самом деле раскрыть глаза. Не уверен, что духовный тупик этим оправдывается, Валерий Михайлович. Не уверен. Хотя это как и прежде лишь мое мнение. Однако, нам пора.

Штабс-капитан оперативно достал из пиджака бумажник и, не глядя, положил под салфетницу несколько купюр. Валера прищурился – руки Овечкина уже не дрожали, это хорошо, а вот номинал банкнот явно указывал на то, что счет был оплачен полностью. За двоих. Допускать этого было никак нельзя.

Он дотянулся до собственного бумажника, но был остановлен негромким:

– Не стоит все опошлять. Уберите это и не портите мне вечер.

– Петр Сергеевич... – в другое время категоричность заявления его бы позабавила, но Валерка все порывался объяснить, что так нельзя. И пусть цены в этом ресторане и ударили существенно по карману, он не позволит за себя платить. И вообще нельзя ничем быть обязанным врагу. Ладно, не врагу, давнему неприятелю, которого подозреваешь в неизвестной пока игре против Советов.

А еще хотелось мимолетно улыбнуться. «Не портите мне вечер». Не он один воспринял их разговор как отсылку к той части прошлого, которая не вызывала ни вопросов, ни сожалений. Не ему одному это было нужно.

– Пустое, – покачал головой Овечкин, и Валера интуитивно понял, что того не переспорить. – Завтра будет новый день, и коль скоро вы твердо вознамерились уличить меня в антисоветской деятельности – право слово, не представляю, почему – и из пристального наблюдения выпускать не собираетесь, завтра и оплатите. Quid pro qui, так ведь? Вот и доводите партию до конца, а то за вами покамест лишь серия удачных отыгрышей***.

_________________________________________________________________________________________


* Лейб-гвардии Саперный батальон – батальон Российской Императорской гвардии, дислоцировавшийся в Петрограде до 1916 года.

** Тэффи – Надежда Александровна Лохвицкая, поэтесса, сатирик, автор рассказов, в том числе юмористических, и саркастичных фельетонов из эмигрантской жизни.

*** Отыгрыш – технический прием, который позволяет «своему» шару после удара удалиться от играемых шаров и остановиться в положении, которое очень неудобно для игры соперника. Обыкновенно применяется в тех случаях, когда игрок не уверен, что сможет положить шар. В этом случае действительно лучше сделать отыгрыш, тогда партнеру также придется отыграться, но уже с риском сделать подставку. Применять часто не рекомендуется: он портит у игрока прицел и точность удара при кладке шаров в сетки луз, как говорят, «сбивает играющего с кия», к тому же, это разновидность оборонительной, а не наступательной тактики.

О непролетарском происхождении вполне коротко: вышибать неугодных героев былых времен и революций отовсюду, откуда можно, равно как и не допускать до университетов, активно начали с двадцать третьего-четвертого года, О. М. Брика (супруга Лили Брик) из ОГПУ попросили аккурат тогда же. Это при Дзержинском-то, который сам пролетарским происхождением похвастаться не мог (alma mater Дзержиново в Белоруссии не захватило волной переименований потому, что оно уже издавна так называлось по своим помещикам). М. Л. Миля, известного конструктора советских вертолетов, в двадцать шестом, уже второкурсником тоже вышибли из института по доносу о происхождении. Двойные стандарты как они есть. Ну и связи, конечно.

Общее пояснение к главе: мне очень хочется Петру Сергеевичу Овечкину счастливой и беспроблемной жизни, даже больше, чем вам – было бы ложью сказать, что персонаж не живет внутри головы того, кто его пишет – но это все же не кино.

Я не военный врач и доподлинно нейрологическую картину предсказывать не берусь, тем более без детального анамнеза на руках, однако из доступных источников следует, что два взрыва вряд ли проходят бесследно, контузии, увы, имеют кумулятивный эффект, а последствия акустических травм могут проявляться спустя годы отложенным эффектом.

Похожий эпизод был в «Битве за Севастополь», косвенно отложенную реакцию на контузию можно увидеть и в сериале «Семнадцать мгновений весны» у Хельмута Кальдера (немецкого солдата войск СС, сторожившего радистку Кэт), по факту контузии непригодного к военной службе и «списанного» в гестапо. Он, бесспорно, среагировал на зверство сослуживцев по отношению к ребенку во время допроса, убив охрану, но катализатором, если присмотреться, был детский плач. Поведение, опять-таки: выдержанный, сдержанный, гасит эмоции внутри себя, а потом накопившееся прорывается – и даже не дважды за фильм, просто поступками – дважды. После того, как Хельмут забрал свою дочь, тоже характерный момент, когда тот в упор через ветровое расстреливает машины гестапо без всяческой мысли о том, что будет с ним самим и как сделать это с минимальным риском, хотя очевидно, что «напролом», сработавшее однажды, не сработает здесь. Все это не отменяет ни человечность его поступка, ни доброе сердце, ни иные границы «можно-нельзя», но из песни слов не выкинешь.


Трек – Елена Фролова «Напрасная колыбельная».
Послушать «Напрасная колыбельная»: https://www.youtube.com/watch?v=JRxXcCCvqQ8


Глава 21. Глава 21

Пока поднимались наверх, хранили молчание, почти равнозначное установившемуся при спуске в ресторан. О чем размышлял идущий рядом Петр Сергеевич и размышлял ли вообще, а не просто бездумно считал ступени после насыщенного и событиями, и разговорами ужина, Валерка не знал. У него же в голове вертелась до странности упрямая мысль о том, что диалог не окончен. Логических предпосылок к ней не было никаких: неотвеченным остался, по сути, только один вопрос, а то, что жадному до информации Мещерякову промелькнувшего часа к вящей досаде оказалось мало, было cсугубо его проблемой, которой придется остаться на печально неразрешенной стадии.

Знакомый широкий подоконник, с которого без следа исчез привнесенный уют, равнодушно дожидался Валерку. Безликий, стерильный: кофейно-художественное безобразие, более никем не охраняемое, милейшая горничная просто и без затей ликвидировала. Он тоскливо вздохнул: придется обживать территорию заново, что ж, не привыкать.

– Валерий Михайлович, – задумчиво окликнул его штабс-капитан, приоткрыв дверь номера, но оставшись пока что тут, в коридоре. – Вам все еще интересен тот вопрос, на который я не ответил?

Валерка метнул в сторону Овечкина короткий подозрительный взгляд, хотя читать мысли тот определенно не мог, просто подловил удачно, но и без того нашлось, на что посмотреть: лицо штабс-капитана выражало причудливое сочетание неуверенности с некой внутренней борьбой, а сам Петр Сергеевич терпеливо дожидался ответа, утопив ручку входной двери до упора и, кажется, даже не замечая этого.

Он почувствовал, что в достаточной степени заинтригован, но недоумение пока что перевешивало.

– Мне казалось, вы четко дали понять, что и не ответите.

– Думаю, досрочно отказать вам в понимании было несколько… недальновидно с моей стороны, – нашелся с определением штабс-капитан, хотя короткая заминка и подсказывала, что изначально выбор слов был другим. – Учитывая, что даже в прошлом в вашей лжи правды было преступно много, да и разумные мысли встречались, хотя, бесспорно, далеко не все из них озвучивались, – удивленному Валерке достался еще один оценивающий взгляд и насмешливый кивок за спину, на опустевший подоконник. – Впрочем, как угодно, можете вернуться в засаду.

«Да уж, хороша засада, когда никуда дальше подоконника все равно не уйдешь, а объект наблюдения об этом самом наблюдении более чем осведомлен».

И все же что-то не складывалось. Валера ведь уверен был, что Петр Сергеевич сейчас прежде всего жаждет оказаться в одиночестве, а вовсе не в компании комиссара Мещерякова. Он бы вот точно захотел, чтобы собственная уязвимость в чужих глазах если не забылась, то хотя бы притупилась, позволив времени изрядно приглушить краски.

А еще Валерка уловил недоговоренное: пусть не знал почему, но вот когда именно штабс-капитан передумал, не подозревал даже, просто знал. И, учитывая категоричность предыдущего отказа, последствия его пересмотра казались слегка несоразмерны причине. Хотелось съязвить, что способность к сопереживанию и человечность еще не делают из него ни чуткого собеседника, ни слушателя с заранее оправданным займом доверия, который может и не вернуться… но куда больше, чем упражняться в остроумии, Валера желал получить свой ответ.

– Так что, проходите, уходите? – живо поинтересовался Овечкин, в ожидании побарабанив пальцами по косяку двери и ненавязчиво поторапливая с ответом.

Он в бессилии сжал кулаки на эту откровенную издевку. Потом припомнил, что когда-то у них уже состоялся похожий диалог, только вот сейчас все наоборот вывернулось, ну так и не у одного штабс-капитана хорошая память и привычка вворачивать знакомые фразы по поводу и без оного имелась.

– Уже не ухожу. Должен же у вас был достойный соперник, и соперник привычный.

– Растете, – Петр Сергеевич, бесспорно, узнав собственные слова, посмотрел на него со значением. – Но вы, конечно, хотели сказать «собеседник», просто оговорились.

– Конечно, – с такой же полуулыбкой ответил Валерка, и пикировка на этом закончилась.

В номере Овечкин кивком указал на гостевой диван, сам устроился напротив, на стуле, притом довольно вольготно. Валера же маялся на слишком мягком диване, стараясь ерзать незаметнее, и кто только такие неудобные конструкции придумывает? Обстановку номера не разглядывал, что ему эти детали сейчас, а вот на жильца смотрел с выжидательным интересом. Но штабс-капитан начинать рассказ почему-то не спешил, не сводя с Валерки странного пронизывающего взгляда, под которым становилось неуютно. Что он там разглядеть надеялся, интересно, проблески нетерпения?

– Я ведь не рассказывал вам прежде о генерал-лейтенанте генштаба Маркове, – наконец, отрешенно проронил Петр Сергеевич и сам же оборвал повествование. – Нет, не рассказывал, да и вы бы не оценили: вы же как истинный красноармеец тогда белогвардейцев за людей старательно пытались не считать. Потому такой разговор оказался бы или вовсе технически невозможен, или насквозь фальшив, что, в общем-то, суть одно.

– Почему в прошедшем времени? Советская власть и сейчас не жалует контрреволюционеров.

– Сколько пафоса, – штабс-капитан насмешливо приподнял бровь, возражению ничуть не удивившись, будто допустил оговорку намеренно. – Но это позиция ЧК, впрочем, теперь уже управления, по отношению к классовым врагам, говоря проще, победителей к проигравшим. Мне казалось, вы на противоборствующий лагерь все же смотрели несколько шире, чем на недобитых офицеров да дворян, даже если и в конкретных лицах. Так ведь?

Так, к своему стыду признал Валера. Хорошо хоть ребята этого не знали, а более всего – товарищ Смирнов. Иначе его лояльность и благонадежность бы подверглись сомнению: времена и тогда, и сейчас такие, что белогвардейских недобитков принято выслеживать, а не сочувствовать им и уж конечно не пытаться их понять. Хотя дальше мыслей его сомнения никогда не заходили.

«Ой ли? А кто ассигнации из заначки вытаскивал да к аптекарю в Ялте бегал? Ну и что, что безрезультатно. Было ведь? Было. И, дай тебе возможность эпизод переиграть, это бы не изменилось, разве что Кошкина навестил бы раньше, когда у него еще оставалось, чем поживиться».

– Так вот, о Маркове, – как ни в чем не бывало продолжил Петр Сергеевич, озадачивший Валерку вопросом и притом совершенно не нуждающийся в ответе. Мещеряков же, предчувствуя длинную историю, сделал вид, что вдумчиво поправляет рукава, хотя на деле молча боролся с желанием всласть расчесать руки: надоедливый зуд, от которого столь удачно отвлекся в ресторане, так никуда и не делся, затаившись лишь на время и теперь добирая свое сполна. – Это была наша первая и, вынужден признать, во всех отношениях неудачная попытка взять Екатеринодар. Казалось бы, одной обезглавленной Добровольческой армии уже достаточно: только что погиб Корнилов, а Деникин успел вывести армию из-под фланговых ударов в последний момент, нас не разгромили только чудом. И чтобы спасти пехотную бригаду, а не уложить ее окончательно под Екатеринодаром, требовался грамотный отход, потому в сторону ближайшей станицы отправили только разведку. Близ железнодорожной сторожки у переезда, за которую тоже пришлось побороться, расположили уцелевшие части бригады Маркова и штаб, а через просматриваемые издалека железнодорожные пути спешно организовали переправку обоза и раненных. Рассчитывали уложиться до рассвета, но не успели: слишком были заняты переправкой, и красноармейский бронепоезд с подкреплением заметили только на подходе.

Овечкин прервался и неуловимо перешел с умеренно-увлеченных интонаций рассказчика на сдержанный сухой тон, каким в управлении обыкновенно давали вводные:

– Таким образом, расклад прост и незатейлив: наша малочисленная группа в виде довеска с носилками с одной стороны, поезд с боеприпасами и вооруженной группой сопровождения – с другой. Причем там по обыкновению человек тридцать, не меньше, которых вряд ли только что выдернули из окопов, равно как и продираться впотьмах всю ночь через лес им не пришлось, и спали они за последние сутки явно больше двух часов. Ситуация довольно отчаянная, решение не терпит отлагательств, помощи ждать неоткуда, самих бы не положили тут же, где стоим, но очень хочется, чтобы наступило завтра. Ваши действия?

Валера, отбросив первичное желание промолчать – все равно это уже дело прошлое, в действительности он своими рассуждениями никому хуже не сделает – думал недолго, воспринимая рассказ как теоретическую задачку:

– Организовать засаду и отстреливаться из укрытия.

Штабс-капитан покачал головой, не принимая ответ, и бесстрастно пояснил:

– Местность не располагает. Там пустырь и железнодорожные пути, больше ничего: ни ельника, ни кустарной поросли, камней – и тех почти нет. С поезда же все как на ладони.

– Тогда напролом, – он прикинул в голове картинку и выдал расстановку, далекую от идеальной, ну так и условия теперь были хуже некуда. – Разделиться и наступать с разных сторон. Всех сразу не заметят, это даст выигрыш по времени.

– Вы забываете о численном перевесе противника, и зря. Смею заметить, у тех, кто в бронепоезде, огневая точка куда выгоднее, да и обзор сверху лучше. Фактор внезапности упущен, перегруппировываться поздно, тяжелой артиллерии на изготовке нет. Да вас всех перестреляют прежде, чем до поезда доберется хоть кто-то. Впрочем, будете медлить или кинетесь врассыпную, тоже ничего хорошего: до относительно частой рощи, петляя, еще надо суметь добраться, а ранней весной лес не слишком подходит для укрытия, одни голые ветви и топкая прелая листва.

– Вы намеренно усложняете задачу до невозможной? – Валерка, не в силах придумать что-то достойное, еще и добавил про себя парочку витиеватых ругательств. Легче не стало.

– Всего лишь рассказываю, как оно было на самом деле. Ну же, еще варианты?

– Их нет, – ожесточение вышло почти физическим, аж самого передернуло. – Прорываться вперед, прикрывая командный состав. Тогда есть шанс добраться до поезда, – насмешливый взгляд штабс-капитана подсказывал, что ответ неверный, но он упрямо договорил, спешно добавив веское. – Не для всех, конечно.

– И остаться на поле брани вместе с частично, лишь частично уничтоженным противником… – выверенная пауза явно намекала на действительную глубину проигрыша при таком раскладе. Валера бы вполне понял разочарование от собственной бестолковости, отразись оно у Петра Сергеевича на лице, но там была лишь вежливая снисходительность более опытного игрока. – Ваша повторяющаяся ошибка в том, что нет в вас резвости, Валерий Михайлович, тонкости нет, и думаете все в одном ключе, уж извините за прямоту, лобовом. Я, помнится, вас знакомил с трактатом об искусстве войны, неужто запамятовали? Есть ведь еще вариант военной хитрости.

Валерка честно подумал пару минут, когда его осенило, так что впору было выругать себя за медлительность. Задачка-то просто решалась, смущала только реализация.

– Притвориться красноармейцами? Да кто бы в это поверил, особенно когда бронепоезд направлен в место предположительной локации противника?

– А это вторая часть уловки, – по губам Овечкина скользнула неуловимая улыбка: то ли все же сетовал на недогадливость собеседника, то ли вспоминал нечто забавное. – Навстречу бронепоезду, которому до переезда остается меньше пятидесяти метров, бросается один человек: в рваной рубахе, весь то ли в грязи, то ли в копоти и вообще изможденный до крайности. При этом экспрессивно размахивает руками, сигналя остановиться, и ругается такой площадной бранью, что уши закладывает. Момент, – штабс-капитан откашлялся, перестраиваясь, и Валера коротко улыбнулся: больно живописно у того получалось. – «Так вас раз этак, сволочи! Дожили: своих уже давят почем зря! На каком-таком перегоне, товарищи, вы глаза свои окаянные похерили, что остатки бригады, недобитые белякам, самолично сейчас треклятым паровозом снесете? Вот же остолопы надзорные, за что мы кровь только проливали…» Словом, он был крайне убедителен. Поезд стал сбавлять ход: там, видимо, посовещались и решили уцелевших забрать к ним же, в сопровождение. Впрочем, не уверен, что дело обстояло именно так: Марков, пользуясь возникшей заминкой, разнес вагон машиниста гранатой, а сохранившаяся артиллерия залпом повредила составу цилиндры, окончательно обездвижив цель, в результате чего завязалась лихая перестрелка, и нам стало несколько не до того.

«Какая подлость», – хотел возмутиться Валера, но, к счастью, вовремя прикусил язык. В самом деле, он-то чем был лучше?

«Если так посмотреть, еще и на порядок хуже», – услужливо подсказал внутренний голос, в последнее время все меньше склонный его оправдывать. – «Марков-то этот, каким бы он там ни был, метил в незнакомых людей, тогда как ты, Валерочка, подрывал вполне конкретного человека».

– И как это связано с Ялтой? – мрачно поинтересовался он, проглотив так и не прозвучавшее резюме выбранной тактике белогвардейского генерала. Угрюмости пополам с раздражением добавляло и просто ужасно навязчивое желание почесать запястья, но, в самом деле, сколько можно-то?

– Так самым прямым образом, Валерий Михайлович. Вы, кроме некоторой, скажем так, нечестности в методах еще что-то уловили? У Маркова были очень небольшие шансы на успех. Патрульные могли ему попросту не поверить и за подозрительную эксцентричность, не напрягаясь, снять выстрелом. Или еще проще: на полном ходу снести поездом, что им один человек в военное время. Несмотря на то, что ни формы, ни знаков отличия на генерал-лейтенанте не было – и вообще изображал тот человека простодушного, оскорбленного в лучших чувствах, а потому искренне и без разбора костерившего патрульных – вероятность убедить группу сопровождения была невелика… и все же оправдалась.

Валерка поймал чужой взгляд, долгий и странно задумчивый. Предчувствие, что ответ уже совсем близко, заставляло столь же оценочно вслушиваться в ответ, боясь пропустись что-то важное.

– Это, Валерий, называется ставкой. Отчаянной, безрассудной и столь же глупой, сколь и наглой. И смысл она имеет только тогда, когда ожидаемый успех операции выше предполагаемых потерь. А вот во имя чего делается подобного рода ставка, так это у каждого свое.

На смену напряженному ожиданию пришло опустошение сродни тому, которое обыкновенно сопровождает загадки, если те слишком долго остаются неразрешенными. Что ж, он неплохо умел строить параллели и вполне оценил аналогию.

Валерка прекрасно понял и зачем Овечкин в целом ему не препятствовал в бильярдной, и, в частности, почему под конец встал напротив: пусть сбоку траекторию удара было бы видно лучше, зато рокировка позволяла без помех смотреть в лицо партнеру по игре. Что в свете открывшихся обстоятельств более чем обрело смысл: прикинуть, сколько же в нем на самом деле от лазутчика, сколько – от Валеры с Зелениной, которого он старательно изображал, и сколько от того, кем в действительности являлся. Все так, вот только чужие мотивы, наконец разгаданные, ему радости не доставили, скорее, принесли горечь: как-то нелестно оказалось узнать, что его банальнейшим образом проверяли, и проверку эту Мещеряков со всей основательностью запорол.

– Это там вы контузию заработали? – Валера, вторично почувствовавший себя разобранным на составляющие, не нашел ничего лучше, чем уцепиться за намеренно болезненное для собеседника воспоминание, интуитивно желая пробить этот менторский тон, который иногда – да и сейчас тоже – бесил просто до умопомрачения. Потом уже, спустя долгую секунду нехорошей тишины, мысленно отвесил себе затрещину, разом вспомнив представление внизу, да вот только поздно было. Он не умел вовремя останавливаться. Не с этим человеком.

Штабс-капитан невесело усмехнулся, будто бы чужая бестактность нисколько его не задела, даже лицо не дрогнуло:

– Мне вполне понятно ваше злорадство, однако нет, не там. Но, дабы удовлетворить вашу жажду справедливости, замечу, что там мне прострелили плечо. Что до контузии… Помните ли вы, что я говорил когда-то о мощи человека, скатывающего круглый камень с горы в тысячу саженей*, которая заставляет других идти вслед за ним в бой, не раздумывая? – Валерка осторожно кивнул. – Я, пожалуй, расскажу вам одну историю. Времен германской, так что вам будет проще: не придется отвлекаться на праведное негодование, классовые мотивы и идеологические противоречия. Был такой человек, полковник Судравский. А, впрочем, нет, не с этого.

Помолчав, Овечкин прикрыл глаза, словно припоминая. А Валера не дышал, боясь спугнуть невиданную картину: человек напротив раньше никогда не утопал в воспоминаниях настолько, чтобы позволить себе эту отрешенную меланхолию. В Ялте, понятное дело, обстановка не располагала, но даже за ужином Петр Сергеевич был куда сдержаннее.

– Мы отбивали стратегическую высоту. С попеременным успехом: немец теснил днем и возвращал себе высоту к вечеру, и так продолжалось несколько дней подряд. Снарядов не хватало, о продовольствии с отдыхом и вовсе умолчу. Тогда мне вздумалось погеройствовать, уж не судите строго, но подставился я сам, по глупости, вот и попал под взрывную волну. Повезло еще, что отбросило обратно, к своим в окопы. Знаете, как оно тогда было? – штабс-капитан передернул плечами, явно вспомнив нечто неприятное, но упрямо продолжил. – Откопали, живой, радуешься. Вдохнуть полной грудью можешь, радуешься: значит, здесь, а не под завалом земли. Небо видишь, радуешься: коптишь еще. А что руки ходуном ходят или там шея дергается – это, право слово, такая ерунда, страшнее всего другое: голоса нет...

Улыбка Овечкина ощущалась какой-то оголенной, беззащитной даже. Валерка по тону распознал, что то был очень личный и тщательно оберегаемый эпизод, несмотря на все, уже рассказанное штабс-капитаном в ресторане, потому молчал, не желая сбивать с мысли такого непривычного Петра Сергеевича.

– Так вот, о полковнике Судравском. В тот день наш батальон потерял почти весь офицерский состав, в объединенной роте – семьдесят гренадер. Семьдесят – из трех тысяч. Контуженные, истощенные, с разной степенью ранений, в перевязочном только самые тяжелые. А теперь представьте... У полковника – два пулевых в живот плюс осколком разорвавшегося снаряда зацепило, да у него содержимое брюшной полости сейчас по траве разлетится, а он приказывает продолжать наступление. И запевает не что-нибудь, а нашу, гренадерскую. И если он умирать не планирует вот прямо сейчас, разве можем себе это позволить мы? Вокруг подхватили полковой марш, кто как мог, как умел, слова-то каждый знал… И голос вернулся тогда же, в наступлении, когда запел вместе со всеми. Сначала молча, потом уже нет.

Валера не знал, что и сказать. Он слышал, конечно, что контузия или проходит сразу, или остается с тобой навсегда, это уж как повезет. Слышал и нелепые россказни, что может и вовсе исчезнуть с повторным взрывом, да вот только смельчаков проверять не нашлось. Но то, о чем поведал штабс-капитан, было куда сильнее неподтвержденных домыслов.

Зуд продолжал планомерно добивать, мешая сосредоточиться на рассказе. Он как можно незаметнее провел руками по обивке дивана, вроде как вперед от неудобной позы потянулся, взгляд на секунду метнулся к Овечкину: да нет, не заметил, слишком поглощен рассказом.

– Добили полковника только на гребне неприятельского окопа. Пулей в горло, был там такой резвый молодчик у немцев… недолго он радовался, правда, – кривая усмешка не оставила Валерке никаких сомнений в печальной судьбе германского стрелка. – Если говорить откровенно, это было очень говорящее избавление от последствий контузии. Со второй, которую организовали мне вы, было уже не так интересно, само прошло, – он отметил у Овечкина этот короткий, почти незаметный взгляд на руки, выдавшие там, внизу, что ничего не прошло. – Почти. Не сразу, конечно, но...

Штабс-капитан посмотрел прямо на Валеру, явно больше не бродя мыслями ни по германским окопам, ни по развороченной бильярдной:

– Я, Валерий Михайлович, искренне желаю вам хотя бы раз в жизни повстречать такого вот знакового для себя человека, пусть даже и ненадолго.

Он сдавленно молчал. Не потому, что находил совет странным или же не понимал его подоплеки – потому что точно знал, что уже повстречал. Вот только избавиться от своей избирательной контузии так и не смог. Она, кажется, навсегда отрезала Валерке навык просто идти сквозь свой выбор, не оглядываясь и оправдывая непростые решения нуждами революции. Да и по умению жить в целом тоже прошлась основательно: за четыре года не раз ведь ловил себя на том, что не помнит, каким был до Ялты, да уже и не надеется воскресить.

Это однозначное понимание непрошенным откровением сжало горло. Разговор непременно требовалось выровнять, пока тот не свернул не туда. К тому же, про германскую вышло удачно – слышал однажды Валера от Андрея Званцева, с которым после Ялты их уже не пересекала жизнь, странную историю, но уточнить интригующую подоплеку не смог, потому что рассказывалась она не ему. Разобрал тогда, на фелюге, застыв у неплотно прикрытой двери трюма, совсем немногое из того, что грекам говорилось, а сейчас напротив сидел человек, который мог знать наверняка.

– Петр Сергеевич, а что за байки о светлом Рождестве девятьсот четырнадцатого** времен начала войны? – поинтересовался он с неподдельным любопытством. – Говорят, немцы с англичанами чуть ли не братались между брустверами.

– А это не байки, – неожиданно разуверил Овечкин. – Вполне реальный прецедент, но по понятным причинам не получивший широкого освещения. На тот момент никто еще не верил, что война, которая должна была продлиться два-три месяца, тянуться будет уже без малого полгода без особой надежды на скорое окончание. К тому же, под Рождество перебоя с продовольствием пока что не наблюдалось: исправно прибыли гостинцы из дома, просто памятные посылки или же весточки, способные скрасить окопный быт. Неизвестно, кто приложил к этому руку первым, но очевидцы упоминали о наряженных елях над немецкими брустверами и поочередном распевании рождественских гимнов. Потом последовал обмен продуктами и товарами первой необходимости: папиросы шли за консервы, сладости – за домашнее печенье, не говоря уже о неумолкающих шотландских волынках и любительском футбольном матче. Впрочем, про матч скорее всего выдумка: откуда бы там взялся мяч, разве что консервная банка из-под тушенки. Погибших также закапывали вместе на нейтральной территории, и никому не приходило в голову открыть стрельбу. Вот такая фландрийская история Западного фронта. Из тех, что вряд ли войдут в учебники, но уже почти десятилетие пересказываются в лицах, коль скоро молва дошла даже до вас.

Валерка покосился на штабс-капитана, который выглядел слишком осведомленным для человека, просто повествующего о событиях десятилетней давности. Слог был прекрасен, легкая ироничность стороннего рассказчика тоже, но чутье все же подсказывало ему, что и эта история не была обезличенной.

– А где в это время были вы?

– Северо-Западный фронт, – Петр Сергеевич точно уловил, что стояло за вопросом, потому как понимающе усмехнулся и лениво перечислил. – Никаких елок и уж, конечно, никаких футбольных матчей. Но в католическое Рождество мы все как один пели «Cicha noc» на ломаном польском и, помнится, столь ужасно перевирали произношение, что немцы на нашем фоне казались настоящими грамотеями. На польском, потому что не первый день стояли под Варшавой и хотя бы так могли уважить память этого места. Еще устроили негласное соревнование по песнопению, в котором я позорно проиграл немецкому рядовому лет на десять меня младше и скормил ему пять сигар за утешительную плитку горького шоколада, ни разу о том не пожалев. Павших в ту ночь мы тоже хоронили бок о бок без опасений повернуться друг к другу спиной.

Овечкин помолчал, смерив Валеру долгим нечитаемым взглядом, где на самом дне все же плескалась неуверенность. Будто тот не рассчитывал, что его поймут, но не попытаться все же не мог.

– Знаете, я не пропустил бы это странное Рождество ради чего бы то ни было. Тогда казалось, что будет время, когда закончатся наступления, что до конца войны – всего-то сто метров по перерытой свежими захоронениями и артиллерийскими налетами ничейной земле. Не думаю, что видел с тех пор многое прекраснее этого.

Или штабс-капитан оказался хорошим рассказчиком, или же тот просто знал, как подобрать правильные слова. Валерке казалось, что он и сам перенесся под Варшаву, где по морозному воздуху далеко-далеко разносились картавые напевы «Тихой, дивной ночи» на непривычном языке, а немецкий шоколад таял в ладонях, смешиваясь с медленно падающим снегом. Вокруг толпились люди, изъяснявшиеся все больше жестами, чем словами, возникающее непонимание сглаживал язык твердой валюты, но сам обмен носил больше личный, чем практичный характер, а окопы по обе стороны нейтральной полосы были вызывающе пусты. Полнота момента оглушала.

– Потом наступил девятьсот пятнадцатый, и в новогоднюю ночь боевых действий почему-то не велось, – негромкий голос вплетался в стоявшую перед глазами Валеры картину, органично ее дополняя. – На удивление тихо прошло и наше Рождество, полагаю, то была ответная нота вежливости. Меж тем командованию, наконец, доложили о творящемся на передовой произволе, те сочли это недопустимым и немедля отправили нас в стратегически важное наступление, – неожиданно резко заметил Петр Сергеевич, и очарование момента ушло. – Под покровом ночи немецкая дивизия соорудила понтонный мост, чтобы перейти Бзуру, которая еще не успела замерзнуть, и обосновалась на ее восточном берегу. Мы окружили их с трех сторон, с четвертой отрезав рекой. Вернуться прежним путем немцы уже не могли: лодок плавучего моста лишились в первую очередь, а перейти реку вброд в потемках да в ледяной воде с быстрым течением... Они понимали, что обречены, и если вы можете себе представить отчаяние обреченного человека, сможете вообразить и вид берега, который открылся нам с рассветом после этой отнюдь не увеселительной прогулки. Скотобойня, пожалуй, самое мягкое слово.

Живое воображение работало против Валерки: это он тоже увидел. Мог даже вообразить рядового, которого упоминал Овечкин, раскинувшегося навзничь на мерзлой земле с выигрышем, припрятанным во внутреннем кармане кителя, который ему никогда уже не раскурить.

– Тот случай был далеко не единственным. Годом позже, во избежание повторного рецидива со стихийным проявлением гуманности, высшему руководству крайне невыгодной, по всей линии фронта в Сочельник специально приказывали усилить огонь по вражеским позициям. А также производили упредительные артобстрелы ничейной земли, чтобы больше туда никто не сунулся ни с елками, ни с временным перемирием, ни с прочими вольностями, раз и навсегда приравненными к пособничеству врагу. Жестко, но эффективно, – штабс-капитан задумчиво повертел в пальцах сигару, которую извлек из портсигара довольно давно, вот только закурить так и не сподобился. – Дивизии тоже перебрасывали, чтобы не успевали привыкать к противнику и смотреть дальше различий форменной экипировки, хотя это имело смысл в основном для Европы. Страны на континенте сильно связаны, люди там друг другу не чужие и никогда не были: кто знаком заочно, кто лично, кто – совсем отдаленно по светской жизни, тогда казавшейся скорее миражом… Обычные люди с передовой, которым однажды удалось то, чего не вышло добиться официальными призывами: орудия все же замолчали хотя бы в ночь, когда поют ангелы.

Валера зацепился за явно чужую цитату, чтобы не думать о намеке, который был донельзя прозрачен: вряд ли европейцы были связаны сильнее, чем они, семь лет назад разделившиеся на противоборствующие лагеря, и все же представить подобное рождественское перемирие в их случае почему-то оказалось невозможным.

– Возвращаясь к истории о Судравском, которая случилась спустя полгода после этого памятного Рождества, кажется, тогда я малость погорячился, когда мне вместе с орденами показания к комиссации зачитали, – неожиданно легко для человека, чьему хладнокровию, как и образованию, он всегда немножко завидовал, признался Овечкин. – Впрочем, не орал, а, как говорят, цивилизованно безостановочно язвил. Доязвился до разведки. Не надо так смотреть, это было не наградой, а тоже военной хитростью, просто другого порядка... Потом наш полк расформировали, ну а Февральская, а затем и Октябрьская революция снова призвала на службу. Не буду утомлять вас рассказами о гражданской, которые не только ничему вас не научат, но произведут гнетущее впечатление. Да и не о чем там, а о Маркове я уже рассказал. Прошло несколько лет, и в апреле двадцатого в числе немногих уцелевших еще с германской меня перебросили в Крым. Ну а дальше вы знаете.

Конечно, он знал. Валерка вообще узнал за этот вечер больше, чем когда-либо рассчитывал, и все равно подспудно чувствовал себя скорее незаконно проникшим за кулисы мальчишкой, чем сознательно выбранным слушателем. Однако кулисы или почетный первый ряд, но на сей раз история выглядела всецело завершенной.

Он заерзал беспокойно, хотя ему пока что никто не указывал на дверь, и в который раз попытался украдкой почесать запястья. Чувство, будто кусают сотни комаров одновременно, не отпускало, сил терпеть зуд уже не было никаких, а высиживание с независимым видом приравнивалось к особо изощренной пытке. Хуже был только взгляд штабс-капитана, цепкий, проницательный, и его же кивок на скрещенные руки:

– Что у вас там? Весь вечер дергаетесь.

– Да ничего, – было глупо и весьма самонадеянно надеяться, что Овечкин и вправду не заметит. Валерка равнодушно пожал плечами и, как надеялся, невозмутимо продолжил разговор, прерванный сущей ерундой. – А что же с апреля по конец лета? Мы ведь в Ялту только в августе…

– Оставьте вы Ялту уже в покое, – Петр Сергеевич, все также не сводивший взгляда с его рук, решительно оборвал вопрос о крымских событиях до прибытия неуловимой четверки. Валера хотел было все же его закончить, но опешил, когда услышал. – Рукава лучше закатайте.

– Зачем? – возражение скорее от замешательства вырвалось, уж больно неожиданным переход от прошлого к настоящему получился.

– Валерий Михайлович, не будем пререкаться на пустом месте, у нас и без того достаточно противоречий. Вы увидите сами. Ну же, – Овечкин смотрел в ответ с легким ожиданием, что в этой странной просьбе ему уступят. Податливость не была Валеркиной добродетелью, но чужая настойчивость подсказывала, что у Петра Сергеевича уже имелась некая весьма уверенная догадка, тогда как у него обескураживающе не имелось никакой.

Попытка подвернуть рукава аккуратными слоями под ожидающим взглядом выглядела нелепо, потому он плюнул на неряшливость и в самом деле разом ткань до локтей закатал, все лучше, чем дальше возиться. Однако… Выглядело довольно паршиво. За свои руки – красные, расчесанные, до того надежно скрытые свитером от посторонних глаз – стало неловко, впрочем, неловкость быстро вызовом сменилась: что, не нравится? Так нечего было настаивать.

Диван скрипнул, прогнувшись под чужим весом, когда штабс-капитан спокойно присел рядом. Он посмотрел искоса, подспудно ожидая комментариев, привычной язвительности, просто брезгливости, может быть. Однако никакого недовольства нелицеприятным видом Валеркиных рук тот не выказал: изучил на ощупь сбористую ткань и коротко кивнул самому себе, будто и не сомневался ни в чем:

– Овечья шерсть и не самой лучшей выработки, впрочем, это же советский свитер, а не вещица от французских кутюрье… Раньше не надевали, как я понимаю?

Валера только головой покачал то ли растерянно, то ли неверяще. Об остальном уже догадался, конечно, хотя и полная нелепица выходила, будто именно со свитером он неосознанно боролся, будто в сегодняшних мучениях более и не виновато ничто. Так просто, слишком просто.

«А ты уже поверил в возмездие – за прошлые грехи, преданное доверие и, образно выражаясь, ворованные яблоки. Чуть ли не базу научную подвел, что так совесть знать о себе дает, словно одного засевшего осколка ей мало. Красивая сказка, только вот от реальности весьма далекая. Нет никакого возмездия, и Бога нет, намеренно карать некому».

– Так я и думал, – спокойно заметил Овечкин, ничуть не удивленный. – Снимайте, легче станет. Не стоит смотреть на меня столь подозрительно, Валерий Михайлович: у вас обычная аллергия на шерсть. Можете страдать и дальше, если вам угодно, но разумнее было бы последовать моему совету.

Смысла упрямиться не было – спор ради спора всегда казался ему сомнительным развлечением, тем более когда в чужой прозорливости уже успел убедиться – однако Валерке казалось, что он стаскивал с себя сейчас куда большее, нежели дурацкий подарок, в чужих глазах его полным дураком выставивший. Впрочем, ощущение вполне могло оказаться ошибочным, потому что первое место по праву отводилось неловкости: свитер потянул со спины, но напрочь забыл о засученных рукавах, в которых предсказуемо застрял и из которых мучительно долго выбирался. Вывернул снятое с изнанки на лицевую, в процессе углядев, что манжеты рубашки замяться успели. Пригладил их и уже без удивления отметил, что кожа под рубашкой чистая, никаких покраснений. Еще и волосы зачем-то на макушке взъерошил, что было совершенно излишне: близкое знакомство с шерстяной тканью им на пользу не пошло, и вместо аккуратной прически на голове образовалось нечто, хаотично торчавшее во все стороны. Кажется, Ксанка в шутку называла подобный бардак на голове «полевой одуванчик под ветром». Ну просто красавец.

Деликатное молчание рядом настораживало. Он хотел было чинно сложить раздражающую вещицу на коленях, чтобы тем компенсировать нервозность от собственных неуклюжих действий и наверняка нелепого вида, но такой возможности ему не дали, аккуратно перехватив свитер за рукава. Валера машинально потянулся вперед, не столь желая удержать предмет так и не случившегося спора, сколь упорядочить хоть что-то, и диспозиция поменялась.

– Что и требовалось доказать, – взгляд штабс-капитана, какой-то ожидающий и напряженный одновременно, не отпускал его, как не отпускали и теплые ладони, нашедшие себе трофей получше свитера. – Если вам так дорога эта вещь, носите впредь на рубашку с длинным рукавом, чтобы шерсть не прилегала к открытой коже. В противном случае эта картина, – пальцы Овечкина, ненавязчиво акцентируя внимание, легонько постукивали по тыльной стороне его запястий, расчесанной яро особенно, – будет постоянной.

Тишина сгущалась меж ними, долгая и вязкая, перебиваемая лишь частыми ударами сердца, особенно отчетливо различимыми за отсутствием непрерывного диалога. Номер внезапно показался совсем маленьким, не говоря уже о диване, где сидели почти вплотную. Слишком близко, почти как когда-то, пусть и несколько иначе.

Валерка не думал об этом, когда в ресторане практически выцарапывал штабс-капитана из спровоцированного извне акустического приступа. До того, когда там же, внизу, заговорили о Ялте, осколках и местах их хранения, напротив, очень даже думал, но весьма кстати переменил тему: и Овечкина отвлек от опасного поворота разговора, и себя заодно. Сейчас же отвлечь было нечему. Ему вообще следовало уйти раньше, после истории о Судравском… или о Маркове… а вернее всего – вторично оккупировать подоконник и усмирить свое любопытство, мало ли в жизни нерешенных загадок было, пережил бы еще одну.

– Спасибо, – пауза тревожно затянулась, и благодарность, нарочито-ровная, прозвучала натянуто, сбито. Еще и глаза выдавали отсутствие внутреннего спокойствия, Валере даже зеркало не требовалось, чтобы за это поручиться. По счастью, другая сторона зрительного контакта не поддерживала, и прочитать царившее в них смятение было некому. Со словами проще выходило – те были не о том, но и они себя исчерпали.

Петр Сергеевич несильно сжал его запястья там, где кожа стала слишком чувствительной, и погладил большими пальцами, легко, почти невесомо, как только Овечкин и умел, наверное. Валера вздрогнул, но не оттого, что ощущение было неприятным. Наоборот, совсем наоборот. По совокупности, для одного дня это, определенно, был уже перебор.

Сначала – появление на вокзале, всколыхнувшее почти забытое, и позорно заваленная слежка. Потом – неловкий разговор, где в каждую фразу врезаешься, как в стенку, одиночный кофе с мыслями и, в противовес, разделенный ужин с дурацким вытребованным принципом игры на равных, в котором он все равно не преуспел. Под конец – личные истории одна другой честнее, на которые он не имел никакого права и на которые ответить было нечем, теперь еще и это… не забыть сказать Ксанке, чтобы больше такую дрянь не брала, а то еще подарит своему благоверному, то-то Яшке радости будет. Сам Валера этот свитер точно выкинет без зазрения совести сразу же, как вернется в общежитие…

Он сбился с мысли, потому что уплотнению в основании кисти, незаметному со стороны и отныне прекрасно известному Овечкину вместе со всей стоявшей за ним историей, вновь досталось внимание, на этот раз далеко не мимолетное. Мягкий, намеренно неторопливый жест, но колыбель теплых ладоней не несла успокоения, не обещала тихой гавани, поднимая на поверхность совсем другие эмоции. И прерывистый вздох, который Валерка безуспешно пытался задавить, все же вырвался.

Тишина расползалась необратимо, худой пряжей под складным ножом, которому не нужно филигранной изящности или тонкого лезвия, достаточно неаккуратной петли или необрезанной нитки, чтобы проступила изнанка.

Штабс-капитан вскинул голову, как от сухого выстрела, вглядываясь недоверчиво-пытливо, выискивая что-то важное. Военные привычки, неистребимые, наверное, у них обоих, никуда не делись: Валера четко увидел, как Петр Сергеевич отметил эту невольную реакцию, как считал по глазам все, что тому нужно и не нужно было знать. Он и сам настороженно смотрел в ответ в лицо, где намешано было слишком много всего, только вот затаенное ожидание там лучше прочего угадывалось. Но среагировать, когда личное пространство окончательно перестало быть личным, все равно не успел: Овечкин, качнувшись вперед, коснулся его губ своими. Просто прикоснулся, не целуя по-настоящему, давая время взвесить ощущения, отстраниться, передумать. Весьма тактично, учитывая, что в прошлый раз такой деликатности штабс-капитан не проявлял. Но тогда все было проще и честнее одновременно, сейчас же между ними стояла Ялта, Валеркино предательство да наблюдательность одного белогвардейца, позволившая тому выжить. И четыре года, в которые красноармейцу, а потом и комиссару Мещерякову было откровенно, выматывающе никак.

Валера получил вполне наглядное представление о спрятанной в секунде вечности, хотя о том и не просил. Конечно, перед ним не успела пронестись вся их недолгая история, но вот одному воспоминанию вполне нашлось и время, и место.

«Или человек постоянно с тобой, даже когда он на самом деле далеко, или нет, тогда и говорить не о чем… Глупость не грызёт несколько лет подряд, да и говорить о мертвом как о живом она тоже не подталкивает… Ничьи слова ты не запоминал так хорошо, ничья гибель тебя так не выламывала, и, думаю, ничьи насмешки ты не воспринимал так болезненно...»

Ксанка, конечно, многое преувеличила, но она же была права в одном: Петр Сергеевич с момента их знакомства был рядом всегда, выступая то внутренним голосом, то повторяющимся кошмаром, то несуществующими воспоминаниями, в которых диалоги продолжались все в той же живой, подкупающей манере сочетания чужого опыта, насмешки и вполне искреннего интереса к мнению другой стороны.

Пережеванное, скомканное прошлое, поставленное на повтор. Сожаление о случившемся в бильярдной. Сожаление о неслучившемся ранее, которое Валерка с отчаянностью человека, летящего в пропасть, за собой не признавал.

Глупость или нет, он не уйдет. Всегда ведь скорее был из тех, кто делает и жалеет, чем не делает, время лишь скорректировало привычку сомневаться слишком долго. Хотя бы на это оно оказалось способно, в остальном проиграв и точившему с Крыма ощущению незавершенности, и тянущей тоске, выходившей на новый, изнуряющий виток.

Губы невольно дрогнули, приоткрывшись. И это засчитали за ответ, мягко притянув его за запястья еще ближе. Свитер, более не нужный, отправился на спинку кресла, отброшенный небрежно, как исчерпавший себя предлог.

Кажется, Валера так и не повзрослел за четыре года, потому что реагировал точно также, как и тогда, вспыхивая от искры сухой соломой. Четыре года – слишком долго, чтобы помнить в деталях каждую мелочь: все должно было остаться сухими фактами, затертыми отголосками, но он помнил. Захлебнулся ощущениями, когда ладонь, коротко пробежавшись по локтевому сгибу, застыла между лопатками, уверенная, горячая, как тогда, как всегда. От того, как жизнь вплавлялась в него, выгоревшего после Ялты, насильно впихивая в руки все и сразу, будто задолжала: бери, с процентами. Оттого, что Валерка только сейчас понимал, что ему не хватало чего-то важного, обретаемого, находимого.

Пальцы Овечкина перебирали по его шее, кадыку, плечам, будто зажимали струны, узнавали отклик, вспоминали свою тональность. Немного погодя ключевые точки маршрута повторились, но уже торопливо, влажно, резонируя в такт рваным выдохам. Место, где шея переходит в плечо, изучили особенно обстоятельно, хотя что там такого необычного, кроме короткого вертикального шрама, оставшегося в детстве после напуганной кошки, спикировавшей с дерева прямо на загривок, а оттуда – на растопленную дождями дорогу… Переход, более не нежничая, прикусили, Валера дернулся от неожиданности – и позвоночник прошило горячим, сразу, весь. Усмешку штабс-капитана, пока, зажмурившись, ловил губами воздух, скорее почувствовал кожей, чем услышал, но она была не смертельна и скорее довольная, чем язвительная.

Отстраненно, будто не своя, пришла мысль: а ведь книги и вполовину не давали представления, что между двумя людьми вообще может быть настолько… сильно, да и что они могли, простые слова на бумаге. Следом, столь же буднично, пришла и вторая – что проверять это с кем-то другим за минувшие четыре года ему и в голову не пришло. Будто часть Валерки всегда знала, что Петр Сергеевич в бильярдной не погиб, и их дорогам суждено пересечься вновь. Двойственность собственных ощущений же, напротив, воспринималась очень живо: Валера одновременно чувствовал себя разобранным на кусочки и бесповоротно, необратимо, невозможно целым.

Он заново узнавал этого человека, потому что хотел узнать. На пробу зарылся пальцами в волосы на затылке короче и жестче своих: помнил прекрасно, что это незатейливое движение довольно приятно. Потом чуть сместил ладонь, спустившись к загривку, и безошибочно уловил легкий поворот головы вслед за ней, чтобы продлить контакт. Тихое, сытое удовлетворение грудину затопило, вытеснив все остальное, беглой улыбкой на губах распустившись: снова захотелось такой неосознанный отклик вызвать. Любопытство и неизведанность вперед вели, смелости пополам с робостью придавая, ладони по лицу Овечкина прошлись, фрагментами выхватывая тонкую переносицу, выдающийся нос, избороздившие лоб морщины, на ощупь явнее различимые, претерпевшую изменение форму усов, знакомую еще по Ялте носогубную складку, ставшую куда четче. Ее интуитивно хотелось выправить, разгладить как источник диссонанса ко всему остальному. Странное, настойчивое ощущение, почти болезненная потребность. Валерка знал, что не получится и что не он тому причиной, но все равно попытался, раз уж убрать иной причиненный ущерб был не в силах.

Теплые ладони мягко обрамили лицо, легонько потянув вверх, и застыли там сложенными крыльями, будто ожидая чего-то. Он разомкнул ресницы, невольно моргнув, на свет прищурился – аж оторопью с колкой неловкостью пополам пробрало: Овечкин и не думал закрывать глаза. Нарушать установившуюся тишину, дробить ее словами, ломкими, лишними, не хотелось, но Валера, вглядевшись в лицо напротив, вдруг доподлинно понял, почему тот смотрит чуть ли не упоенно, что на самом деле видит, и, поборов смущение, констатировал без удивления, даже голос не дрогнул:

– Вам это нравится.

От новой усмешки, за границами привычной классификации, уже знакомого прикосновения – к воздуху у щеки – и короткого, с глухим смешком: – «Безмерно», – легче не стало, а к щекам все же прилил непрошенный румянец. Справляться с ним Валерка умел только делом, неумелость пасовала перед упрямством, а перед глазами виднелись ключицы, скрытые воротом чужой рубашки. Пуговицы на ней определенно были классовыми врагами – раздражающе мелкие, лукаво выскальзывающие и торопливой осаде не сдающиеся.

Его мягко прервали, вовлекая в долгий, умопомрачительный поцелуй, умело показывая, как можно иначе, когда – медленно, не торопясь, запоминая, наверстывая. Целовали уверенно, но нежно, так упоительно, долго, тягуче, что в животе скручивался тугой узел желания, а пальцы подрагивали, лихорадочно хватая то, до чего могли дотянуться. Досталось все же рубашке. Вспышкой пронеслось в голове воспоминание – плеск волн, шумное дыхание, лацкан пиджака в неловких пальцах – и Валерка решительно вознамерился выпростать штабс-капитана из мешающейся одежды, в нетерпении пропуская пуговицы у воротника и тут же возвращаясь к ним. Добровольную подмогу в борьбе с нижней части рубашки, оставшейся без присмотра, встретил молчаливым одобрением, пока сам он неумело возился с манжетами. Полы сдавшейся совместным усилиям рубашки, наконец, разомкнулись, и Валера стянул ее, сместившись вправо, за спину Овечкина. Потому что даже сильнее, чем падать в манящую, оглушающую тишину, ему сейчас хотелось другого.

Шрамы переплетались, расходясь сетью косых линий: где-то были грубее, где-то и вовсе зарубцевалось почти незаметно, если должным образом не присматриваться. Он же подмечал все, будто читал карту. Площадь довольно обширной оказалась: лопатки, правое плечо с захлестом вперед, загривок, и кольнуло непреложным узнаванием, хотя пока даже не дотронулся, только взглядом прослеживал. Ближе к пояснице тоже были следы, но слишком ровные, как ножом полоснули. Не его. Не те, что выше. Валерке даже спрашивать не надо было, он просто это знал.

Некрасивые, несимметричные отметины, рубцы все же притягивали взгляд, вызывая странное чувство одновременно сожаления – будто сам оставил следы на коже, что, в сущности, так и было, – и какой-то запоздалой нежности. Очевидный дефект, но шрамы не делали Овечкина хуже: просто часть прошлого, неуклонно переплетенного с настоящим. У самого Валерки тоже были такие вот отметины, поворотные точки, без которых он не стал бы тем, кем является. Что до эстетики... Как там говорил Петр Сергеевич, «экскурсии по местам чужих поражений»? Действительно, подобное занятие только для тех, кому важно знать и об этом тоже, а не только о привлекательных сторонах. Ему вот, как выяснилось, исключительно важно.

Валера провел по вязи рубцов подушечками пальцев, проследив излом линий, потом, не задумавшись даже, и губами, точно зная, что видит перед собой именно его: штабс-капитана врангелевской армии, белогвардейца, уверенного игрока, язвительного эмигранта, просто ставшего когда-то нужным человека. У Овечкина было много лиц и регалий, слишком много для одного Валерки, но он хотел сейчас видеть одного – того, открытого, как вечером в Ялте, делившегося личным, оживавшего рядом с ним.

Хотелось вообще совершенно противоположного. Чтобы интонациями этими своими, ласкающими почти физически. Чтобы смотрел пронизывающе, до мурашек. Чтобы не смотрел вовсе, особенно так, будто знает все наперед. Чтобы губами – крепко, остро. Как на набережной, чтобы не думать, просто принимать, хотелось тоже.

Подрагивающие пальцы рвано выводили на спине штабс-капитана знаки, не принадлежавшие ни русскому, ни французскому алфавиту, они оказались вообще вне формы письменности: длинные восьмерки, перетекающие в морские гребни. Валера не знал за собой раньше этой боязливой нежности, выплескивающейся через край, и не мог определить ее границ.

Петр Сергеевич, до того молча поощрявший перенятую инициативу, обернулся через плечо и потянулся к его лицу. Очки соскользнули, мазнув напоследок переносицу нагретым металлом, и картинка потеряла четкость. Он рефлекторно вскинул руки, чтобы вернуть окуляры на место, и скорее почувствовал, чем увидел отрицательное качание головой. Замешкался. Не из страха не видеть, парализующего еще с войны, когда стекла заляпывали комья грязи от рванувшего рядом снаряда, просто без очков было неуютно, будто обнаженный сидишь: ни прикрыться, ни защититься. Валерка и спал-то в них всю гражданскую, чтобы в случае чего не тратить драгоценное время, которое легло могло стоить жизни, на рассеянные полусонные поиски очков, только в последнее время отвыкать начал. Старая привычка брала свое, но в то же время отсутствие знакомой тяжести на переносице смущало и будоражило одновременно, и второе почему-то больше. Он, сомкнув ресницы в молчаливом согласии, позволил Овечкину и это.

Момент, когда его избавили от рубашки, Валерка пропустил, увлеченно водя по столь разному рельефу широких плеч: гладкому левому и рубцовому правому. Теперь, лицом к лицу, он уже не видел летописи шрамов, среди которых, помимо отметин от взрыва в бильярдной, конечно, были и другие, зато различил справа след от застарелого пулевого в плечо, почти зеркальный его собственному. Правда, под Бузулуком стреляли со спины и не навылет, здесь же было сквозное. То самое, значит, от перестрелки у бронепоезда.

Его тоже изучали, не менее увлеченно и куда более раскованно. У Валеры вообще оказалось неожиданно много чувствительных мест, о чем он никогда не подозревал: левое плечо, особенно со стороны спины, на границе пулевого, и дальше наискось к груди, подбородок, мочка уха, аж сводило внутри все сладким спазмом от окутывающего там влажного тепла. Дыхание, сиплое и частое, скрыть уже не пытался, на бережливое прикосновение пальцев к взмокшему виску одновременно с поцелуем под линией челюсти и вовсе глухо застонал куда-то штабс-капитану в плечо, хотя глаза Овечкина, в которые посмотрел украдкой, подсказывали, что тот будет совсем не против, если Мещеряков станет вести себя громче. И что Валеркины попытки сдерживаться Петра Сергеевича порядком забавляют. Но это словно был внутренний барьер, перешагнуть который он пока не мог.

Вместо этого Валера плыл в каком-то неведомом море, обжигающе теплом, накатывавшем волнами. Наверное, ялтинском, других все равно не ведал. Руки штабс-капитана, казалось, знали о нем больше, чем он сам: где приласкать, где провести с нажимом, где, напротив, едва ощутимо коснуться, а где кожа для рук и вовсе слишком нежная, лучше сразу – губами.

Заминка возникла, когда Петр Сергеевич, хмыкнув, обнаружил табельное. Валерка напрягся едва уловимо, но не потому, что маузер, без особого пиетета извлеченный из кармана брюк, оказался у штабс-капитана в руках. Чтобы Овечкин – и прибыл в Москву безоружным, не пряча револьвер в своем саквояже? Это был бы не Овечкин, а, значит, сам по себе маузер для него особой ценности не представлял. В проснувшееся именно сейчас желание пострелять по живым мишеням Валера как-то тоже не особо верил, хотя вышло бы… забавно и самую малость нелепо.

Отвлекать себя такими мыслями, поверхностными и не задерживающимися в голове надолго, было проще. Иронизировать было проще, чем признать: просто это столь явно напомнило о реальности за пределами гостиничного номера – о границах, к которым придется вернуться, о дне, которого могло не быть вовсе, если бы жеребьевку по-другому раскинули – что вызвало почти досаду, отравляя текущее украденное время, которое и так уже почти вышло все. Были бы оба штатскими, не смотрели бы сейчас на маузер, подаренный лично товарищем Буденновым: он – отчужденно, штабс-капитан – до странного понимающе.

Служебное оружие с тихим стуком легло на стол, Валерке под правую руку. В зону видимости и досягаемости, при желании дотянуться – дело нескольких секунд. Он еще в Ялте, помнится, удивлялся, как Петр Сергеевич, знавший его без году неделя, даже не его, а наивного мальчика-гимназиста, в котором от реального Валеры не было и трети, легко умудрялся так хорошо считывать реакции собеседника, что слов не требовалось. Как и сейчас. Приятное качество, в том числе и тем, что не являлось неожиданным, Валерка был к этому готов.

А вот к тому, что его руки, до того преспокойно поглаживавшие чужую спину, перехватят в мягкий, но ловкий захват и заведут ему же за голову, готов определенно не был. Валера дернулся протестующе, но от этого только сильнее сполз по дивану вниз. Он мог бы выправить положение и подтянуться выше, ухватившись ладонями за подлокотник, но у штабс-капитана, очевидно, это в планах не значилось: тот умудрялся все так же легко, но настойчиво удерживать его одной рукой, другой проходясь по бокам и чувственно пересчитывая ребра.

Восприятие обострилось, Валерка губу изнутри закусил, чтобы утихомирить это темное, тягуче нарастающее напряжение, и едва не прокусил ее насквозь, когда теплые пальцы почти невесомо задели тазовую косточку, от возни на диване располагающуюся теперь над границей брюк, а не под ними. Пульс зачастил уже совершенно сумасшедше, неосознанно он попытался сместиться в сторону, уходя от опьяняюще сильных ощущений и откидывая голову назад, в спасительную безопасность подлокотника, когда сильная ладонь успокаивающе двинулась выше, прочертив полукруг от затылка до ключиц и остановившись на животе, а губы прошлись по обнажившемуся выступу кадыка. Валеру сотрясала крупная дрожь, напряженные плечи сводило спазмом, а от осознания того, каким открытым, взбудораженным и несдержанным он сейчас виделся штабс-капитану, бросило в опаляющий жар: давно себя таким беззащитным не ощущал, может статься, что и вовсе никогда. И ведь умом понимал, что никто его унизить таким образом не пытается, а все равно…

То, что его унижение целью Овечкина не являлось, заставило задуматься об истинных мотивах штабс-капитана. Валерка был не дурак: прекрасно видел, что основное… внимание уделялось ему, и на равных здесь не получалось. А вот эгоистом он не являлся и был более чем не против восстановить баланс. Не из чувства равновесия, или благодарности, или еще чего-нибудь, а потому что ему самому это сейчас было донельзя нужно, но руки, все также заведенные за голову, такой возможности не давали.

Казалось, что Петру Сергеевичу куда интереснее Валерины реакции, чем собственное удовлетворение. И реакции эти он явно получал в избытке, будто доподлинно изучив партнера за долгие годы, а не узнавая впервые. Валера гитарой в умелых руках себя почувствовал, которая молчать не могла, как не молчал и настоящий инструмент в тот единственный раз в ялтинской бильярдной, когда он застал штабс-капитана за чем-то предельно личным. Впрочем, гитара вряд ли бы так ходила ходуном, но контролировать себя получалось все хуже, а уж когда Овечкин, наконец, прекратил изводить его ожиданием, то замирая на уровне пояса, то дразня будто случайными касаниями через ткань, Валерка готов был вознести молитву, забывая о том, что и слов-то ее не знает.

Первое томительно-затяжное движение по всей длине, слишком легкое, слишком медленное, выбило яркую ослепляющую вспышку за закрытыми веками. Валера инстинктивно толкнулся вперед – ближе, сократить дистанцию, усилить контакт: предельно ясная, отчаянная потребность. Последующие чувственные движения в одном ритме, будто выверенные, распаляли своей недостаточностью, и хотелось бессильно заскулить, потому что этого было преступно мало. Ему остро не хватало воздуха, а касания губ в районе кадыка, бережные, короткие, лишали и того, который все еще каким-то образом поступал в организм.

Валерка неосознанно поскреб ногтями по ладони, удерживавшей захват, подталкивая Овечкина к чему-то, чего он сам не знал наверняка: то ли не мучить дольше, то ли не бросать на полпути и ускориться. Чужая рука, вряд ли подвластная его немым просьбам, то убыстряла, то замедляла темп, и это было почти непереносимо хорошо. Из-под полуприкрытых век заметил, что Петр Сергеевич смотрит внимательно, малейший отклик улавливая, и от осознания этого потряхивало, как в лихорадке.

Он зажмурился, глубже проваливаясь в свои ощущения, чтобы не отвлекаться на этот взгляд, в котором сейчас царила та же мягкая неподкупная теплота, как помнилось по набережной. Вот только в последний раз такое выражение глаз Овечкина отпечаталось в памятном кошмаре и теперь прочно ассоциировалось именно с ним. Валерка не знал, чего опасался сейчас, вряд ли в самом деле того, что штабс-капитан пеплом рассыплется, но слепо ткнулся губами вперед, несколько промахнувшись с назначением и попав в щеку. Ему остро нужна была реальность, а не дурацкие сны, даже если там, только там, помимо колючей метели и печальной концовки случилось и трогательное, теплое, никогда им на самом деле не слышимое…

– Валерочка, – безошибочно разобрал он сквозь поцелуй и нарастающий шум в ушах. От этого низкого, задушенного тембра с какой-то особенной интонацией удовлетворенной улыбки, перекрываемой тихой нежностью, перехватило дыхание, а левое запястье штабс-капитана всерьез рисковало стать точной копией его собственного, потому что Валериных рук тот так и не выпустил, а больше никуда было не дотянуться. Оно же стало якорем, за который Валерка пытался удержаться, сметаемый накатываемой волной незнакомых ощущений, но тщетно.

Море нашептывало что-то свое, неразборчивое, в голове шумело прибоем, поверхность воды дрожала, готовая вспениться и потом сомкнуться окончательно, утянув за собой куда-то, где ему и надлежит быть…

Стук в дверь застал Валеру врасплох, и выплывать на поверхность пришлось резко, без подготовки. Он растерянно взглянул на Овечкина, а в голове хаотично мельтешило отрывочное: «Может, ошиблись?», «Ты вроде наблюдать за Петром Сергеевичем сюда направлялся. И как, много ты понаблюдал?», «Обслуживание номеров, сейчас? Вечер же уже», «А он, между прочим, приехал сюда не за этим. Меж тем, с какой целью Овечкин в России ты до сих пор не знаешь, то же мне, разведчик» ...

Стук повторился. Штабс-капитан приглушенно выругался, выдав что-то о заливающихся обещаниями соловьях, на деле ползающих со скоростью пришибленной черепахи, хотя Валерка и не прислушивался толком, подстегиваемый противоречивыми мыслями, как и реальностью, вторгнувшейся без приглашения в маленький, вполне существовавший до этого момента мир. Вздрогнул, порываясь выскользнуть, отстраниться, но Петр Сергеевич удержал его неожиданно крепко. И не выпустил, убыстрив движения, теперь уже без былой медлительности, торопливо, резко, разом вышибая все, что Валера там себе надумал или надумать не успел.

«Сумасшедший», – отрывочно пронеслось в голове, – «стучат же...»

– Спокойно, Валерий, не кипишитесь так, – за спокойную, ленивую легкость в голосе Овечкина хотелось прибить. – Это не по вашу душу, по мою. Подождут.

Валерка не смог удержать глаза закрытыми. Потрясенный, расфокусированный взгляд, с головой выдающий бушующие эмоции, столкнулся с ответным изучающим, впитывающим его, казалось, вместе со всеми несовершенствами, изъянами, неуверенностью и прочим ненаносным, оставляя настоящее: без игр, масок и вынужденного притворства.

Дальше он уже не думал. Валеру с головой накрыла морская волна и рывками протащила вверх по песчаной отмели, выбросив на берег опустошенного, оглушенного и донельзя счастливого. Море, сдавшись, затихало, наверное, все же не ялтинское, а то, другое, прежде недостижимое, как и Петербург.

Сквозь медленно отступающую толщу воды он расслышал, как в дверь снова деликатно постучали, и еще что-то о срочной бумаге. Мысль мелькнула дурацкая, что разыскивают именно его, и ее абсурдность дошла до Валерки не сразу. Да кому в здравом уме придет в голову, что комиссар Мещеряков обосновался в номере субъекта, за которым приставлен следить, и ведет с ним чинные разговоры… и не только разговоры. Так что к Овечкину это, чьей невозмутимости мог бы позавидовать какой-нибудь египетский сфинкс: тот оперативно набросил рубашку, с пуговицами явно не возясь, пригладил волосы и открыл дверь нежданному визитеру, впрочем, скорее приоткрыл.

– Оставили на стойке регистрации для вас. Сказали, что срочно. Но посыльный уже ушел, – горничную в коридоре Валера без очков не видел, но по голосу различил, что это все та же, склонная к музицированию.

Петр Сергеевич бегло просмотрел записку, вроде бы удивленно фыркнул и заметил сухо:

– Благодарю. Ответа не будет.

Дверь номера закрылась, а полученный листок Овечкин опустил на маленький не то шкафчик, не то тумбу у входа. Ну да, ему же записка больше не была нужна. Зато вот Валерка нутром чуял, что в ней крылось нечто важное.

Петр Сергеевич вдруг повернулся к нему, даже брюки не успевшему застегнуть, не то что рубашку надеть. Застыл на середине движения, посмотрел странно так, обволакивающе.

«Любуется», – отчетливо понял Валерка, пойманный этим взглядом. В голове было пусто и звонко.

Сам он, все еще слишком разморенный, только прищурился, чтобы картинка без очков стала чуть четче. Штабс-капитана ответно рассматривал, переоценивая все, что знал о нем, добавляя то, что узнал за ужином и то, что видел сейчас. И плевать, что видел размыто, насмотреться он успел и в ресторане. В расстегнутой рубашке, не язвительный, не поучавший и не смотревший на него со стылым ожиданием… с таким Овечкиным вполне можно было примириться.

«А ведь красивый, зараза», – пришла отголоском рассеянная мысль, удивив его самого.

Штабс-капитан рукой скованно дернул, будто какое-то движение на середине оборвав – и на ковер, звякнув, полетела чашка, до того преспокойно соседствовавшая с кофейником на тумбочке в коридоре, Валерка ее еще в самом начале приметил, разведчик должен быть внимательным к деталям, это им вдолбили накрепко. И, судя по лужице на полу да брызгам, заляпавшим штабс-капитану брюки, кофе в чашке еще оставался.

Петр Сергеевич витиевато чертыхнулся себе под нос и раздосадовано скрылся в ванной. Записка... записка осталась на месте.

В ванной зашумела вода, а в голове у Валеры зашумело не меньше. Он вслепую потянулся за очками и не сразу нашарил тонкую оправу, разом подобравшись, как перед ударом. Сколько там Овечкин будет замывать брюки, пару минут? Непростительная оплошность для белогвардейца, как и то, что тот позволил Валерке услышать про переданное посыльным послание. Вот сейчас он подойдет, возьмет эту записку – для письма размер маловат – и узнает планы бывшего штабс-капитана врангелевской контрразведки из первых рук. Возможно, Иван Федорович его по-отечески похвалит. Возможно, это ляжет еще одной краткой строкой в характеристику и когда-нибудь зачтется. Неизвестно, с какими вестями к Смирнову завтра придут ребята, а вот у него точно что-то весомое будет, интуиция не врет.

Валерка решительно забрал со стола очки и оружие, маузер отправился по прежнему адресу, очки же все никак не садились ровно, от нетерпения он в переносицу-то попал только с третьего раза. Наскоро поправив брюки, схватил рубашку, накинув ее так же, как недавно Овечкин, без запаха, и бросился к входной двери. Все заняло не более полминуты, уж за свое чувство времени он мог поручиться.

Вот только рука, протянутая было к коридорной тумбе, дернулась как перебитая. Потом и рациональный анализ подключился, окончательно гася поднявший на ноги порыв. Он не подлец. Мало ли, что там, ну с чего Валера взял, что это то самое, нужное? Кто вообще через горничных стал бы серьезные письма передавать? Это вообще могла быть телеграмма личного характера.

Собственное совестливое бессилие раздражало неимоверно. А вот Даня бы не сомневался.

«И вообще, Валера, странная у тебя логика, если так со стороны посмотреть. Значит, подрывать штабс-капитана можно, глупость давешнюю с ним же развивать можно – и в этот раз тебя бы вряд ли отпустили так просто. Да и ты сам не стал бы возражать, вон как Петра Сергеевича в рубашке на голое тело рассматривал, хотя бы себе не ври. А вот выполнять свою прямую задачу ты отчего-то не спешишь. Товарищ Смирнов тебя спросит завтра об Овечкине, и что ты ему ответишь по существу? Для него даже ваши разговоры за ужином ценности не представляют, а уж все остальное – и подавно...»

Случайно ли, намеренно ли, записка лежала исчирканной стороной вниз, исключая возможность разобрать текст, даже не притрагиваясь к листу. Белела на тумбе нетронутым секретом, вероятно, важным, может, даже ключевым. Манила своей доступностью, в самом деле – только руку протянуть. Плохой, плохой из Валерки разведчик, если он сознательно упускает это.

Вернувшийся Петр Сергеевич, в красках заставший картину непримиримой внутренней борьбы, был того же мнения:

– Положительно, вы выбрали не ту профессию. Вам следовало давно прочесть это и сейчас взирать на меня с невозмутимо невинным видом, находясь отсюда в добрых двух метрах, желательно, на диване, будто и не поднимались вовсе. А не стоять в раздумьях с лицом, по которому каждый догадается об одолевающих вас сомнениях.

– Я не читаю того, что адресовано не мне, – вышло резко и решительно, хотя – было бы чем гордиться. Излишняя щепетильность для сотрудника ОГПУ неприемлема, знал бы кто – на смех поднял.

– Да вы загадка, Валерий Михайлович, – покачал головой Овечкин с кривой усмешкой, будто силился, но не мог увязать в единую картину части головоломки. Он и сам не мог, так что недоумение было вполне взаимным. – Когда я пойму, каким образом в вас сочетается порядочность и подлость, и по какому графику благородные, но ненужные порывы правят бал, придется вас пристрелить. Что до записки, в ней ничего интересного для вас нет. Желаете взглянуть? – Петр Сергеевич легко подцепил лист со столика и любезно протянул ошарашенному Валерке. – Ну же, смелее, товарищ чекист.

Валера, отмерев, недоверчиво посмотрел в текст и понял, что над ним только что изощренно поиздевались, причем дважды.

Во-первых, у гимназиста Мещерякова от природы была плохая фотографическая память, куда лучше он воспринимал информацию на слух и различал даже намеренно искаженные голоса. Хотя этого, положим, штабс-капитан знать не мог.

Во-вторых, текст оказался на французском. Взгляд зацепился за несколько длинных слов, остальные, судя по структуре предложения – предлоги, артикли и местоимения, все не упомнишь. Не хватало карандаша и бумаги. И русско-французского словаря, конечно.

– Библиотеки работаю до семи, – будто подслушав его мысли, кивнул штабс-капитан в сторону выхода. А, вернее всего, заметил Валерин прикипевший к записке взгляд, отвести который в сторону он просто не мог. – Если поторопитесь, еще успеете.

Валерка столкнулся с неподъемной дилеммой. Всенепременно выяснить, что в записке, пока в памяти еще свежи иностранные слова и можно, вооружившись словарем, попытаться понять общий смысл, требовала деятельная натура и еще не подводившее его ни разу ощущение, что он напал на след. В то же время задание было четким: не спускать глаз с Овечкина, а ну как тот скроется от наблюдения и вообще из гостиницы исчезнет?

Его метания не остались незамеченными.

– Я не могу стоять на пути, когда ваши глаза так сверкают жаждой знаний, – серьезно сказал Петр Сергеевич, при этом оперативно поправив допущенный в рубашке Валеры беспорядок. А он и не заметил, когда пуговицы успел застегнуть, слишком был занят вопросом, поступить как должно или не поступить. Неудивительно, что несколько пропустил. – Да, и вещицу вашу заберите, а то вдобавок к еще не придуманным обвинениям советская власть инкриминирует мне приватизацию, – злосчастный свитер ткнулся колючей шерстью прямо в руки. – Смею заметить, своих грехов на мне достаточно, ни к чему обрастать пустяковыми.

Он в который раз не мог сказать наверняка, это просто издевка или же Петр Сергеевич хотел сказать что-то совсем другое. Но тянуть дольше было нельзя, и Валерка пошел к двери, на ходу продумывая план, тем более странный, что предложен был не им. Запросить смену, метнуться в библиотеку, узнать внизу, где тут ближайшая… Мысли приняли деловой, безэмоциональный ряд, и у него появилось чувство, что их уверенной рукой к этому подталкивали.

Да нет, просто он всегда подозревает худшее. Просто их время, наконец, закончилось, произошедшее стоит запечатать печатью повернее и всецело сосредоточиться на деле. А записка… да просто очередная издевка в стиле Овечкина, который со скуки решил бросить ему кость, наверное, Валера выглядит особенно забавно, когда играет в игры с соперником, играющим на пару уровней выше его. Быть может, и так, однако оборотной стороной такой расстановки является подстегивающая мотивация переиграть. Посмотрим.

– Валерий Михайлович, – он обернулся на оклик в спину, то ли опасаясь ненужного разговора о том, чему был и свидетелем, и соучастником, то ли надеясь непонятно на что. Но Овечкин смотрел на него ровно, без двойного смысла, как на рядового партнера по бильярду. – Утром вы найдете меня здесь же. Слово офицера.

Слову офицера Валерка не верил, но аккуратно прикрыл за собой дверь, позволив себе эту неспешность прежде, чем все, произошедшее в номере, на время перестало его волновать: были дела поважнее, которые не терпели отлагательств.

_________________________________________________________________________________________

* Из «Искусства войны»: «… мощь того, кто умеет заставить других идти в бой, есть мощь человека, скатывающего круглый камень с горы в тысячу саженей».

** Про «светлое Рождество» нет закрепленного словосочетания, мне так захотелось. Известно как рождественское перемирие 1914 года. Все так и было, даже по Восточному фронту есть неподтвержденные сведения, что боевые действия не велись в католическое и православное Рождество как взаимная нота любезности, но такого резонанса, как на Западном, под Ипром в Бельгии, нигде не было. Овечкин зимой 1914-1915 года, будучи переброшенным на Северо-Западный фронт, мог застать только бои под Бзурой и к югу от Сохачева. И резонанс между «Cicha noc» и последующей операцией за обладание Бзурой, на мой вкус, один из самых показательных.

Треклист. Я не оригинальна, в пятом часу утра это все же оказался Chris Isaak с «Wicked Game».
У «Wicked game», на самом деле, есть совершенно потрясающий кавер от Emika, и при прочих равных я бы отдала предпочтение даже ему, а не оригиналу, но… он слишком плавно-нежный, что ли, для этого текста, и не предполагает таких эмоциональных качелей.


За две недели у меня так и не получилось написать это лучше, сколько бы я ни переписывала совершенно конкретную часть этой главы, а, пока "корявость" лично мне не перестает в достаточной степени резать глаз, текст в выкладку не идет, иначе смысла нет. Забавно, что аналогичный таймлайн в части Овечкина вопросов не вызвал никаких. .

Послушать «Wicked Game»: https://www.youtube.com/watch?v=aid2vMbCNP8



Глава 21. От автора: о векторах, синхронизации и безусловности

Я прошу прощения у читателей, пока что это не очередная глава. Но так как у меня в том или ином виде уже интересовались на разных порталах этим вопросом, который возник в комментариях к предыдущей главе, а Фикбук не дает ответить таким развернутым отзывом, придется сделать это там, где нет символьных ограничений. Возможны спойлеры в неявном виде, но я старалась обойтись без них.

Вопрос был простым – почему Овечкин считает поведение Валерки в Ялте предательством, учитывая, что сам не без греха и застенками грозился не шутки ради. И то, что застенки не претворились в жизнь, оставшись исключительно планом в голове – заслуга явно не штабс-капитана, потому реакция в ретроспективе выглядит несколько лицемерно.

Во-первых, я хочу сказать спасибо за этот отзыв. Продуманный, искренний и честный. Ну а во-вторых, конечно, на него ответить.

Вообще, когда автор поясняет то, что хотел, но, видимо, недосказал, это провал рассказчика как автора, но все мы учимся.

На самом деле этот текст – и объемом, и концептом, да и мыслями тоже – в некотором роде эксперимент. Я всю жизнь раскладываю людей и их поступки то на ингредиенты, то, пожалуй, чаще всего, на компоненты математической задачи. И в текстах безотносительно фандома/ориджинала и использую, и ищу у других подобный подход. Первое случается чаще. И часто мешает, хотя это уже не о текстах.

Здесь мне хотелось если не отступить от такого подхода, то хотя бы учесть, что одной логикой измерить все – нельзя. Но слышать это от других и попытаться это прожить – несколько разное.
Поэтому два центральных персонажа получили следующую неравноценную смесь. Ладно, еще Перов получил гитару и возможность творить образ истинного романтика – с ней или без нее, или, как у меня, стихами и без них, но мы не о поручике 😊

Валерке с детства досталась пресловутая считалочка, мерило своих поступков, которую он свято блюдет, дивно не замечая, что при этом как правило отдает больше. С сексом, к слову, то же самое: категориями партнерства он мыслить не умеет пока что, но мальчику простительно.
Еще в нем есть умение, и, главное, желание докапываться до сути, внешняя картинка не имеет значения. И с эмоциями Валера обращаться умеет, я о скачках-переходах между полюсами, но периодически об этом забывает. Наивность там тоже есть, политическая определенно, но и бытовая тоже, она ему еще когда-нибудь выйдет боком.

Овечкину, с которым мне куда проще, достался логическо-аналитический склад ума и неумение подпускать к себе людей с интуитивным пониманием, что иначе он вцепится в них клещом. Перова он к себе так и не подпустил, к примеру. Со стороны выглядит гордецом, вот и никто не лезет дальше очерченных границ. А еще ему досталось иррациональное ощущение, что он недостоин чего-то хорошего. Оно общее, без конкретики. И это в сочетании с умением впрягаться за других без мыслей о том, вернется ли ему в той же мере. Забавно, но факт: «недостойность» там действительно есть, то ли взращенная вышколенным цинизмом, то ли тем, что, вбив в себе голову концепт по хождению буреломами ради задачи, достойной цели, на самом деле в личных отношениях он дойти никуда не хочет, надеясь заблудиться раньше. Он вообще на момент Ялты отношений не хочет. Но внутренняя потребность быть оцененным и услышанным там спит под основательным таким ельником, сто раз мимо пройдешь, пока заприметишь.

Изменяются Валерка и Овечкин от этого наброска неравноценно, неравномерно и, конечно, по-разному.

Ну а теперь раскладываем паззл по трем осям-таймлайнам: Ялта, межвременье (у кого Константинополь и Париж, у кого – гражданская в полный рост вплоть до перевода в Москву) и текущее время.

Ялта.

«Рассинхрон» случается изначально.

Валерку всю дорогу цепляет штабс-капитан как человек. «Темные глаза-тоннели, косая сажень в плечах» и прочие внешние атрибутики Овечкина неслучайно не акцентированы с эстетической точки зрения. Да он даже про глаза думает с позиции детали чужого портрета, слишком живые для головешки, а не манящие, волнующие, какие там еще. Цепляет суть, а не образ.

Возвращаемся к считалочке. В Ялте Валера уже делает для штабс-капитана больше, хотя и не все получается. Меня особенно умилил даже не рассветный набег к Кошкину, а честные тридцать серебряников из заначки. Решение, к которому его подвели и практически вынудили, он и сам характеризует предательством, хотя я не знаю, что Валерка мог сделать еще, чтобы минимизировать ущерб и не сорвать при этом операцию. Все-таки ребят он знал дольше, ему было семнадцать, а лозунги противоборствующих лагерей запудривали и более премудрые головы. Он и так достаточно поставил на карту

Теперь о Петре Сергеевиче. А Петр Сергеевич у нас эгоист. Благородный интеллектуальный эгоист, но до великолепного мерзавца не дотянул 😊

Овечкина Валерка привлекает как… картинка с характером. Вывод о собственной влюбленности тот делает спустя пару эпизодов, где их пересекает жизнь, когда и парой слов-то не обмолвились. То есть на основании дерзкой партии, вроде как монархического мышления и подкупающей юношеской бравады. Ну и внешности, да, тонкий колосок с пшеничными вихрами-волнами. Не в чистом виде интерес охотника и вероятное равнодушие по достижении цели, но где-то рядом.

Для Валерки он в масштабах поступков не делает ничего, кроме как эпизодически наставничает – до, да и после событий у Кудасова и записки Бурнаша. Прогулку по набережной он тоже организовывает в первую очередь для себя. Овечкин вообще по эмоциональной вовлеченности за вычетом «провокация-набережная-бильярдная» держится скорее наблюдателем, а не деятелем. Даже после бильярдной: «шрамы, ранения? одним больше, одним меньше, какая в целом разница». Но тогда Овечкин уже перегорел.

А сверкало и бурлило у него от несоответствия «картинки с характером» реальности. По логике, ему бы обижаться и злиться на себя, что не стал копать глубже, радостно плавал по поверхности и пропустил ножик в спину, а заодно прописать себе леща как разведчику, но это непродуктивно и так мало кто умеет. Поэтому обида за порушенный светлый образ перенаправляется вовне и возводится до предательства. С этим проще работать, подменяя вектор и окраску. И ему действительно больно, как может быть больно только обманувшемуся человеку.

Это не аргументация к ответу, что Валерка первый начал, а Овечкин узнал, и прилетела известная «ответочка» с разоблачением на публику и обещанными застенками, куда бы наш лазутчик и отправился вне всяких сомнений. Это скорее к переходу от странного отклика и приятных чувств к чувствам ненужным: на этом фоне отказываться проще. Если бы шар киксанул, Валера бы отчасти счел дальнейшее справедливым, а Овечкин просто закрыл бы свою обиду действием и, возможно, мучился бы потом. Мучиться по утраченному умеют все, это как ревновать к мертвым – они уже не могут ответить и потому непогрешимы.

Резюмируя, если говорить о безусловности отношения на этапе Ялты, это к Валерке. Валере важна личность, сам факт существования этого человека, несколько плевать на причины и, как ни странно, на взаимность: он заслуживает жить, пусть живет. Это не говорит о том, что его чувства сильнее с эмоциональной точки зрения. Глубже – да, пожалуй, но таймлайн для эмоциональной раскрутки был недостаточным.

Межвременье.

Есть понятие «любовь памяти», к этому периоду вполне применимое. А еще есть понятие статичности, к личности человека неприменимое.

Константинополь Овечкина, да и первый год Парижа – то, что случается при любой разлуке, когда нет перед глазами объекта приложения: память обостряется. Особенно на фоне задачи «жить и выбираться из дерьма». И все случившееся и неслучившееся обретает трепетно-драматический лад, делая тебя живым. Он вообще хорошо умеет лелеять свою боль и носиться с ней как курица с яйцом. У Полозковой было «и как люди любят себя по-всякому убивать, чтобы не мертветь». Вот это о нем.

До части штабс-капитана мы пока не добрались, но могу уверить, монахом в Париже он не был, хотя и эмоциональных привязанностей не завел. Мыслями до поездки в Россию периодически возвращался к Валере как к эпизоду, обросшему книжной аурой, а потому скорее случившемуся с кем-то другим – давно, не про тебя да и вообще, невсерьез. Это уже не свойство памяти, а степень защиты: расковыривать неприятный эпизод постоянно не получится, это, во-первых, изматывает, во-вторых, теряется острота переживаний.
А потом прекрасно-книжно-альбомное прошлое застывших кадров мальчика, врезавшегося в память, перестает быть отстраненным. Дальше не спойлерю, но ремарка в том, что до Москвы Овечкин все еще в чем-то влюблен в образ, а не в суть.

А вот Валерка влюблен дважды. В Овечкина как человека, которого он помнит, и в его же проекцию как Каверзника-журналиста – смелость, дерзость, живость, очаровательную язвительность – даже не зная, кто скрывается за газетными публикациями. Я рада, что мне в свое время пришла в голову эта мысль.

Ну и, наконец, 1924 год.

Этого пока нет, но уже на вокзале первой ласточкой штабс-капитану прилетит понимание, что перед ним совсем не тот Валера. Может, поэтому ему так нравится тыкать Мещерякова носом в его поступки и смотреть на реакцию: то ли увериться, что с Ялты осталось и осталось ли, то ли понять, что самому-то важнее. Подоплека метаний проста – чем дальше, тем больше Овечкину нравится и этот новый Валера. И раз сам Петр Сергеевич не может от него отказаться, он ждет косяка со стороны оппонента, достаточного, чтобы посчитать, что так и должно быть, развенчивать уже однажды развенчанное не в пример проще. А тот как назло: то не врет в собственной биографии, то участие проявит, выдернув из акустического приступа, то действительно хочет и слушает его истории, то не лезет в записку. О, как это раздражает.

Весь их разговор в ресторане – это сознательная попытка на двоих быть честным, хотя и замаскированная под считалочку поначалу. И если у штабс-капитана еще была возможность проверить в той или иной мере, что ему говорят, что у Валеры такой возможности не было. Мотивы Овечкина? Та давняя спящая потребность быть услышанным, которая вполне оправдалась. В ресторане он с настоящим Валеркой, который у лелеянного памятью образа выигрывает по всем статьям. Если бы у Овечкина было больше смелости и внутренней честности, он бы понял уже здесь, что за рамки привязанности отношение давно вышло. Но он поймет это позже. Пока хватит и понимания, что человек ему дорог, поэтому никакого потребительского отношения к Валере у него нет, ни с разговорами, ни с сексом.

Ну и общее наблюдение про недостойных чего-то хорошего. Этим бы Валерке мучиться, но мучается Овечкин. И я его прекрасно понимаю. Он же на протяжении всей истории подспудно пытается от Валеры отказаться… и не может. И, если уж совсем пристально вглядеться, на момент двадцать первой главы особого счастья Валерка ему не принес, потому что принять это он не может.

Скоро сможет, но до счастья, которое можно себе позволить, ему еще половину текста пилить. Да им обоим до факта, что чувства не нуждаются в упреках самому себе, а просто есть, и что в человеке не должна говорить черно-белая система с политическим прошлым, определяющим даже более чем одно будущее, пилить примерно столько же. Ладно, чуть меньше 😊

Как-то так. А новую главу я надеюсь вычитать на выходных.


Глава 22. Глава 22

Ступеньки гулко звенели под торопливыми шагами, и приглушить их было нечему: ковролин предполагался или непосредственно в коридорах, или на первом этаже у регистрационной стойки, но никак не на пути к фойе, оказавшемся неожиданно коротким. Впрочем, этот факт Валера отметил скорее отстраненно, как не стоящую внимания информацию.

Записка на французском, которого он бездарно не знал, стояла перед глазами, чернея слишком уж старательно выведенным почерком, будто для писавшего язык тоже не был родным. Книжно каллиграфичные буквы стекали размытыми чернилами, неотвратимо теряя контур, потому что мысли, сумбурные, разрозненные, все же были не о том. Но время снова возвращало привычный ход, так что неторопливость последних часов казалась какой-то ненастоящей, ленивой, будто и вовсе не про него. Или просто бежать, успевать, догонять было привычнее, этаким отточенным следованием сценарию без осечек.

Валерка бросился к стойке регистрации, затребовав себе телефон, карандаш и бумагу в придачу. Портье, с любопытством поглядывая на лихие каракули, больше напоминавшие разрозненные понятия, чем структурный текст, деликатно не мешал ему одной рукой воспроизводить слова из записки, а другой крутить диск, набирая номер. Не отвечали долго. Запоздало Валера понял, что звонит в приемную, а не на тот телефон, который у Ивана Федоровича в кабинете стоит: расхождение в одну букву, которое прежде не мешало, сейчас сыграло с ним дурную шутку. Дернулся было сбросить, но тут трубку, наконец, сняли, и по голосу он узнал секретаря, Иванцеву, которая уже явно собиралась домой, а потому заученно выдала начало дежурной фразы про приемные часы и «свяжитесь завтра».

– Это срочно, – оборвал Валерка, даже не дослушав. И явственно разобрал возмущенный вздох в ответ. Грубо вышло, но не было, не было у него времени диспуты да реверансы разводить. – Соедините меня с Иваном Федоровичем, пожалуйста, это Валерий Мещеряков.

– Комиссар Мещеряков, так вы бы напрямую звонили… – голос на том конце чуть потеплел, превратившись в растерянно-удивленный, и Валерка со смешком покаялся в нелепости, мол, иногда и с ним такое случается:

– Я номера перепутал. Случайно.

– Минуту.

Когда с характерным щелчком ожидание сменилось удивленным голосом Смирнова, улыбнулся невольно, в точности предположив реакцию на свой звонок – первым делом тот спросит…

– Валера? Овечкин на месте?

– На месте, на месте, – он нетерпеливо отмахнулся, желая поскорее добраться до сути. – Тут другое. Мне бы смену в «Савое» на некоторое время. От часа до полутора, может, дольше, точнее пока сказать не могу.

Ответное недоуменное молчание, казалось, можно было потрогать руками. Валерка будто и вправду видел задумчиво вскинутую бровь главы управления и его же костяшки пальцев, подпиравшие щеку. И взгляд на трубку, за неимением собеседника в кабинете, вырисовывался вполне под стать общей картине: удивленно-недоверчивый. Хотя нет, скорее ожидающий.

«А все потому, что начинать, Валерочка, надо было с объяснений, а не с постановки начальника перед фактом. Знаешь ведь, как Иван Федорович не любит этакое «с кондачка» от своих сотрудников. Забыл, что Смирнов – не твои ребята, которые ввяжутся, деталей не спросив? Что у тебя сегодня за решето вместо мозгов, скажи на милость?».

Перестроившись, он сухо доложил, что появилась информация, которую необходимо проверить, и чем быстрее, тем лучше. Приготовился было рассказать и о записке, хотя та пока что давала почву только для слишком размытых предположений, но у Ивана Федоровича, видимо, постановка просьбы после объяснений по форме вопросов не вызвала: надо, значит, надо. Все-таки приятно иметь дело с человеком, который не задает тысячу уточняющих вопросов, четко понимая, когда они излишни.

Валера внимательно выслушал от Смирнова такой же ответ по существу: на Лубянке сейчас только безусый молодняк, а из их отдела и вовсе – Сергей Грахманов да Григорий Побелкин, но у Грахманова тоже слежка заданием значится через два часа, не успеет метнуться, так что дожидаться Валерке именно Побелкина.

И он ждал. Беспокойно поглядывал на часы: четверть седьмого, библиотека Государственного Румянцевского музея, узнавал уже – в получасе ходьбы отсюда, на повозке быстрее, но сначала – дождаться смену и по всем правилам сдать подопечного. Может, даже показать облюбованный подоконник и посоветовать продолжить кофейную традицию: неизвестно, сколько Побелкину тут сидеть придется, пока Валера будет бороться с коварными французскими словами в попытках соорудить из этого что-то путевое. Неясно даже, соорудит ли вообще.

Положа руку на сердце, из двоих обозначенных чекистов лично он предпочел бы Грахманова. Это было ничем не обоснованное ощущение, учитывая, что ни с одним из них плотно работать Валерке не довелось – но оно было. Хотя с Побелкиным, положим, Валера до того и вовсе сталкивался нечасто. Что там, в лицо-то помнил постольку-поскольку: прилизанная блондинистая макушка, младше года на два, в целом невзрачный, глаза только слишком колкие для этого лица. Наверное, потому и помнил. Валерка вообще хорошо запоминал подобные несоответствия.

Да где же этого Побелкина черти носят? Из управления до Рождественки – минут десять от силы, и то если унылым шагом побитой жизнью трехлапой овчарки. Удача Валере сегодня явно не сопутствовала, такими темпами он вообще никуда не успеет.

Облокотившись на стойку, Валерка косился на входную дверь. Листок с накарябанными по памяти словами лежал здесь же, рядом, под рукой. И кружились по поверхности бумаги чужеродные «ordre», «Etat», «porteur» и «fait», фигурировавшее в тексте дважды, а потому схематично подчеркнутое Валеркой двойной чертой. Все? Нет, не все, он точно помнил больше. Что-то ведь там такое... то ли перед именем, то ли перед нарицательным существительным – пес его разберет, как называется, но слово с большой буквы в тексте встречалось только одно: Etat. Еще начертан апостроф впереди, знать бы, что он обозначает… Притяжательность существительного?

С энтузиазмом охочей до сыра мыши уничтожался отвоеванный у портье карандаш, пока Валера, нахмурившись, припоминал, что ж там было-то. Заковыристое, похожее на немецкое lieben, но в два слова… Lie bien? Li bien? Неважно, запишем как есть, потом разберемся.

Результат праведных трудов оказался скуден: всего пять слов и последнее, непонятное, из двух. Причем не факт, что Валера в этих пяти с правописанием тоже ничего не напутал. Интересно, а есть какая-то методика, чтобы зрительную память развить? Знал бы, был бы совсем другой результат, а не вот это вот, с чем вообще гарантий никаких, что получится сшить в единый текст.

Валерка не верил наивной надеждой юнца, не знавшего трудностей, что у него непременно получится, отнюдь: просто не думал об этом слишком долго. Вот возьмет в руки словарь и подумает. Сейчас-то зачем себя заранее изводить, хватит уже.

К тому же, Валере запоздало пришло в голову, что за все это время он так и не поинтересовался планом отеля и расположением номеров. И таинственная записка только добавила веских оснований восполнить этот пробел. Что у нас на четвертом этаже? Незабываемый подоконник, каморка горничной, длинный коридор до номера Овечкина. Углового номера, между прочим. Оттуда еще одна ветка коридора забирает влево и вряд ли заканчивается тупиком. Значит, должна быть и еще одна лестница. Вот ее-то Валерка и видел сейчас в просвет между декоративными колоннами, если смотреть от стойки. Если же стоять у входа, то располагалась она в слепой зоне. И ведь пока специально не начнешь искать, не приметишь, весь акцент на себя главная лестница забирает, парадная и широкая. Дурацкая планировка, нисколько не облегчающая задачу.

Возможно, Валерка и маялся сейчас ерундой в ожидании смены и на низком старте к библиотеке, но мысль проверить соседние номера на предмет того, живет ли там кто-нибудь, накрепко засела в голове.

Портье запрошенную информацию без вопросов предоставил. Четыреста пятнадцатый заняла импозантная иностранка, выпишется через три дня. В четыреста одиннадцатом поселилась семейная пара с ребенком, приехали из Петербурга в столицу, заехали только позавчера, пробудут здесь неделю.

Все выглядело чинно и безобидно, никак не подтверждая возникшую в голове теорию. Валера даже сам вышел во внутренний двор и прошмыгнул под балкончиками второго этажа к раскидистому дубу, ствол которого был достаточно широким, чтобы за ним спрятаться. Дуб, увы, располагался неудачно и давал лишь односторонний обзор. Мусорные баки перед ним в качестве пункта наблюдения казались куда предпочтительнее, вот только их борта были низкими. А он совершенно не хотел допустить вероятность, что Петру Сергеевичу вздумается именно сейчас выйти на балкон подышать воздухом или там сигару раскурить – и узреть в Валеркином исполнении бесплатный цирк. Поэтому приходилось вертеть головой, практически слившись с дубом и аккуратно отводя в сторону лезущие в глаза ветки.

Номер слева от овечкиновского определенно был жилым: на балконе просыхал и давно уже высох зонтик кричаще фиолетового цвета, вряд ли мужской и весьма подходящий иностранке: в Москве редко встретишь такие яркие краски, только если у туристов. Справа ничего примечательного на балконе не было, тот пустовал, зато занавеска была неплотно задернута, и Валера видел, как по номеру юркой тенью носился кто-то небольшого роста. И здесь запись в журнале регистраций совпадала с реальностью, но что-то Валерку все же гложило.

Он предсказуемо остановился взглядом на номере штабс-капитана и чуть сместился в сторону, чтобы угол обзора оказался более выгодным. Не глядя переставил ногу – и ее повело в сторону, потому что до того Валера стоял на выпирающих из грунта корнях, сказался перепад высоты. Пришлось возвращаться на прежнюю позицию. Балкон оказался приоткрыт, легко колыхалась занавеска, а больше ничего отсюда было не разобрать.

Валерка вернулся в фойе. Побелкина все еще не было, а портье, уже откровенно не сводивший с Валеры глаз, напрягал. И почему всем так интересна чужая работа, когда своей хватать должно? Впрочем, чужой надоедливый взгляд привел к еще одной связанной с номерным фондом отеля мысли. И почему Валерка зациклился только на соседних комнатах?

– Подскажите, а в триста тринадцатом и пятьсот тринадцатом есть зарегистрированные постояльцы?

Страницы журнала регистраций зашуршали как раз тогда, когда в дверях «Савоя» показался Побелкин. Подоспел, наконец. Валера махнул ему рукой, привлекая внимание и краем уха улавливая: оба номера выкуплены, верхний зарегистрирован на Кузнецова, нижний – на Головешкина. Головешкин в череде постояльцев позабавил. Валерка понадеялся, что тому зачитали правила пожарной безопасности.

Григория он ввел в курс дела за рекордные пять минут: тот был переисполнен рвения и желания во что бы то ни стало задание выполнить. От подсказки с кофе отказался, сделав каменное лицо: настоящий сотрудник управления презирает опасность, а потому определенно не упустит ее и без дополнительной помощи. Такому подходу можно было определенно доверять. Валера невольно задумался, когда у него самого так горели глаза, и ответу совсем не удивился: конечно, в двадцатом, никак не позже. Потом вихрем вынесся из отеля.

От «Савоя» до библиотеки добрался на повозке, мысленно подгоняя даже не кучера, а само время. Минутная стрелка как раз подползла к цифре десять, когда работница читального зала, миловидная и розовощекая, выдала серьезному комиссару Мещерякову французско-русский словарь и вернулась к своим делам: посетителей перед закрытием практически не было, а потому вязанию ничто не мешало и помешать не могло. Валерка же устроился в углу, чинно разложив перед собой записанное по памяти, словарь, чистый лист – будущий перевод – и принялся за работу, но все выходило далеко не так радужно, как ему хотелось бы.

Картинка складывалась настолько кусочно, что было бы честнее сказать, не складывалась вообще. Вот бы оригинал записки сюда, а так… «приказ, или распоряжение, или заказ», «держава или государство», «держатель, обладатель, носитель»… Fait же было до безобразия многогранно и могло обернуться хоть прилагательным, хоть существительным, хоть вообще глаголом – дело, поступок, совершенный, учинить, предпринять. Нет, так ничего не получится.

Единственное, что выглядело однозначно, это то, похожее на немецкое «любить» – существительное с артиклем, которое словарь трактовал как благо или пользу. И, кстати, в записке оно стояло перед государством, а не в конце, это Валерка вспомнил позже и потому пририсовал сбоку, на полях. Правильно Овечкин заметил, вечно он торопится, и пользы делу это не приносит. Ну-ка, исправим.

Валера переставил местами слова и по-новому взглянул на предложение, в котором благо державы теперь вполне органично сочеталось с полученным приказом, а совершенный поступок, в записке упоминавшийся дважды – с держателем-обладателем… Чего? Информации? Секретных сведений? Самой записки?

Бывают в жизни такие моменты, когда нужную мысль или слово будто вкладывают в голову. Он даже моргнул недоверчиво, когда понял совершенно точно: нет, не держатель. Предъявитель. Предъявитель сего.

Валерка стремглав помчался к работнице читального зала и попросил выдать ему «Трех мушкетеров». Проигнорировал ответный недовольный взгляд на циферблат, показывающий четверть восьмого. Вежливо, но неукоснительно повторил свою просьбу, а на уточняющий вопрос, нужен ему оригинал или перевод, только скорбно вздохнул: оригинал был бы не в пример лучше, но не с Валеркиным зачаточным знанием французского. Уловил тихий комментарий о том, что приобщаться к развлекательной литературе можно было бы и завтра, чай, не учебники, но в диалог ввязываться не стал. Вместо этого лихорадочно листал страницы прямо на ходу, потому что книгу читал давно, еще в гимназии, и найти вот так сразу интересующий кусок текста про изъятие охранной грамоты у Миледи не получалось. Но ничего, Валера упорный, если не найдет сейчас – заберет под расписку и в отеле изучит.

Расписка не понадобилась. Через сорок минут искомая фраза смотрела на него с пожелтевших страниц безупречным печатным шрифтом.

«По моему наказу и истинно во благо государства предъявитель сего сделал то, что сделал*.

5 августа 1628 года.
Ришелье»


Валерка дотошно сличил переведенные слова с тем, что видел в книге, и с нарастающим триумфом понял: не ошибся. Пусть и с пропусками, это был тот самый текст.

Однако деятельная натура, уцепившаяся за брошенное невзначай «в оригинале или переводе», требовала обстоятельно все перепроверить, чтобы убедиться окончательно. Тем более что много времени это не займет.

– А можно все же издание на французском? – нетерпеливо выглянул он из-за стеллажей. И пока библиотекарь ходила за книгой, не чая уже, видимо, от него отделаться, с удивлением разобрал на столе среди радужных мотков ниток, соседствующих с формулярами, нечто, напоминающее наполовину связанные перчатки, странные только, без пальцев. Это она так аж с лета к зиме готовится? Однако… Впрочем, подоплеку Валерка вполне понимал: спокойное вязание предпочтительнее посетителей, которые, видимо, сами не знают, чего хотят, вот и дергают постоянно.

Выданный на руки оригинал выглядел совсем новым, даже углы обложки не потрепаны. А вот типографский шрифт был мельче, хотя найти нужную главу это не помешало. Триумф, теплом разливающийся в груди, достиг, кажется, даже кончиков пальцев, особенно когда Валерка наконец наткнулся взглядом на выделенную наклонно строку за подписью Ришелье: «C'est par mon ordre et pour le bien de l'Etat que le porteur du présent a fait ce qu'il a fait».

Он смотрел в печатный шрифт, не моргая, но видел рукописные буквы, а дальше, за ними – всезнающую, несколько снисходительную усмешку человека, который не опасается всерьез за сохранность своих тайн. Зря, очень зря.

Из читального зала Валера вылетел, буркнув на ходу слова благодарности задержавшейся библиотекарше и то, что Родина ее самоотверженности не забудет. Ответа уже не услышал.

Обратная дорога к гостинице длилась дольше. Валерка нетерпеливо смотрел по сторонам, будто это могло приблизить к вывеске «SAVOY», и сжимал в руках свои записи – одиночные французские слова с подстрочником, торопливо накарябанный прямо над ними французский вариант записки и, конечно, перевод, который помнил и без всяких записей.

Наконец, повозка остановилась. Дождавшись, когда освободится телефонный аппарат, он уже напрямую позвонил Ивану Федоровичу, но никто не ответил. Тогда набрал прежний номер – секретариата, тот, что с В1, а не Б1 – однако и там молчали. Чтобы бесцельно не кружить по фойе, решил проверить дежурного. Не узнал ровным счетом ничего нового: Овечкин из номера не высовывался. Покосился на газету, за которой Побелкин время коротал, узнаваемую по схематичному начертанию на титульном развороте – военная «Красная звезда», относительно новое и на редкость сухое издание. Понадеялся мимоходом, что вдумчивое и навряд ли увлекательное чтение у Григория не успело пойти по второму кругу, потому что тоска еще та. Но газету Валерка все же попросит себе оставить, все лучше, чем вызубренный выпуск "Новостей". А ночь будет долгой.

– Валерий, – по-свойски обратился Побелкин, неверно считав его нервозность. – Не маячь. Я здесь до утра, так что будь покоен: никуда этот беляк отсюда не денется.

Он резко обернулся, в груди плеснуло стылым разочарованием.

– До утра? – переспросил скорее по инерции, расслышать-то все прекрасно расслышал.

– Распоряжение товарища Смирнова. Он считает, тебе пора отдохнуть от праведных трудов, – пожал плечами Григорий. Вроде вполне дружелюбно заметил, но Валера явственно разобрал там не особо скрываемую насмешку. Прищурился.

– Я не устал.

– Но двое дежурных на один номер тоже не нужны, – вывести из себя Побелкина было не так-то просто: любезность в тоне ничуть не переменилась, там даже нарисовались сочувствующие нотки. – Таково распоряжение.

Распоряжение распоряжением, но Валера все же спустился вниз и попробовал дозвониться по обоим номерам еще раз. Телефон Смирнова просто не отвечал, а вот номер секретариата был занят. Трубку на рычаг не положили? Или же Иван Федорович из кабинета отошел, а разговаривает из приемной? Ай, да какая разница, проще до управления дойти и там все выяснить. Заодно и с запиской этой, которая выглядела не то кодовой фразой, не то паролем, разобраться.

На этаже управления было тихо, ни души, что выглядело странно: ну не могли они с Иваном Федоровичем разминуться, Валерка же довольно быстро от «Савоя» сюда добрался. Да и на проходной охрана подтвердила, что не выходил никто.

Он не направился к кабинету, который явно был пуст, свернул сначала в сторону секретариата. И аж подпрыгнул, когда разобрал сбоку недовольное:

– Ну наконец-то.

Вспыхнула настольная лампа, и Елена Иванцева, которую Валера сначала и не приметил в скудном освещении коридора, протянула тем же тоном:

– Третий час жду вестей. А что же вы лично зашли, неужто и этот номер запамятовали?

У Валерки от возмущения аж все слова из головы вылетели. И это после того, как он почти довел портье до нервного тика, безоговорочно оккупировав телефон в фойе!

Кстати, о телефоне. Валера покосился на стол, но трубка твердо лежала на рычаге. Поправила уже, значит. Ладно, он не будет ссылаться на чужие промахи.

– Хотя, – продолжила Иванцева, – если вам снова товарищ Смирнов нужен, так вы опоздали: нет его в управлении, уехал.

– Домой? – Валерка изрядно удивился: кто в ОГПУ не знал, насколько тот радеет за общее дело, раз даже ночует здесь, в отдельной комнате рабочего кабинета, куда чаще, чем у себя. Об этом столько баек по управлению ходило, хотя и беззлобных совсем, волей-неволей начнешь забывать, что у человека жизнь и за пределами кабинета имеется.

Он еще прикидывал, является ли ситуация настолько внештатной, чтобы тащиться к начальнику домой на ночь глядя с запиской неясной ценности, когда и этот план потерпел крах.

– Нет, конечно. У него встреча с наркомовскими. Деталей не знаю, не положено, но в управление он сегодня точно не вернется. Меня попросил дождаться вашего звонка и передать, что до утра Григория сменять не надо. И чтобы утром перед совещанием зашли пораньше, – Иванцева глянула исподлобья с типично женским любопытством, то ли ожидая Валериной реакции, то ли пояснения, о чем вообще это загадочное послание, но он молчал. – Задание выполнено, информация передана, полагаю, на этом моя роль как говорящего почтальона себя исчерпала.

Валерка следил, как она убирает тетрадь с пометками по встречам и делам Смирнова в сумку, а разбросанные по столу документы, теперь собранные аккуратной стопкой, отправляются в шкаф за спиной. Сам же подводил нерадужные итоги: слова Побелкина подтвердились, не оказавшись ни личной инициативой, ни бравадой, но он не мог не поинтересоваться, упорно надеясь непонятно на что:

– А мне что же?

– Отсыпаться, полагаю, – безэмоционально пожала плечами Елена, накидывая светлый плащик.

– Это товарищ Смирнов так сказал? – поразился Валера.

– Товарищ Смирнов сказал, что комиссар Мещеряков ему нужен с ясной головой, – Иванцева посмотрела на него вскользь и все же добавила с толикой зависти. – Щуси тоже сменились. Бережет он вас, – изящная рука застыла над выключателем настольной лампы явным намеком: «У вас еще какие-то вопросы, комиссар Мещеряков, или я могу, наконец, идти домой?».

Валерке стало совестно. Елена Иванцева-то в чем виновата? Ни в чем. Ни в его дурном настроении, ни в том, что инициатива с запиской так и останется в неопределенно-подвешенном состоянии: хоть в лепешку расшибись, но говорить о ней придется только завтра. И уж, конечно, не в том, что слежку за штабс-капитаном оставили на сменщика, его мнения не испросив. Да и с чего бы? Валера просто сотрудник управления. Как и прочие. Здесь не Збруевка и не Ялта, инициатива не приветствуется.

Елена выжидательно стояла рядом. Явно уставшая и не понимающая, что еще ему нужно.

«Ну же, Мещеряков, не будь свиньей, исправляй ситуацию. Ты сегодня уже чуть не повздорил с Побелкиным, хотя тот просто выполнял полученную инструкцию, давай еще Иванцеву обидим. Леночку, как ее в управлении ласково за глаза называют, трепетную и наверняка ранимую. А все из-за чего? Из-за того, что тебе не дали лишние несколько часов посидеть на продуваемом подоконнике и караулить Овечкина на случай, если тот вздумает ночью улизнуть? Вот уж наказание так наказание, отправить тебя вместо этого отсыпаться в теплую постель. Самому не смешно?».

– Поздно уже, – откашлялся он, напустив в голос изрядную долю вполне искреннего раскаяния. – Раз уж так получилось, что вы из-за меня задержались, позволите вас проводить? В знак доброй воли.

Видимо, Валерка все сделал правильно, потому что взгляд Иванцевой неуловимо изменился, став откровенно довольным. Та коротко кивнула:

– Благодарю.

Идти оказалось недалеко. Он даже порадовался возможности лишний раз пройтись по улице после почти суток в помещении. Прогулка была бы и вовсе идеальной, протекай она в молчании, но Елена прекрасно справлялась с разбавлением недостижимой тишины: щебетала за двоих. Что-то об экономике, о том, что пишут в газетах, что-то о политике, что-то о грядущих реформах, коих уже было столько, что перестаешь считать. Валера изредка вставлял короткие комментарии, смахивающие на вежливое поддержание диалога, на деле же почти не слушал: то ли и вправду сказывалась усталость, то ли нежелание общаться – за сегодня уже наговорился на год вперед, это бы переварить, – но слушать Иванцеву было неинтересно, и поделать с этим он ничего не мог.

Наконец, добрались до нужного дома. Валерка скользнул взглядом по фасаду: дом как дом, хотя и получше общежития. И теплее, кирпичом выложен, продувать зимой меньше будет. Наверное, она могла жить в расквартированной трехкомнатной. Или двухкомнатной, если повезло, тогда соседи только в одной комнате будут, если еще уплотнять не станут.

– Да вы прямо джентльмен, – тем временем искренне заметила Елена. – Прекрасные манеры, галантность такая редкость в наше время. И уж точно не пережиток прошлого.

Он рассеянно кивнул, потом смутился, чего из рядового события рыцарский поступок делать:

– Пустяки. Вы же из-за меня в управлении застряли. Да и потом, негоже девушкам в потемках бродить, любой поступил бы так же.

– Любой – и для любой? – прищурилась та, но Валера эту тревожно гнетущую перемену пропустил. А Елена не отступала, настойчиво желая получить какой-то ответ, поинтересовалась небрежно. – Для этой вашей Ксении Щусь, к примеру?

– Ну да, хотя она за себя и без посторонней помощи постоять может, – он не совсем уловил, при чем тут Ксанка, но зато весьма кстати вспомнил историю, наглядно иллюстрирующую прозвучавшую мысль. И не замедлил ей поделиться, интуитивно чувствуя, что с задачей вести непринужденную беседу надо было все же справляться получше. Ничего, сейчас выправит. – Как-то, года три назад, летом, мы следили за связным на почте. Так пока мы с Яшей от угла дома высматривали подозрительный контингент, она напролом пошла: надела сдержанный сарафан, но красивый такой, сережки, не яркие цыганские, а небольшие, от мамы доставшиеся, и не поймешь, что не золото. А в руках – небольшая сумочка и веер, самые настоящие! Уж не знаю, где Ксанка их взяла, но прям как истинная фрейлина ходила на самом виду, изображая девушку, дожидавшуюся от суженого вестей с фронта. И вот она однажды выходит с почты, а вслед шкет пронырливый увязался, польстившись на сумочку…

– Спасибо, Валерий, что проводили, – неуклонно прервала Иванцева его рассказ, показательно вертя в руках невесть когда взявшиеся ключи, – но время позднее, мне действительно пора, – и исчезла столь стремительно, что он даже удивиться этому толком не успел. Видимо, отмеченные «прекрасные манеры» включали в себя далеко не все.

Валерка брел обратно в сторону общежития в смешанных чувствах. Главенствовала там, наверное, досада, помноженная на вынужденное смирение, но не Елена Иванцева и ее переменившееся отношение, подозрительно смахивавшее на обиду, были тому причиной.

Как бы он ни рвался обратно на четвертый этаж гостиницы «SAVOY», все же был вынужден признать, что товарищ Смирнов прав. Напряжение, в котором Валера находился весь день, давало о себе знать: его, взбудораженного с самого утра, просто безудержно клонило в сон после всех пережитых эмоциональных качелей, держать глаза открытыми – и то удавалось через силу.

А Овечкин… Что Овечкин? Его вон Побелкин караулит, молодой да резвый, отличиться хочет, мимо такого мышь не проскочит. Отоспаться, утром принять у Григория отчет, потом уже озадачить Ивана Федоровича запиской. Все четко в соответствии с распоряжением. Что может за ночь-то непоправимого случиться?

Тоненький неуверенный голосок, устало твердивший, что нельзя доверять слежку за Петром Сергеевичем тому, кто этого бывалого волка знает хотя бы немного хуже, чем сам Валерка, комиссар Мещеряков предпочел не услышать.

______________________________________________________________________________________


* Приведенный в тексте перевод отличается от поэтично известного нам «То, что сделал предъявитель сего, сделано по моему приказанию и для блага государства», потому что Валерка читает один из дореволюционных переводов книги. Что касается французского, это не «Август», и языка Валера, кроме совсем уж начального, не знает.

Трек: Ludovico Einaudi «Burning».

Примечание.

В двадцать второй главе появился пропущенный ранее существенный кусок, который, как ни крути, тут быть обязан. Мои извинения, что главу из-за этого пришлось перезалить. Вот что бывает, когда торопишься с продолжением :)

Послушать «Burning»: https://www.youtube.com/watch?v=RIf2OXtDhhQ


Глава 23. Глава 23

В управление Валерка пришел в девять утра, показавшиеся бессовестно ранними, хотя в общей сложности он умудрился поспать почти одиннадцать часов, что удавалось нечасто. Но сон вышел каким-то рваным: Валерка, внезапно совсем юный, бежал и бежал куда-то бесконечными коридорами, находя себе все новые и новые тупики, а вот выхода так и не найдя. Тревожило что-то, тяготило, вертелось неоформленной мыслью в голове, но чем сильнее пытался ее поймать, тем туманнее та становилась. Где-то к рассвету, устав вертеться, он на цыпочках прошмыгнул на общую кухню выпить воды и так же тихо вернулся обратно. Послушал дождь за окном, зарядивший еще с вечера, почти сразу, как Валера вернулся, и до сих пор не смолкавший. Под однообразный шум все же снова заснул, но тяжело, беспокойно, проспав от силы часа два, показавшиеся по пробуждении пятью минутами. Он не любил вот так просыпаться посреди ночи, когда до подъема еще далеко: встаешь потом разбитым и с тяжелой головой.

Протерев слипающиеся глаза, Валерка привычно скользнул взглядом по стопке газет в приемной. Сам не знал, зачем: раз Овечкин здесь, публикаций Каверзника ждать не следует, а вот поди ж ты, рука все равно сама за газетой потянулась. Ладно, хоть Перова почитает, любопытно будет на статьи поручика посмотреть, зная теперь, кто именно их писал и с каким лицом.

Но «Новости» стопку изданий отчего-то не венчали. Хотя, если Иван Федорович еще не пришел, то и не читал их, значит, газета, скорее всего, просто затесалась ниже. Он быстро пролистал корешки, но милюковского издания там не оказалось в принципе. Странно, оно же ежедневное.

– А тут точно все газеты? – на всякий случай поинтересовался Валерка у Елены, которая старательно выводила записи в тетради и даже не подняла головы.

– Разносчик был утром, как и всегда. Что принес, все здесь.

По счастью, подошедший Иван Федорович избавил его от необходимости скучать без дурной привычки к эмигрантской прессе. Едва устроившись на стуле, Валерка устремил на товарища Смирнова взгляд, полный почти оправдавшейся надежды:

– Скажите, вам эта фраза ни о чем не говорит? – и зачитал перевод по памяти, не глядя. Но радостное узнавание лицо напротив не осветило. Ладно, кто сказал, что будет легко и просто. – Это значилось в записке, присланной штабс-капитану. Посыльного проследить не удалось, передали через горничную.

Валера повел плечами, надеясь избавиться от промозглого ощущения, которое неясно откуда взялось. Окна в кабинете были закрыты, куртка вымокнуть не успела: когда он выходил из общежития, дождь, не смолкавший всю ночь, уже почти перестал, а морось засчитывать как-то глупо.

– Неужели господа эмигранты настолько небрежны, что в открытую передают свои бумаги?

Иван Федорович смотрел подозрительно недоверчиво. И правильно, на самом деле, смотрел. Да и вопросы, если на то пошло, определенно грамотные задавал. Но объяснять, когда и при каких обстоятельствах ему эту записку показали, Валерка был определенно не готов. Потому он беспардонно солгал, поморщившись от того, что за годы войны слишком часто это делал: сначала – спасая жизни, потом – во благо Родины и чтобы не провалить задание, сейчас – скрывая малозначимые и постыдные обстоятельства, хотя и не в ущерб самой информации... И почему упорно казалось, что слово «лицемерие» здесь подошло бы больше?

– Текст был на французском, заткнутый между газетами… вечерними. Я выписал, что успел. Позже в центральной библиотеке попросил французско-русский словарь, потом – перевод Дюма, так как фраза показалась знакомой, по оригиналу сверил – и, вот, нашел. Совпадает все, Иван Федорович.

– Молодец, Валерий, – одобрительно заметил начальник управления, и напряженность ушла, как не бывало. Валерка малодушно перевел дух: поверил. От затаенной этой радости тошно стало, от самого себя мутило, но облегчение так никуда и не делось. – Оперативно работаешь, и голова у тебя светлая, и хватка есть. Жаль, что придется отпустить учиться, так ведь не удержишь.

Судьба непринятых рапортов Мещерякова сейчас волновала меньше всего. А вот книжно-знакомая фраза…

– Это ведь похоже на пароль.

– Не просто похоже, а почти наверняка им и является. Причем пароли из книг были нашими, РККА, еще в гражданскую. И делились по городам и обретающимся там подпольщикам. Для особо важных заданий, конечно, вводились дополнительные, а эти были своего рода аварийными, – товарищ Смирнов умолк, призадумавшись. – Сейчас ребята придут, про остальных гостей столицы узнаем, а потом я проверю, где мог фигурировать твой Дюма. О, – хмыкнул тот на осторожный стук в дверь, – видимо, уже. Легки на помине.

Вошедший Яшка недоуменно покосился на Валерку, мол, чего ты вперед всех, но от вопросов воздержался. Даня с Ксанкой же просто кивнули, причем Данька старательно сдерживал смех, артикулируя руками и изображая… пингвина?

Отчитывались по одному о своих «подопечных», начав с птицы неизвестной: Нарышкина. Валера терпеливо ждал своей очереди, готовый вторично рассказать и про записку, и про поиски в библиотеке, и про отсутствие значимых новостей у Григория, к которому, практически опоздав, забежал перед летучкой за отчетом. Машинально посмотрел под дверь номера, где обнадеживающе горел свет, и стремглав понесся в управление.

Он внимательнее прислушался к Ксанке: утром-то из общежития рванул сюда, даже словом не перемолвившись ни с кем из ребят. Значит, Нарышкин остановился в Гранд-отеле, надо же, птица высокого полета какая. Гулял по городу, был весьма беззаботен, номера после десяти вечера не покидал. Ну, допустим, примерный господин-вор, допустим.

А вот Бурнаш сходил на биржу, устроился на работу, вышел в форме балтийского моряка. И кого он хотел этим обмануть? Проводил время праздно, среди каких-то работяг, посетивших виноторговлю, и спать завалился непомерно рано, не иначе как на радостях забывшись от распитой в той же компании рыковки. Понятно, откуда узнаваемой теперь пантомимой взялся пингвин, бредущий в раскоряку. Атаман, что ж вы так неосторожно-то…

– Овечкин живет в «Савое», – поднялся Валерка, по воцарившемуся молчанию уловив, что сейчас его очередь. – Из номера не выходит, – ладно, на самом деле не выходил штабс-капитан из гостиницы, а не из номера, но с учетом того, что постоянно был на виду, хотя бы это – не слишком большая ложь. – Вчера в одиннадцать утра попросил в номер завтрак, в одиннадцать тридцать – все утренние газеты.

На этом невинная часть рассказа закончилась, потому что о том, что Валеру засекли в первые же десять минут, и обо всем последующем он не расскажет. Зачем, если это не имеет никакого отношения к делам управления? Не утаивание стратегической информации, не пособничество контрреволюции, просто это – его. Его Москва в рамках отдельно взятого здания, этакое вневременье. Только его.

И именно тогда, стоя перед товарищем Смирновым с формальным отчетом, коих у Валерки до того была добрая сотня, он, наконец, понял родителей, молчавших о своем Петербурге. А еще таким же сбивающим с ног откровением пришло другое понимание, до того так и не оформившееся в слова вчера и тщетно стучавшееся в сознание всю ночь. Что-то давно покореженное, исковерканное, поскрежетав для порядка, вошло в пазы, встало на место, и Валера снова почувствовал себя… цельным, наверное.

Когда он в последний раз замечал, что воздух после дождя одуряюще пахнет мокрой землей, и от этого так позабыто хорошо, что хочется остановиться и надышаться, пока эта свежесть не растворилась без следа в городской пыли?

А цветочница, которую видел раньше, нагруженная букетами почти до собранного на голове пучка? Всегда ведь мимо проходил, а тут поздоровался – и светло так стало от ответной улыбки, озарившей ее хмурое невыспавшееся лицо.

Может, дело просто в том, что Валерке было, с чем идти сегодня в управление? Но ведь не только положенное удовлетворение от выполненной задачи билось набатом в груди, а радость, мальчишеская и задорная, даже в чем-то гордость: смог, из каких-то пяти слов до пароля добрался! Разгадал загадку, и зря его Овечкин недоверчивым взглядом под конец наградил, все у него получилось, вот так-то, господа интеллигенты!

… Да кому он врет. Живым Валера себя почувствовал. Живым. Потому что и ливни, и люди вокруг, и решенные из ничего задачи не появились вдруг из ниоткуда и именно сегодня, они были всегда. Только видел ли он на самом деле все это до недавнего времени? Подумать только, как же остро не хватало этого ощущения, ведь не понимал даже, насколько, пока оно не вернулось. Похожее чувство уже стучалось вчера настойчивым шмелем, но тогда все же момент правил балом, Валера легко мог ошибиться, обмануться. Сейчас же видел себя необратимо, невозможно живым – и знал, что никакой ошибки нет.

Его спасло то, что слово взял раздосадованный Яшка, решив, что Валерка с отчетом закончил. В противном случае, вряд ли Мещеряков сейчас выдал бы убедительное продолжение своих наблюдений.

– А Кудасов не прибыл.

– И не прибудет, – заметил Иван Федорович безо всякого удивления. – Кудасов ранен в Париже. Лежит в госпитале и в бреду повторяет одно и то же: корона Российской империи. Во всех эмигрантских газетах появилось сообщение, что первого августа в Париже состоится коронация русского царя. Предположим, они решили короноваться настоящей короной…

– Большой императорской? – не поверил Валерка, но тут их прервал оживший трелью телефонный аппарат. Товарищ Смирнов взял трубку, выслушал, коротко переспросил, выдал скорбное: «Ясно», остановился долгим взглядом на Валере, прежде чем положить трубку на рычаг.

Тот все понял еще по выражению лица Ивана Федоровича. И Смирнов подтвердил:

– Упустили Овечкина. Он скрылся от наблюдения.

Валерка медленно закипал. Такое состояние было присуще ему крайне редко, как и минуты душевных волнений в принципе, хотя за вчерашний день... нет, про вчера лучше не надо. Сейчас же он чувствовал, что его просто и без дураков развели. Руки в кулаки сжимались сами: «слово офицера», как же! Нашел, кому верить: сволочи белогвардейской, о намерениях которой узнал вот только что от Смирнова, а все их разговоры были болтовней пустопорожней, которая никому в итоге не интересна, раз господа эмигранты на деле на корону нацелились. И что в результате? Сам виноват, сам. Чем Валера удовлетворился-то утром? Светом под дверью, отчетом юнца-недоучки? Идиот. Тот уснул небось, сморило ночью, вот и проморгал. Но кто же в таком признается? А свет штабс-капитан оставил специально. И ведь попался на уловку не только Побелкин этот, а и сам Валерка попался, дурак, ой, дурак какой...

– Сосредоточьте все внимание на музее, – тем временем наставлял их товарищ Смирнов, слова как сквозь вату доносились, – думаю, они пожалуют именно туда.

На этом аудиенция окончилась, ребята поднялись со стульев, и только Валера продолжал сидеть на месте, мрачный и решительный.

– Валер, – озадаченно позвал Данька, не понимая причину задержки, но тот даже не обернулся.

– Я сейчас, идите.

Когда Валерка остался в кабинете вместе с товарищем Смирновым, заинтригованным таким поведением, то выдал сухо и по-деловому, без лишних эмоций:

– Надо номер обследовать. Вдруг там что-то осталось. Или сообщник был. Разрешите?

– Пустая затея, – с сомнением смотрел Иван Федорович. Валера ответил твердым взглядом, отступать был не намерен. Настроение его, смурное и неприветливое, видимо, в глазах читалось без труда, раз товарищ Смирнов – и тот уступил, махнув рукой.

– Впрочем, попробуй. Цыганков и Щуси тогда –сразу в музей. Валера, а ты после «Савоя» – в управление, если будет с чем, а нет – присоединишься к ребятам.

Он машинально кивнул, прикидывая: до гостиницы – бегом, вытрясти что можно у Побелкина и что получится – из номера, опросить горничных и портье, с ночной смены – тоже, потом – в управление. Часа полтора максимум, ничего без него серьезного не случится. Да и в музее с утра полно посетителей, безумцем надо быть, чтобы проворачивать кражу, пока там такие толпы.

– Записку все же проверьте, – чуть не забыв, попросил Валерка, вытащил из кармана смятый листок с паролем и положил на стол. – Может, кроме нее ничего и не будет, а это… не зря же ее французским шифровали.

Деревянная ручка двери обожгла ладонь холодом, будто была сделана из металла. Все потому, что Валеру знобило изнутри, и знобило знатно. Он дождался кивка Смирнова, вышел за дверь, долго выдохнул, но скрученная внутри пружина распрямляться не спешила.

Путь от управления до «Савоя» он преодолел за рекордные три минуты, бегом. И вперед Валеру гнала не потребность догнать – сейчас-то уже что дергаться – не допущенная другим оплошность и даже не бессилие что-либо изменить, а что-то свое, глубокое, личное.

На четвертом этаже гостиничного коридора обнаружился Григорий, покаянно переминавшийся с ноги на ногу. Что он теперь-то здесь вахту несет? Мог бы и в фойе ошиваться с тем же результатом!

Валерка налетел на юного Побелкина ураганом. Григорий был бы и рад отступить от праведного гнева чекиста, но за спиной оказался только злосчастный подоконник. Что же, не повезло Побелкину.

– Проспал? Вот скажи, проспал ты его?

– Да нет же, – вяло отнекивался Григорий. Был бледен, явно нервничал, и весь самодовольный вид куда-то подевался, ну прямо как подменили со вчера, право, что за чудеса. – Дверь номера вообще не открывалась.

– Что, ни завтрака, ни газет, ни романсов? – Валеру просто колотило изнутри, и Побелкину лучше было отвечать более складно, пока комиссар Мещеряков в приступе клокочущего бешенства не схватился за маузер.

– Когда в полдесятого горничная все же пришла с завтраком и на стук никто не отозвался, стало ясно, что его там нет.

– Разиня! – не выдержал Валера, осклабившись. «Стало очевидно…» – Значит, надо было сидеть под дверью! Ищи его теперь, свищи…

– Да не выходил этот Овечкин из номера, говорю же, – тоже завелся Григорий, невольно повысив голос, но препираться с зеленым сотрудником управления Валерке было решительно неинтересно да и недосуг. Еще бы знать, убирали уже комнаты, готовя их к заселению новых постояльцев, или нет. Если он опоздал и здесь…

– Хоть уборку там не делали? – Валера, не сводя с Побелкина взгляда, неопределенно показал куда-то за спину на вполне конкретно интересующую его дверь.

– Делали, – упавшим голосом подтвердил Григорий. – Я позвонить спустился, решил, это важнее. А Иван Федорович не сказал ничего.

– Свободен, товарищ Побелкин, – оборвал он этот лепет: все, что было важно, уже узнал. Товарищ Смирнов, видите ли, не сказал. Еще начальнику не хватало за каждым своим сотрудником бегать и сопливые носы им подтирать, рассказывая элементарные вещи. Мелочно добавил, не удержавшись, – Дуй на Лубянку – в управлении ждут не дождутся отчета. Там и расскажешь, что стало очевидным, что не проверил, а о чем просто не подумал.

Григорий вскинулся было возразить, но что он мог сказать по существу? Глазами только сверкал недобро, видимо, не признавая за Мещеряковым право читать ему выволочку. А Валера, хоть и зарекался вчера за чужие недочеты распинать, считал, что такое право сейчас вполне имеет. К тому же, Побелкин – не Иванцева, та всего-то телефонный звонок пропустила, а этот даже собственную халатность признать не может…

«Валерий Михайлович, срывать злость на себя на другом человеке – глупо и недостойно, – зазвучал вдруг в голове голос совести знакомыми интонациями с легкой ехидцей. Он еле подавил в себе инстинктивное желание обернуться. – Или в вас от пылкого честного юноши совсем уже ничего не осталось, все революция перемолола, косточек не оставив? Сами-то уверены, что справились бы лучше?»

«Да отцепись ты», – мысленно огрызнулся Валерка, понимая, что нет, не уверен, совсем не уверен. И что на Григория вопреки всякой логике именно потому и накинулся – это было куда легче, чем признать, что и сам Валера, скорее всего, проморгал бы, не уследил. До сих пор ведь не знал, как именно Петр Сергеевич из гостиницы ушел, концы обрубив, и когда. Стыдно стало, аж жутко, и с этим неуютным ощущением требовалось покончить, пока оно не сожрало до печенок.

– Погоди, – остановил он понурого Побелкина, уже настроившегося на грядущий разнос. Вымолвил через силу. – Овечкин-то птица стреляная и вообще разведчик опытный, две войны прошедший, – подумав, добавил с горечью и самую толику завистливо, – нам бы всем его школу, да что уж теперь. Так что дело времени, наживное. Но в управление все-таки сходи. Отчитают, конечно, но не съедят.

Когда Григорий, кивнув, исчез в направлении лестницы, Валера еще с минуту постоял, задумавшись. А ведь перестав распекать Побелкина, который виноват лишь в том, что штабс-капитан опытнее всех их, вместе взятых, он почувствовал себя... Лучше? Легче? Да нет, просто правильнее. Потом спустился в фойе.

У стойки регистрации обнаружился уже другой портье, не тот, что улыбался Валерке вчера утром и неохотно делился телефоном вечером. Сегодняшний был старше и откровенно скучал за стойкой. По счастью, очереди желающих заселиться в отель сейчас не наблюдалось, и ждать, чтобы задать интересующие Валеру вопросы, не пришлось.

– Мне нужен отчет о вчерашнем постояльце, – он, подойдя размашистым шагом, привычно потянулся за удостоверением.

Портье, коротко взглянув в ответ ему в лицо и мельком – на корочку, которую Мещеряков как раз выудил из кармана и так и не раскрыл, только махнул рукой, мол, не надо. Валерка нахмурился: отрадно, конечно, осознавать, что одна принадлежность к управлению побуждает в людях нежелание препятствовать расспросам, но лучше бы они все же смотрели в документы, вдруг поддельные.

– Разумеется. Имя, фамилия?

– Петр Сергеевич Овечкин, – скрипя зубами, пояснил Валера, гася зарождавшуюся вспышку гнева непонятно на что. – Когда выписался?

Вопреки ожиданию, портье не уткнулся в раскрытый перед ним журнал регистрации.

– А он и не выписывался. На столике в своем номере оставил оба ключа и деньги за доставку газет и завтрак… завтраки, вчерашний и сегодняшний. Горничная недавно принесла.

– Оба ключа? – вскинулся Валерка, опешив. Это еще что за новости? Потом прищурился, компенсируя это неожиданное и совершенно детское удивление. А то он не слышал. – И какой второй?

– Триста тринадцатый.

Картинка в голове восстановилась быстро, ассоциативная память его всегда выручала. Так, пятьсот тринадцатый был на Кузнечика, а нижний номер…

– Но в нем же Погорельцев проживает.

– Головешкин, – педантично поправил портье. – И нет, пока не проживает, хотя номер уже зарегистрирован на него и даже заранее оплачен.

– Тогда откуда у Овечкина взялся ключ от чужого номера? – силился разобраться Валерка.

– Потому что он его оплатил. Постоялец упомянул, что гость в триста тринадцатый прибудет сегодня, до заселения. И ключ Петр Сергеевич Овечкин передаст ему сам, потому что встретит коллегу рано утром на вокзале, здесь приписка предыдущей смены, – все же сверив записи, портье монотонно продолжил. – Он также полностью внес оплату за триста тринадцатый, вот счет за двое суток: поскольку гость прибывает более чем за четыре часа до заселения, стоимость проживания по правилам отеля округляется до...

Валерка совершенно не желал тонуть в информации о бюрократической волоките с оплатой. И ведь как чувствовал вчера, что с номерами что-то нечисто! Вот только до подобного фокуса не додумался, ограничившись проверкой, что прилегающие номера не пустуют. Кстати…

– Почему вчерашняя смена ничего не сказала про этот номер? Что он предназначен одному, а оплачен другим? – бессильно процедил Мещеряков совершенно убитым голосом. – Утром, вечером? Я ведь спрашивал и о триста тринадцатом, и о соседних по этажу.

– А вы интересовались именно вопросом оплаты или просто фактом заселения? – портье флегматично пожал плечами. И, в отличие от Побелкина, не рисовался ничуть: ему было действительно все равно на Валеркину злость и негодование. Видимо, разборки с постояльцами гостиницы учат подобному хладнокровию. Перевестись, что ли, в портье, если Валера когда-нибудь вылетит из управления за какой-нибудь роковой промах вроде этого? Глядишь, и бесценный опыт приобретет.

Портье, помявшись немного, все же добавил:

– Подобная практика – не редкость. Некоторые соблюдают конспирацию… по личным причинам.

Намек на адюльтер был прозрачен. Он же вверг Валерку в неожиданное смятение, будто поставил на одну ступень с фривольницами, не гнушающимся таскаться по извечным гостиницам за своим маленьким постыдным счастьем. Вечно в тени, вечно с оглядкой на секретность. Вряд ли портье что-то знал, но Валере хватало и собственных мыслей.

– Ключи, – устало попросил он, – От обоих, – подумав, все же уточнил, впрочем, без особой надежды. – Горничная уже делала уборку, я правильно понимаю?

– В четыреста тринадцатом – да. А второй пока не трогали, он же без постояльца.

Номер триста тринадцать с порога поведал о многом. Картина включала в себя явную необжитость комнат, несколько подсохших следов от ботинок – правильно, ночью же был дождь – трепавшуюся от ветра тюлевую занавеску… и распахнутую настежь дверь балкона, от которой пробирало хорошим таким сквозняком.

На балконе, вернее, балкончике открытого типа с кованой решеткой, все стало еще яснее, стоило только, не иначе как по наитию, задрать голову: с верхнего балкона свисал короткий, сантиметров пятнадцать, кусок веревки. Изрядно обтрепанный на конце, отрез неровным вышел: не очень-то удобно, стоя на решетке нижнего балкона и опираясь о кладку верхнего, одной рукой веревку перерезать. Можно было вообще не резать, конечно, вряд ли этот моток у Овечкина единственный. Но вышло предусмотрительно: со двора бы все равно никто приглядываться не стал, зато горничная, приди той в голову наведаться в подставной номер, вряд ли бы пропустила веревку, когда балкон от входа напрямую просматривается.

Валера машинально прикрыл дверь на балкон, а, направляясь к выходу, присмотрелся внимательнее и внезапно различил на полу не одну, целых две цепочки следов. И вторые явно были свежими. Штабс-капитан ушел отсюда не раньше двух часов назад.

В номер Петра Сергеевича Валерка зашел скорее по привычке доводить дело до конца, чем всерьез рассчитывая найти зацепку: он не особо верил, что после дежурного визита горничных там осталось хоть что-то важное, и оказался прав. Свежий запах средства для уборки с порога бил в нос, вызывая оглушительное чихание. И чем таким ядреным они пол мыли?

Номер был пуст и безлик. Не покоился на спинке стула синий пиджак, на полу более не виднелось кофейных разводов, а полированная коридорная тумба оказалась так натерта до блеска, будто вовсе не было на ней никогда ни записки, ни чашки с кофейником. Диван же, на котором были пережиты волнительные, невозможные минуты, и вовсе будто съежился, сливаясь со стеной. Просто минимально обставленная комната, ждущая очередного постояльца. Такая же, как и десятки прочих в этой гостинице.

Валера все же последовательно перебрал ящики – стол, комод, шкаф – пусто, пусто, пусто. Поддернул брючины, присев на корточки, заглянул даже под кровать, но там тоже не обнаружилось ничего, кроме двух пропущенных при уборке клочков пыли, ошалело прятавшихся в изножье.

Напоследок вышел на балкон, как хотелось еще вчера, но не сложилось. Здесь даже в утренний час город лежал у ног усталой собакой, а не вскидывался потревоженным щенком, шумным, неугомонным. Тихо так, будто пригород, а не центр Москвы.

Валерка свесился с балкона и посмотрел вниз, прикидывая. Решетку снизу зацепить крюком, закрепить веревку наверху, чтобы внатяжку. Перелезть через ограждение, спуститься на руках, спрыгнуть на балкон нижнего этажа: высота небольшая, веревка на пути вниз не особо нужна. А вот обратно, пока подтягиваться будешь, да если еще и с грузом каким, страховка не помешает. Балконы нечетных номеров выходят во внутренний двор, а те, кто выкидывают мусор, делают это строго в определенное время и вряд ли при этом смотрят наверх. В первый раз Овечкин ее даже снимать не стал, до утра оставил, потом уже перерезал, когда с концами уходил. Риск минимален, а план даже нельзя назвать слишком сложным.

Что же, Петр Сергеевич в который раз не обманул. Утром, судя по следам, тот и вправду был здесь, а исчез, когда успокоенный Валера вынужденно отбыл на летучку. И как догадался-то только, что он не сунется лично, а? На тактичность Мещерякова понадеялся, что будить не станет без каких-нибудь доказательств, а даст человеку нормально выспаться? Или просто знал, что при Побелкине он и не дернется проверять?

Или все куда проще – Овечкин второй раз по веревке еще раньше перебрался, а когда Валера под дверь посмотрел перед визитом в управление, там и вправду уже не было никого? Он же не эксперт в криминалистике: да, в состоянии отличить свежие следы от вчерашних, но вот сказать точно, когда эти свежие были оставлены… Может, Петр Сергеевич повторно в районе восьми на нижний балкон перелез, все равно технически давно утро было. Вот только зачем штабс-капитан этот фокус проворачивал дважды? Нет ответа.

С балкона Валерка нашел глазами раскидистый дуб и кивнул ему, как старому знакомцу. Хотя знакомец этот давеча ему чуть ногу не подвернул своими топорщащимися корнями. Ладони, с досадой сжавшие кованую решетку ограждения, вместо холодного металла наткнулись на грубую, но мягкую текстуру. Точно, веревка же. Валерка достал складной ножик, потому что узел оказался завязан на совесть, и принялся методично пилить вещдок. Занесет потом этот геройски добытый огрызок в управление. Пилюлю Побелкину это, положим, не подсластит, но хотя бы подтвердит, что штабс-капитана тот и в самом неделе не проспал.

Монотонная работа странным образом успокаивала. Лучше бы Овечкин вчера все же соврал, а так выходило, что Валеру опять сделали как неопытного гимназиста, читавшего о чужих подвигах в книжках и не имевшего за плечами своих… А ведь у него даже награды были за проклятую Ялту, не говоря уже о прочих.

Несмотря на теплый июльский день, его знобило. Впрочем, вряд ли от холода и еще менее вероятно, что от досады. Горькая улыбка так и дрожала на губах, пока мысли неспешно перетекали в слова.

«А ловко он тебя, Валера, ловко. Заговорил, расположил, оговорки, неточности, и не прикопаться. Великое искусство недоговоренности и откровенного блефа. Со счетом в ресторане, опять же: такая естественная ремарка, само собой разумеющееся упоминание, что и завтра вы проведете похожий вечер воспоминаний – и ты уже решил, что никуда Овечкин от тебя не денется».

Кольнула было обида, тонким лезвием задевшая внутри струну, силу отдачи от которой он не мог и вообразить. Словно Валерка прошел некий значимый отрезок, совершая на этом пути не самые благовидные с точки зрения советского человека поступки да еще и прикидывая постоянно, о чем рассказать Петру Сергеевичу, даже если в том не было никакой пользы, о чем умолчать в управлении, а о чем и вовсе откровенно солгать, как с газетами этими вечерними, которых и в помине не было. Прошел, а теперь все это просто... обесценилось?

Веревка все никак не сдавалась перочинному ножу. Таким в лучшем случае только хлеб кромсать, даже веток не настрогать.

Звенящая опустошенность накатила медленной, удушливой волной, принеся с собой позабытые ноты крымского городка, которому никогда уже не стать в его жизни просто точкой на карте. Валера словно со стороны наблюдал, как шаг за шагом приближался к своей цели, следуя плану, придумывая стратегию, в целом не меняя курса. И одновременно с этим видел калейдоскоп других картинок: звонких, мелодичных и не менее настоящих.

Простой, непритязательный узор из веселых рыбок. Круг первый.

Беззлобные подначки у "Паласа", попытка найти с ним точки соприкосновения.
Любезно пододвинутая под руку тарелка с закуской после дождливой прогулки, пустячная мелочь: так легко мог бы поступить давний знакомый, даже не заметив того. Но Валерка слишком голоден, чтобы анализировать это.
Терпеливо разобранная для него по кирпичикам мудрость древнего манускрипта, дополненная ремарками из действительно прожитого опыта, куда там книжкам.


Узел оказался какой-то заковыристый. Двойной морской или производная, и хотя веревка уже не была натянута, начинать, по уму, следовало с того, чтобы ослабить тягу. Валера вгрызся лезвием в центр, между петлями, и почувствовал, что дело стало спориться.

Калейдоскоп будто сам крутанулся в неловких пальцах, стеклышки хрустнули в деткой игрушке, как ботинком смяли. Но нет, просто перегруппировались в снежинку. Большую снежинку, в которой спрятана еще одна, и еще, как в матрешке. Валерка замер, всматриваясь, каждую грань разглядывая. Круг второй.

Пронзительный кадр чужого одиночества – сидящий вполоборота человек, обнимающий гитарный стан. Знали ли такого Овечкина офицерские в этой замшелой бильярдной? Вряд ли.
Разбередивший душу романс о степи и верном коне, который просто не мог быть дежурным репертуаром, потому что цеплял напрочь некой личной потерей. Той, что не рифмы ради.
Прямой и честный ответ на кособокий вопрос о счастье, который мог бы стать этаким житейским "потом поймете", но не стал. Напротив, Валера вспомнил мягкую насмешку: "Моя оценка – она ведь только моя. Вы найдете свою, потом". Без давления, без нравственного поучения. С правом его, Валерки, на ошибку, если он сочтет совет неприменимым.


Рука позорно дернулась. Стеклышки смешались, образовав на этот раз мешанину огненно рыжих всполохов и кристально чистой синевы без четко выраженной картинки. Что-то пробивалось по центру, приглушенно желтое. Лепестки, поредевший цветок? Если и да, то куцый какой-то. И черное. Много-много черного по краям. Круг третий.

Человек вне формы и вне времени, бредущий с ним вровень по паутинкам ялтинских улиц.
Рассказы о Ялте, которой он не знал и узнать не стремился – до этого момента.
Стихи, оброненные ровным голосом без игры на публику. Обрывок строки, повисший в соленом воздухе, который он подхватывает на лету, будто так и надо.
И его собственный порыв, чуть позже подхваченный столь же похожим образом, хотя и с неожиданным дополнением. Предельно деликатно и совершенно открыто.


Валерка не хотел, не мог смотреть дальше. Рыжие кристаллы вспыхнули искрами, разгораясь, а синий разбавился черным, с характерным шорохом ссыпаясь осколками к центру. Но прежде, чем картинка исчезла окончательно, он вспомнил, как называется этот невзрачный цветок. Пупавка. Или желтая ромашка.

Обыкновенный сорняк, по обочинам проселочных дорог и насыпей ее летом как грязи. Судьба этот желтоцвет обыкновенно ждала неблаговидная: быть выкорчеванным бдительной рукой, дабы не вредил посевами. При этом в деревнях могли спокойно ходить на реку через поле, буквально усыпанное пупавником, а позже безжалостно выпалывать его же с участка, пока сорняк не захватил территорию со скоростью лесных пожаров.

Так поступил и Валерка. Будто два человека в нем до поры до времени спокойно уживались, а потом в решающий момент у руля встал тот, для которого приоритетом было и оставалось дело.

Параллель оказалась безусловно точной – и этим оглушала.
Узел веревки, побежденный одним тупым инструментом и чьим-то завидным упорством, наконец, развязался.

Что же, теперь Валера понимал Овечкина лучше, чем когда-либо. Сейчас ему просто отплатили той же монетой, то ли обнулив этим счет, то ли воскресив давнюю партию, сменив заодно и зеленое сукно на шахматную доску, где ответные ходы были куда замысловатее.

Да когда же это закончится? Тогда, в двадцатом, получив карт-бланш на первую операцию, где именно Валерка был ключевой фигурой, определяющей ход событий, он и представить себе не мог, что все станет настолько неоднозначным. Поистине, просто выигрывать в бильярд было проще. Даже переходить от бильярдных отыгрышей к словесным тогда было проще, потому что всегда оставалась великолепная возможность отмолчаться, притвориться этаким наивным простачком, пороха не нюхавшим.

Прошедшее время если Валеру чему и научило, так это внутренней честности. Стоило уже признать хотя бы перед собой: со штабс-капитаном в играх, не касающихся зеленого сукна, он не силен.

Вывод отдавал предопределенностью и откровенным фатализмом. Тяжестью наваливалась тоска, в груди что-то тянуло, скреблось, заставляя кусать губы в приступе понятного бессилия. Стихийно-гневное отчаяние, доводившее до бешенства каких-то полчаса назад, улеглось вовсе, оставив после себя лишь тупое безразличие.

Валерка вернулся обратно в номер и все же присел на диван, рассеянно погладил обивку. Потом провел рукой и по спинке стула, просто так: злополучного свитера тут уж точно не было, в общежитии остался, сам утром видел. Подумал меланхолично, а здорово, если бы в свое время они с Овечкиным в самом деле разминулись. А что, придумали бы с ребятами менее дерзкий, но более надежный план, включающий в себя другую расстановку сил, новых игроков – и история пошла бы по иному пути. В ней уже не нашлось бы места бильярду, вынимающим душу разговорам, мрачным стихам и романсу, пробирающему до нутра – ничему, неразрывно связанному с Валерой нитями сильнее времени. А, значит, и кошмаров после, и разговоров сейчас не было бы тоже. И не закончилось бы все вот так – повторно оборванной строкой, над продолжением которой он уже не властен.

Мысль, колкая и надломная, грела Валерку ласковым июльским солнцем, но недолго и невсерьез. Даже пары минут не прошло.

_______________________________________________________________________________

Трек: Craig Armstrong "Underground" (or 78499) from "Bone collector"

Послушать "Underground": https://youtu.be/Q4waafEutXY

Калейдоскоп.
https://cdn11.bigcommerce.com/s-f5b50/product_images/uploaded_images/10155446-727765007275796-4901971945371970371-n.jpg https://images.fineartamerica.com/images/artworkimages/mediumlarge/1/kaleidoscope-sharron-jones.jpg
https://i.pinimg.com/originals/2b/25/13/2b25132b42c56976f6a085183698e5e2.jpg

Пупавник (желтоцвет, пупавка красильная): http://s3.fotokto.ru/photo/full/220/2202354.jpg


Глава 24. Глава 24

В управление Валера все же забежал на минутку. Коротко отчитался, как именно объекту удалось уйти от наблюдения, выложил враз погрустневшему Ивану Федоровичу всю эту круговерть с номерами, оплатой на подложную фамилию. Выложил, вытянув из-за пазухи, и короткий отрез веревки, подергал бездумно из него нитки – и поймал странно-задумчивый ответный взгляд. Все-таки было, было там разочарование, что Валеркина светлая голова не такой уж светлой оказалась, раз элементарных вещей комиссар Мещеряков не предусмотрел.

Что же, товарища Смирнова он понимал. Сейчас, когда сошла первая волна негодования, Валера вполне мог оценить маневр, продуманный явно задолго до приезда в Россию. Однако возникал вполне резонный вопрос, что еще с таким же размахом просчитал Овечкин. Сколько еще шпионских трюков у того в запасе? И, пожалуй, самое животрепещущее – сколько из них лично он, Валерка, так же упустит, вовремя не отследив?

У него крепло и никак не уходило неприятное чувство, будто держит он в руках палку, негибкую и откровенно бестолковую в прямом столкновении против шпаги, которой виртуозно владеет более опытный игрок. И стоит с ней, дурень дурнем, потому что и признавать поражение заранее вроде как не хочется, и упреждающе размахивать – курам на смех.

Валера вышел из кабинета, переключившись с невеселых дум о разных весовых категориях на вероятные способы проникновения в музей затосковавших по экскурсиям эмигрантов. На пути к выходу из здания случайно посмотрел на стол секретаря – и глазам своим не поверил. Моргнул, прищурился недоверчиво, но картинка не переменилась: «Новости» были на месте, как и положено, на самом верху стопки. И дата на титуле была сегодняшней.

– Надо же, свежий выпуск, – Валерка с изумлением различил незнакомые, протяжные интонации в собственном голосе, весьма смахивающие на издевку. Издевка, вообще-то, присуща ему не была, но за вчерашний день перед глазами столь долго находился живой пример для подражания, что копирование само собой вышло. – А говорили, не приносили его.

Елена медленно подняла на него кристально честные глаза. Крутанула в пальцах химический карандаш так, что к лежащей перед ней странице тот теперь примеривался красным грифелем. И невинно улыбнулась:

– Должно быть, утром куда-то закатился.

Даже так... Она и не пыталась сделать вид, что газета все это время лежала, к примеру, у Смирнова в кабинете. Впрочем, Валера бы все равно не поверил, потому что ее там не было.

Такая мелочность не расстроила, просто еще раз доказала, что в людях за пределами своего маленького мирка, который последние несколько лет составляли Ксанка с Даней и Яшкой, он разбирается из рук вон плохо. Ксанка бы вот точно не вела себя подобным образом, а прямо сказала, что не так.

Пожелание доброго дня вышло уже менее ехидным, по правде сказать, вообще безэмоциональным. И этот прием тоже был подсмотренным.

От управления до музея Валерка брел, бездумно фотографируя город глазами. Понял вдруг, сколько раз просто по улицам проходил, как крейсер на порт нацелившись, бездумно, не оглядываясь, не подмечая ничего. Очнулся, уже когда к музею подходил: насторожило странно-тревожное ощущение чужого присутствия. Останавливаться он не стал, а беглый осмотр переулка ничего не дал, потому сбавить шаг Валера и не подумал. Ухмыльнулся только про себя: прекрасно, теперь у него еще и паранойя.

Ксанка оперативно выловила его у самого входа, явно дожидалась:

– Пошли, провожу тебя в тайную комнату со смотровым оконцем. Постройка-то старинная: тут ветвистые лабиринты, отсыревшие стены, мрачная кирпичная кладка…

Постройка и вправду впечатляла, особенно той стороной изнанки, которая обычному обывателю недоступна. Что до стен, подумал он, это еще Ксанка в настоящих подземельях не бывала.

– И почему у меня в детстве не было таких игрушек? – мечтательный голосок Валерку порядком позабавил: надо же, об одном подумали.

– Ты бы проводила все свободное время, исследуя ветви коридоров, и возвращалась домой с промоченными ногами, довольная и с гротескно ушибленным локтем или коленом… – он и вправду легко мог представить себе такую Ксанку.

– А сам-то, – фыркнув, парировала она, явно не впечатленная перспективой разбитых коленок. – Кто мне рассказывал, как некий тихий интеллигентный мальчишка на спор в подземную речку сунулся?

Валера аж поежился: разом холодные мутные воды припомнились, размокшие ботинки и иловое дно. И еще кое-что, куда неуютнее всего перечисленного.

– Под землей слышны нездешние, замогильные звуки. Звуки жуткие, пугающие, не одного смельчака сгубившие, – Жека, из соседских мальчишек через два дома, растолковывает ему условия отработки проигрыша, для пущей загадочности подняв вверх указательный палец. Остальные тоже слушают, украдкой бросая взгляды на Валерку: струсит или нет?

Сам Валера смотрит то на Женю Курочкина, то на поросший мхом пень на пустыре, сейчас служащий импровизированной трибуной, то на ботинки свои. Что-то ему подсказывает, что те подобной прогулки могут и не сдюжить.

– Жек, кончай говорильню разводить, не поведется он!

– Мертвецов-то много близ реки закопать успели. Кто сам помер, а кого и насильно до срока упокоили, – Курочкин на обращение в свой адрес никак не реагирует. – А жить им шибко уж хочется, окаянным. Вот и не спится покойничкам убиенным в могилах, бродят неотмщенные духи по подземному руслу, ретиво недругов своих разыскивая. Слепые только как кроты, так что любому забредшему рады.

Валерка на рисующегося Женьку смотрит со скепсисом: ожившими покойниками его не напугать, враки это все. А Жека будто чувствует недоверие, стремительно в раж входит.

– Вот только сила в них недюжая: к себе зовут, ворожат, колыбельными заговаривают. Оглянуться не успеешь – язык отнимется, руки плетьми повиснут, ноги в ил врастут. Так и утянут тебя на дно, тепленького, – Валера снова напоминает себе, что нет за этими страшилками ничего такого, пустой разговор, но самого невольно холодком по спине пробирает. – А ежели и отобьешься – прежним уже не выйдешь.

– Крылья прорежутся? Как в сказках? – восторженно-опасливый писк кого-то из младших.

И дружный гогот:

– Жабры отрастут!

– Не, перепонки, как у лягухи.

– Да соскочет он, вьюшками* только похлопает да соскочет...

– Короче, – Жека внимательно, с прищуром, разглядывает Валерку. И до обсуждения возможных изменений того, кто потревожит подземный мир, ему явно дела нет. Курочкин среди дворовых – заводила и подстрекатель, и Валере следовало бы об этом помнить. А он забыл, и вот она, расплата. – Спустишься вниз по течению, прямо, пока река не начнет забирать в сторону. Там стена справа проседает, вроде грота, дать крюку сложно. Вот тебе как раз туда. Как встанешь к ней спиной, глаза закрой и слушай.

– Долго брести-то до этой твоей стены? – Мещеряков, только-только окончивший первый класс гимназии, уже практичен и дотошен. Еще досадлив на самого себя за дурацкий спор, но задним умом крепким быть – не велика заслуга.

– Неужто сдрейфил? – коротко хохочет Курочкин, тянет задумчиво светским тоном. – Ну не зна-ааю. Ты у нас щепка статная, воды аккурат по пояс наберется. Если не станешь медленно вышагивать, будто на смотринах, то минут семь до поворота и еще столько же – до стены. В гроте постоишь, скажем, двадцать минут. От земного отрешишься, жизнь подземную послушаешь, вернешься тем же путем. Правда, обратно дольше тащиться, течение ж... Да, в гроте особенно внимательно слушай: рев за поворотом поначалу отвлекать маленько будет, но это ничего, обвыкнешься.

– А за поворотом что? – по инерции интересуется Валерка. Думает уже наперед: «Двадцать и пятнадцать плюс обратная дорога – час в воде, ботинкам точно конец... придется взять отцовский брегет, как иначе время отследить... и керосинку брать придется, без нее какой толк от брегета».

– Водопад, на глаз футов пять ввысь, – небрежно поводит плечами Жека. – Так-то красиво, мелкие розовые окатыши аккурат к подножью прибивает, к притайке. Они за водопад переваливаются, не зеленеют: залеживаться не успевают, – пауза, потом торопливое. – Но туда не суйся. Ты точно на камнях навернешься, гимназия великосветская да впечатлительная. Хорошо, ежели от мертвецов ноги унесешь. А по речным булыжникам впотьмах за сокровищами шариться – уж точно не по тебе задачка.

– Почему это не по мне? – вскидывается Валерка, уловив хлесткий намек на собственную трусость. И слишком поздно понимает, что про водопад – подначка, и все именно к этому шло. Уж больно довольное у Курочкина лицо.

– Ну если ты считаешь, что ловок и удачлив… – предложение драматично повисает в воздухе четко выверенной паузой. – То принеси три окатыша, тогда и поверим, что не загибаешь. Что к водопаду всамделишно лазил, а не просто в сторонке постоял.

Стоит ли говорить, что вылазка в подземное русло Бахмутки, милостиво назначенная на раннее утро, а не глубокую полночь, оставляет у Валерки поистине незабываемые впечатления.

Брести в воде приходится и впрямь сначала по щиколотку, потом – почти по пояс. Еще и потолок у тоннеля низкий: не согнувшись в три погибели тащиться, но и не идти, свободно расправив плечи. Какое уж тут «гордо вышагивать».

До поворота вправо Валера еще оглядывается заполошно, свет за спиной различая, после же его настигает мрачная темнота, разбавляемая лишь неверным светом керосинки. Дно оказывается без сюрпризов, если не считать вязкого ила. А, может, Валерке пока просто везет: он идет почти у самой стены, не напарываясь ни на строительный мусор, ни на склизкие ветки, да рукой себе путь страхует, глазам не вполне доверяя.

Грот, что был обещан, и вправду неглубок, тут даже воды заметно меньше, выше колен не поднимается. Зато сырость ощущается еще явственней, чем в тоннеле. Дальше Валера действует быстро: прошмыгнуть под капелью, прижаться к стене, найти относительно сухой участок, чтобы керосинка не погасла. Посмотреть на брегет, засечь время. Закрыть глаза – последним пунктом, и пунктом откровенно неуютным, но он к этому готов. Если уж по уму, так скорее простыть опасаться следует или заразу какую в воде подцепить, чем неупокоенных мертвецов. Но двадцать минут – не вечность, постоит.

Поначалу кроме шума воды Валерка и не слышит ничего: водопад где-то рядом и вправду изрядно отвлекает. Потом все же разбирает отдельные звуки: капель, срывающуюся со стены через равные промежутки времени, и шелест собственного дыхания. По наитию, не иначе, решает слушать, не вслушиваясь так рьяно, хотя и не верит в байки про таинственные голоса подземелий. Но спор есть спор, и его условия Валера намерен соблюдать так же, как следовал бы слову чести – неукоснительно.

Сколько он так стоит, замерев, Валерка не знает. Пальцы сводит: еще бы, керосинку, не глядя, в одном положении долго не удержишь. Ступни давно замерзли, он переминается с ноги на ногу, несильно, только чтобы кровь разогнать. И жизнь подземной речки вдруг улавливает, будто напевную мелодию без слов.

Течение ровное, выверенное, монотонный гул без смены тональности, сильный, звучный.
А вот сорвавшаяся капель. Коротко, ярким всплеском.
Вот ручеек где-то слева по стене журчит, тонко, звонко, на контрасте с хладнокровным спокойствием речки перекликаясь.
Еще шуршит что-то иногда, глухо, будто о стенку бьется... галька, окатыши?

Водопад на краю восприятия гремит раскатисто, вливаясь в общий подземный хор, но основной мелодией так и не становится.

Ощущения приходят позже. Не сырости, холода и затхлой воды, перемешивающейся с известняком, нет. Валерка будто следует за этой мелодией подземной реки, как привороженный, и в какой-то момент забывает о том, что пришел сюда спора ради и на четко оговоренное время. Забывает о ребятах, о подначке, о том, что дома его уже могли хватиться. Он и не слышит-то больше ничего, поглощенный странным спокойствием, которое ничто не нарушает. Оно вязкое и густое, так что хочется мягко упасть в него, как по траве растечься, и не шевелиться. Позволить миру над тобой табуном облаков проплывать, никуда не торопиться, никогда не ошибаться, ничего не решать. Просто остаться в моменте. Спокойным и умиротворенным.

Звук, которого не должно здесь быть, доходит до сознания Валерки не сразу, больно уж не вписывается в общую картину мерной, ватной усталости, как после дальней изматывающей дороги. Хорошо, что он повторяется: краткий перезвон колокольчиков, механическая неживая мелодия, выбивающаяся из остального напева. И с последним «динь» Валерка, поежившись от затхлой сырости, которой до того не ощущал, понимает, что звук исходит из его собственного кармана. Будильник.

Отцовский брегет с поцарапанной крышкой, особой ценности, кроме дарственной, не имеющий, заведен на семь утра, которые где-то там, наверху, только что наступили. Значит, в гроте Валера, сам того не заметив, пробыл уже почти час вместо условленных двадцати минут. Вывод ошеломляет, но мешкать ему некогда: холод обступает кольцом, берет свое, наконец-то дорвавшись до задремавшего было сознания.

И морок рассеивается, отступает с голодным сожалением от несостоявшейся жертвы, заляпав Валерке напоследок стекла заморосившей капелью, пока он выбирался из грота, как памятку недолгую оставив.

Дальнейший марш-бросок до водопада и поиск в мутных водах розовых окатышей запоминается уже не так остро, как ощущение вязкого, нерушимого спокойствия, пережитое в гроте. За трофеями Валере приходится практически нырять, притом одной рукой. В вытянутой второй – тяжелая керосинка да намотанный на запястье брегет, и неясно, что из них в подземных водах утопить страшнее. Мокрая галька так и норовит выскользнуть из пальцев, о том, чтобы специально выискивать окатыши покрасивее, и речи нет. И так приходится менять положение, лезть практически под поток, попутно от воды отфыркиваясь, но Валерка упрям и очень хочет вытравить из головы пережитый морок. А для этого не жаль даже коленки, рассеченной незамеченным куском железной трубы, на который он все же умудряется напороться.

Каким-то чудом, не иначе, в подземном своем приключении Валера не роняет ни керосинку, ни брегет, но фитиль все равно гаснет, и обратный путь до поворота проходит в кромешной темноте. Он мерно считает секунды, а ладонь гладит шершавую влажную стену, как единственного надежного друга, способного подсказать путь на свет.

И световой полукруг за поворотом, с каждым шагом все быстрее приближающийся, кажется самым желанным на свете. А выговор от отца по возвращении, явно желавшего от души всыпать ему ремня за такие авантюры, но ограничившегося словами и спиртовыми растираниями все же захворавшего Валерки – самым правильным.

… Валера спросит потом Женю Курочкина, явно в подземной части Бахмутки не раз бывавшего, мол, как он-то из мертвецкой этой тишины, патокой обволакивающей, выбирался? Чтобы звук посторонний да так удачно морок разбил, это ж свезти должно, как же Жека управлялся? Спросит – и увидит совершенное непонимание во взгляде. А потом и насмешку различит, когда до Курочкина дойдет, что к чему: «Какие покойники, это для мелюзги страшилка да для девчонок. Они эти особенные камушки потом с собой таскают заместо жемчуга, считая, что те не иначе как прямиком из лап мертвецов добыты. Ты что, взаправду с глазами закрытыми все это время стоял? Вот дурья башка, и минуты бы хватило. Слазил бы по-быстрому за галькой к водопаду, у поворота постоял да вышел, как время кончится, делов-то».


Валерка встряхнул головой. В воспоминании как в меде увяз, и выбраться оказалось почти так же сложно, как тогда, в гроте.

– Лучше бы ты мне подземную железную дорогу припомнила, там хоть сухо было, – он со смешком покачал головой, добавив про себя: «А еще не накатывало ощущение полного, звенящего одиночества, которое никому и ничему не перебить». – По Бахмутке я все равно далеко не ушел, и никаких тебе ветвлений тоннелей: идешь себе вперед и все.

– И ничего не лучше, – Ксанка деловито пересчитывала ступеньки. Судя по всему, они были уже близко. – Хотя если бы ты там не побывал, дитя шахтового городка, я была бы разочарована. Но по железке ты с дворовыми лазил, вы бродили группой и не разделялись. Совершенно ничего интересного. А вот с Бахмуткой – другое дело, таинственный ловец речных сокровищ.

Что ж, в такой интерпретации вывод и вправду выглядел логичным: Ксанка из всей истории только про окатыши и знала. А о другом не стоило. Валерка уверен был, что не стоило: не поймет, при всей ее мудрости. Решит еще, что пацанье дворовое специально в грот его так надолго загнало, что нарочно проверять никто не сунулся, как контрольное время вышло. А дело-то совсем в другом, и одиночество то вовсе не про грусть и не про страх было. Валера за этот опыт даже благодарен оказался. Просто не нашлось еще человека, которому он мог бы об этом рассказать.

Ксанка будто уловила его тоску по неслучившимся разговорам, на свой манер поинтересовалась словно невзначай, уже привычно оставляя за Валеркой решение, говорить или нет:

– Не расскажешь, куда после собрания отлучался?

Только сейчас необходимости отмалчиваться не было.

– В SAVOY наведался.

– Успешно?

– Относительно, – прежняя злость в душе не всколыхнулась, а вот болезненное какое-то восхищение, которое Валера позволял себе путать с банальной завистью, никуда не исчезло. – Представляешь, он два номера друг над другом снял. И утром через второй по веревке ушел. Причем дважды. Знать бы, что Овечкину вчера в городе понадобилось…

– Красиво, – оценила Ксанка. – Даже изящно.

– Еще скажи, очаровательно.

Но Ксанку было не так-то просто сбить с мысли. Она невозмутимо пожала плечами.

– Я просто воздаю должное его изобретальности.

– Знать бы еще, чем она в итоге аукнется, – вздохнул Валерка и разом перевел тему. – Но я не хочу говорить об Овечкине.

– Хорошо, – покладисто согласилась Ксанка, смерив его задумчиво-долгим взглядом. – Тогда о другом. Ты не знаешь случайно, что у нас с Еленой Прекрасной случилось, какая муха укусить успела? Ее будто подменили со вчера. Мы ведь пришли утром почти тогда же, когда и ты. Даже видели тебя на перекрестке, когда ты на всех порах к Смирнову торопился. Но нас оставили дожидаться в холле. Конечно, я ей никогда особо не нравилась, но чтобы быть настолько недружелюбной…

Валерка вспомнил их скомканный диалог с секретарем и глухо вздохнул, точно камень в воду бросил:

– Думаю, знаю.

– Поделишься?

Он легко кивнул, даже любопытно стало, какие Ксанка выводы сделает:

– Я вчера в управление поздно зашел, а она там сидит, Смирнов оставил дожидаться. Ну, я ее до дому и проводил. И чем-то, похоже, обидел.

– Обидел тем, что проводил? – всерьез озадачилась Ксанка. Валера помотал головой, не зная, как объяснить то, чего сам не понял. По счастью, уточнение не замедлило последовать:

– О чем вы говорили?

– Да ни о чем.

Ксанка посмотрела на Валеру своим говорящим взглядом, он аж сконфузился, потупившись: было там что-то среднее между недоверием и предложением сдаться добровольно. Сам не заметил, как все рассказал – от ошибочного телефонного звонка в секретариат до обнаружившегося целым и невредимым номера милюковской газеты, который определенно все это время был у Иванцевой.

– Подведем итог, – со скрытым смешком заметила Ксанка. – Она говорила с тобой о газетах, о политике, о культуре, под конец похвалила за хорошие манеры. А ты в ответ заявил, что в этом ничего такого нет и со свойственной тебе экспрессией поведал о событиях охоты у почтового отделения. Так?

Валера осторожно кивнул: суть была верной, вот только прозвучало все сухо, будто все его благопристойные намерения как ветром сдуло, оставив лишь факты: не интересовался, толком не слушал, еще и рассказ завел не к месту.

Ксанка все еще смотрела на него, только теперь жалостливо так, мученически почти. Наверное потому, что они уже минули кабинет и явно к неприметной дверце в углу подходили. Не успеют ужасные Валеркины манеры обстоятельно обсудить.

– Я тебя прошу, не делай так больше. Достаточно уже того, что ты дефицитные яблоки мне не глядя передаешь. Чтобы отвязаться от не интересующего тебя человека, есть куда менее обидные способы, которые при этом не выглядят, как издевательство, – Ксанка постучала в дверь условным стуком и на Валерку напоследок взглянула с явным намеком. – А то тебя не только «Новостей» лишат.

– Вернулся! – довольно хмыкнул Даня, пропуская их в смотровую. Яшка тут же рядом стоял, на невидимой гитаре бой отбивал: пальцы, видать, помнили мотив залихватский. – И вовремя: у нас тут как раз долгожданные визитеры нарисовались.

Валера Даньку чуть плечом оттеснил и припал к смотровому оконцу. Уж больно любопытно стало, кто из белогвардейцев не побоялся сунуться в музей средь бела дня. Увидел и Нарышкина, и атамана, лениво прогуливающегося вдоль витрин, будто корона, алмазами сверкавшая, того и не интересовала ничуть.

– Ишь вырядился, матросик, – презрительно заметила Ксанка, скривившись.

Действительно, Бурнаш сверкал на одутловатой своей физиономии хорошими такими синяками, особенно заметными под флотской бескозыркой. Видать, рыковка вчерашняя атаману впрок не пошла.

– Уж этот на сокола ясного**, матросика краснофлотского, если и тянет, так с такого же перепоя, – флегматично поддержал Яша.

Валерка же, преисполненный подозрительности, поинтересовался о горбуне в шляпе у работника музея, что как раз в подсобку заглянул узнать, не нужно ли чего товарищам чекистам. Уж больно придирчиво горбун этот стойку с короной осматривал. Но Борис Борисович оказался всего лишь часовщиком, что дважды в сутки залы обходит.

Овечкина нигде не было. А вот другие визитеры, которых драгоценности эти, выставленные на показ, как пчел приманивали, в зале были, не протолкнуться. В основном иностранцы: в тюрбанах, шляпах, кто-то из журналистов, кто-то из вечно любопытствующих. Вот только не волновали они Валерку ничуть, другого человека он искал и никак не находил.

Валера отвлекся от осмотра посетителей, на притихших друзей глянул коротко – и будто обжегся, подсмотрев откровенно личное. Нет, ничего такого, они даже не целовались. Ксанка никогда не сделала бы этого на людях, хотя музейный смотритель и ушел уже. Но мини-сценка, развернувшаяся в скудно освещенной подсобке, была не менее интимна.

Яшка, устав круги нарезать, привалился боком к стене, не спуская хмурого взгляда со смотрового оконца. Тоже выглядывал припозднившегося Овечкина, который все никак появляться не спешил. А Ксанка, стоя за спиной, аккуратно сомкнула руки на талии цыгана, чуть подтянувшись вверх и уютно устроив подбородок на его плече. Внимательно в том же направлении смотрела, что и он, но явно не потому, что с другой точки угол обзора был хуже. И жест этот показался столь привычным и естественным, что от такой безусловности отношений между ними двумя у Валеры кольнуло где-то под ребрами коротким спазмом. А потом Яша, легко улыбнувшись, бегло коснулся губами ее виска. Невесомо почти, с благодарностью и принятием. Совсем как...

Вой сработавшей сигнализации вырвал Валерку из несложной ассоциации, которая, зараза этакая, все ж таки успела родиться. И пока они ждали Даньку, который рванул в зал за мальцом, покусившимся на корону, Валера ожесточенно, яростно убеждал себя, что параллель оснований не имеет. Никаких. Подумаешь, картинка визуально напомнила другое, и что с того? У Ксанки с Яшей любовь и не первый год, это давно известно, а у них… у него просто интерес. И привычка довершать начатое, каким бы оно ни было. В Ялте не определилось, что же, сложилось в Москве. А то, что точка несколько раньше вышла… так бывает, когда историю пишут двое, пенять не на что.

Пацаненок его не впечатлил: чумазый, кучерявый, юркий. Зато как глаза сверкают, да губа обиженно дрожит, будто его не за кражей царской реликвии застали, а по пустякам накинулись. В остальном же ребенок как ребенок, такие обыкновенно вместе с табором передвигаются, а в точках остановки успешно играют в карманников. Тем забавнее было слышать это заведенное тарахтение про «я не брал, я не брал».

– Кто велел украсть корону? – мягко спросил Валерка, для верности присев перед мальчонкой на корточки: нечего сверху вниз неприступной каланчой взирать, этим ничего не добьешься. И так цыганенок как осиновый лист дрожал, будто его сейчас к стенке поставят, наведут орудия да «пли» скомандуют. Данька, что ли, запугал, пока в подсобку тащил? Перестарался тогда.

– Я только крышку поднял!

– Зачем? – из-за спины мальца грозно поинтересовался Даня, и зрительный контакт оборвался. Мальчонка к Даньке крутанулся, уже ему наверняка изобразил большие-большие глаза, которым умиляться и верить, и выдал, чудо чумазое:

– Дяденька велел, пятерку дал.

– Какой дяденька? – Ксанка, внимательно прислушивающаяся к разговору, избрала третью тактику: не запугивать, не равняться, а проявить искреннее, почти деликатное любопытство. И сработало ведь: цыганенок встрепенулся и навел их на дельную мысль проверить зал, а ну как не ушел еще дяденька.

Однако напрасно Данька, подсаживая ребенка к смотровому оконцу, сосватывал тому то Нарышкина, то остальных туристов, цыганенок никого не признавал. Сидел у Дани на руках, понурив голову, и опять заладил повтором «не он, не он».

– Точно не этот? – отказывался верить Данька, имея в виду Нарышкина: по профилю-то «князь» подходил идеально, да и идея загодя проверить сигнализацию более чем здравая.

Вот только зачем при этом маячить прямо у витрины, будто нарочно на глаза попадаясь? Нет, это был кто-то, кого они проглядели.

– Ну ты запомнил, какой он: толстый, худой, высокий? – не выдержал Валерка, цыганенка к себе за плечо развернув. Вглядывался пытливо в эти живые глаза, так ответ был нужен, и надеялся, что мальчонка хоть что-то из опознавательных примет назовет.

– Он шеей дергал, – припомнил неудавшийся воришка, потупившись, и тут же воспроизвел движение. Неточно, слишком сильно голову вбок отклонил, но вполне узнаваемо.

Валера вздрогнул и резюмировал с досадой, о причине которой подозревал, и причина его не радовала категорически:

– Овечкин это.

Цыганенка, не сговариваясь, они решили отпустить: что с мальца-то брать, он так, для разведки штабс-капитану и остальным понадобился, не эту чумазую кудряшку нашли бы, так кого-нибудь другого. Те сигнализацию проверили, поглядели, как красные комиссары по залам носятся – и были таковы.

Они уже двинулись в сторону выхода – Яшка с Ксанкой впереди, Даня – проинформировать работника музея, чтобы закрыли смотровую до поры до времени – когда в одном из пустых залов Валерку несильно дернули за рукав кожанки. Он посмотрел вниз – все те же большие лукавые глаза, затаившиеся в каком-то непонятном ожидании. Цыганенок по полу босыми ногами переступал, но почему-то молчал. И как у него только ступни не мерзнут, плитка же.

– Чего тебе?

– А дяденька вам записку оставил.

Валера напрягся то ли в ожидании, то ли в предвкушении. Виду, однако, не показал, за равнодушием, как броней, спрятался. Хотя внутри все горным потоком бурлило, требуя, за неимением Петра Сергеевича, хотя бы записку эту – сейчас и немедля.

– Откуда знаешь, что мне?

– Он сказал отдать тому, кто носит очки и будет иметь самый печальный вид, – о, вот теперь Валерка не сомневался, что записка и вправду авторства штабс-капитана. Какая поэтичная характеристика, однако.

– Ну и где она? – сам не заметил, как снова уселся перед цыганенком на корточки, положив тому руку на плечо. Надеялся, что хоть в глаза заглядывал не просяще, а просто нетерпеливо.

– Дяденька за это не заплатил. Сказал, как вы десятку дадите, тогда отдать, – улыбнулось это малолетнее дарование. Нетерпеливое, жадное ожидание на юном личике обозначилось явнее, чему крайне способствовала протянутая мальчишеская ладонь – уверенно, а не робко.

Валерка только головой покачал, на этот раз совершенно точно в восхищении. Вот же чертов Овечкин, у которого записка по прейскуранту оценивалась дороже проверки сигнализации! Думал так, а сам уже по карманам хлопал, отыскивая бумажник. И ведь заплатит же.

Пока за червонцем лез, поймал себя на звенящем ощущении настоящего момента, которое буквально насквозь пронизывало. И записка эта, Валера чувствовал, на полноценную запятую тянула. Даже если там просто издевка.

Но прочитать текст он не смог, что там, лист раскрыть – и то не удалось: Яшкину поступь издалека различил, а ходил цыган быстро. Только и успел, что записку за пазуху сунуть, при этом от торопливой неловкости больно оцарапав кожу между пальцами, да хмуро буркнуть цыганенку что-то о недостойном советского человека воровстве. В глаза мальчонке заглянул: ох и чертята там прыгали, будто тот и вправду понимал куда больше, чем должен.

Подошедший Яша эту писаную картину оценил и рассмеялся. Валере вот тоже смешно стало. В самом деле, нашел кому мораль читать.

– Чего ты в него глазами впился, будто дырку сверлишь? Воспитываешь? А у нас вот один Нарышкин остался, за ним Ксанка хвостом пристроилась. Бурнаш смылся, пока ты с мальцом трепался. Даня управился уже, снаружи ждет. Шевелись давай, а то не нагоним.

Валерка дал себе зарок, что прочитает записку позже. Вот только разберутся с Нарышкиным – сразу и прочитает.

Место между большим и указательным, которое порезал краем листа, тянуще саднило. Усматривать в этом явное напоминание он не спешил и вообще собирался игнорировать: не барышня, и интеллигентской чувствительности в Валере нет, просто место неудачное. Везет ему на них.

_________________________________________________________________________________

* Вьюшки – уши. Прохлопал вьюшками/распустил вьюшки. С. Копорский "Воровской жаргон в среде ярославских школьников", 1928 год.

** Отсылка к варианту «Яблочка»: «Эх, яблочко, cоку спелого! Полюбила я парня смелого. Эх, яблочко, да цвета красного! Пойду за сокола, пойду за ясного! Не за Ленина, да не за Троцкого, а за матросика, краснофлотского».

Трек: Hans Zimmer, "Interstellar Main Theme (Epic instrumental/piano cover)".

Послушать "Interstellar Main Theme (Epic instrumental/piano cover)": https://www.youtube.com/watch?v=_nj-LnZqY-0

Плюс у текста появился плейлист со всеми упоминающимися треками, выложенными последовательно. Будет дополняться по мере появления новых глав. Ссылка вынесена в шапку: https://vk.com/music/playlist/3295173_82834781


Глава 25. Глава 25

Как только Валерка в сопровождении веселящегося Яши (который все никак не мог поверить, что Мещерякову и вправду вздумалось учить вольного цыганенка жизни) и, в противовес, крайне серьезного Дани поравнялся с Ксанкой, стало очевидно, что насчет «не нагоним Нарышкина» Яшка порядком погорячился. Князь брел себе впереди, никуда не торопясь, тросточкой поигрывая, архитектуру домов рассматривая. Одно удовольствие за таким хвостом ходить.

Так и вышли на площадь. Людно было. Цокали копыта, перестукивались колеса, птицы не умолкали, а еще где смех раздавался, где брань на залежалый товар, в русскую речь то тут, то там неместный картавый выговор вклинивался. Цветочницы в щегольских платьях, подвязанных платками, в толпе лавировали, румяные, улыбчивые. Среди бордовых роз в корзинках вдруг проблеск фиолетовый мелькнул, как рассветом над речкой полыхнуло. Валерка аж шею вывернул, силясь разобрать, что там неприметная девчушка бережно к груди прижимала – стебель тонкий, как колокольчик полевой соцветиями утыкан, только бутоны гораздо крупнее, с хрупкими лепестками, на ветру дрожащими. С удивлением мальвы признал.

Жизнь городского центра завораживала, только некогда было ей подолгу любоваться. Валера с Даней переглянулся, проследив глазами нехитрый маршрут Нарышкина, знак остальным сделал. Расположились в нише арки, на открытое пространство не выходя. Оттуда и следили, куда князь направится, с кем говорить будет.

А Нарышкин, все такой же нарочито неторопливый, поозиравшись для виду, уверенной походкой устремился к одной из повозок, той, что с кучером в зеленом плаще и фуражке да вороным в упряжи. Все бы ничего, но под фуражкой голова извозчика обмотана была не то повязкой, не то розовым платком. И это по июльскому-то московскому зною.

– Неужели нашему княжеству экскурсий по городу захотелось? – Ксанка прищурилась, приставив ладонь ко лбу на манер козырька, но послеобеденное солнце неумолимо слепило глаза. Валерка подумал в который раз, что ей бы не помешала кокетливая шляпка, а не платок этот простецкий, Яшкин подарок, который она обыкновенно носила. Ксанка вообще чем старше становилась, тем больше расцветала, в семнадцать-то лет чисто пацанка была. Но девушкам, наверное, нельзя говорить такого.

– А это у нас атаман теперь в извозчиках ходит, матросскую форму, видать, пропил, – неожиданно констатировал Даня и на вопросительный взгляд ехидно уточнил. – Я его привычки давно уже вызубрил. Он, как нос подотрет, ладони об штаны вытирает. В данном случае, об плащ… Ну вот, опять.

Ксанка на это только поморщилась, взгляд в сторону отвела и вдруг заметила удивленно:

– А ведь за Нарышкиным не только мы следим. Вон у той дамы с высоко забранной прической и лотком в руках к нему явно какое-то дело.

Дам с прическами вокруг, как назло, было много. Валерка с Даней одновременно повернули головы друг к другу, чуть лбами не столкнулись.

– В сером пиджаке и черном шарфе? Фрейлин с кексами? – у Валеры было не слишком удачное расположение, да и вдаль он видел куда хуже. Но то, как фрейлин застыла натянутой струной, будто в неожиданном узнавании, и издалека уловить можно было.

– С кренделями, Валер, с кренделями. И крендели, я отсюда чую, с корицей, – мечтательно повел носом Яшка.

А меж тем извозчик, в котором Даня признал атамана, что-то недовольно буркнул Нарышкину, и повозка тронулась.

Валерка Бурнаша пристальным взглядом проводил, к Даньке повернулся:

– Разделимся?

– Я не думаю, что атаман – тот, за кем сейчас надо следить, – Даня с сомнением смотрел вслед повозке. – Но вообще ты прав, вдруг Бурнаш к остальным поехал. Давай так – я повозку возьму и посмотрю, по какому маршруту он катается. Но думаю, там просто прогулочный круг на час. Встретимся здесь же. А вы пока за князем присмотрите.

Данька всегда умел быстро и бесшумно передвигаться, точно полевка в мешках с крупой. Вот и сейчас скользнул в сторону повозок – только моргнуть успели.

И в нише арки их осталось трое.

– О, что сейчас будет, – Яша махнул рукой в сторону дамы с кренделями, о которой они как-то позабыть успели. И зря: та, свою поклажу на повозку бросив да от шарфика избавившись, сразу приосанилась, будто становясь выше, и деловито устремилась в сторону уходящего с площади Нарышкина. – Он ей точно до зарезу нужен.

Нужен-не нужен, но хватки этой хрупкой с виду фрейлин было не занимать.

– Она его что, за уши притянула? – опешил Валерка, когда неотвратимая и явно неожиданная для Нарышкина встреча все же состоялась.

– Глаза закрыть хотела, вроде как сюрприз, да росту не хватило, – возразила Ксанка.

Яшка взгляд на нее перевел и коротко хохотнул:

– Хорош сюрприз. Чуть жизненно важные органы мужику не оторвала.

Ксанка прыснула и заговорщицки вполголоса выдала комментарий. Кажется, о том, что просчиталась дамочка: не на те органы надо было нацеливаться.

Валера от таких намеков покраснел, спешно перевел тему:

– Интересно, о чем они говорят.

– Да что тут думать, ты на лицо его взгляни, – предложил глазастый Яша. Валерка прищурился: князь и впрямь выглядел неприятно озадаченным. И левой рукой с саквояжем все шляпу поправлял да узел галстука примеривался ослабить. Сподручнее было бы орудовать правой, той, что с тросточкой, но она уже оказалась бескомпромиссно занята. У дамы деликатности было что у судоходной баржи, к своей цели идущей. – По-моему, он заверяет, что знать ее не знает. Вот же дырлыно*: женщины помнят, с кем шуры-муры крутили, тем более если их потом с носом оставили.

– Его заверения успеха явно не возымели, – заметил Валера, потому что фрейлин настойчиво висела на руке у совершенно потерянного Нарышкина и отступать явно не собиралась. Он даже посочувствовал князю. Немного.

– Ты посмотри, как она ему улыбается, – вступила в разговор Ксанка. – Я бы на месте Нарышкина не открещивалась столь рьяно.

– Нормально она ему улыбается, – попробовал было возразить Валерка, но куда там.

– Если бы. С такой улыбкой скорее подстреливают особенно крупную дичь. И вообще у нее такой вид, будто сейчас уволочет князя подальше с площади и обстоятельно за все грехи расплачиваться заставит.

– Натурой, – поддакнул почему-то запыхавшийся Яшка. Валерка еще удивился, с чего бы это, впрочем, оборачиваться не стал. – Но ты права: так выглядят женщины, ополоумевшие от любви. Хорошо, что есть те, кто в любой ситуации сохраняет… Валер, подскажи политературнее.

– Трезвость рассудка? Ясность мысли? – он все наблюдал за Нарышкиным, которому предприимчивая фрейлин уже и голову на плечо положила, щебеча что-то без умолку. А еще между делом она явно подталкивала князя в сторону площади.

– Точно. А трезвость рассудка нынче премируется одним свежим кренделем.

Валерка обернулся. Яша сиял, как пятак начищенный, держа в руках три румяных кренделя. И улыбался удачной вылазке, будто не выпечку раздобыл, а как минимум заговор раскрыл.

– Яш, ты что! – возмутилась Ксанка. Но руку за кренделем все-таки протянула, погрозив пальцем напоследок. – Несолидно советскому человеку, тем более, сотруднику управле… м-м-м, какая вкуснотища, так нечестно!

Валера, пряча улыбку, вернулся к наблюдению, за спиной разобрав Яшкино заливистое фырканье. А Нарышкин все же сумел вырваться из цепких лапок фрейлин и, кажется, напоследок ей что-то нелестное сказал. Ибо дама выглядела как кошка, рассерженная тем, что ей прищемили хвост. Еще и застыла, подбоченившись, нехорошим таким взглядом спину своего визави провожая.

– Валерка, не робей, тоже бери, – Яшка и ему в руки крендель впихнул. Что ни говори, а пах тот так, что желудок тут же песней голода зашелся. – Моральное подкрепление во благо комиссариата, все в лучшем виде. И вообще, мамзель сейчас явно не до выпечки. Вон как в оборот милиционера взяла.

Про милиционера до Валеры дошло не сразу, а как дошло, чуть крендель поперек горла не встал. Вскинулся, прикидывая, как бы даму и сопровождавшего ее милиционера перехватить и при этом самому перед Нарышкиным не подставиться. По всему выходило, что никак: они стоят слишком далеко, не догнать.

– Он же в музее нужен! Нельзя, чтобы Нарышкина в камере держали – кто тогда корону брать будет, Бурнаш что ли?

– Поздно, – покачала головой Ксанка, успокаивающе положив ладонь Валерке на плечо. – Пусть забирают, мы не можем рисковать и вмешиваться. Да может еще и не будет ничего. Что она там наплести могла такого?

Арест вора-самоучки они, помрачнев, наблюдали из первых рядов. Слышать, о чем говорил негодующий Нарышкин, возмущенная дама и стоически спокойный служитель порядка, конечно, не слышали, но когда князя под белы рученьки повели в сторону КПЗ, стало понятно, что дело дрянь.

– Ну и что делать будем? – Яшка угрюмо общипывал крендель, поняв, что просчитались они с Нарышкиным по-крупному.

– Вытаскивать, – Валера свой крендель тоже без аппетита жевал. Но думалось под выпечку точно лучше, чем без нее. – В управление надо, Ивану Федоровичу обстановку доложить и попросить содействия.

– Думаешь, пусть он с милицией объяснится? Чтобы те Нарышкину сказали, мол, товарищ дорогой, ошибочка вышла, гуляйте ветром в чистом поле?

– Не годится, – Ксанка покачала головой. – Предложение хорошее, но нет. Мы не знаем, следили ли за князем. Может, видел кто, как его повязали. И вот так выпустить через полчаса – подозрительно будет.

– Но оставаться в предвариловке он тоже не может, – Яша сосредоточенно пинал носком ботинка ни в чем неповинную каменную кладку.

Валерка поддержал:

– Нарышкин же первоклассный вор, точно он операцию по короне поведет.

– Яш, – протянула вдруг Ксанка, оценивающе разглядывая цыгана. – А что, если мы тебя отправим?

– Как это? – не понял тот. – Частным лицом что ли?

– Да нет, – она прикинула расклад. – Смотри, в лицо тебя Нарышкин не знает. Овечкин тоже. А Бурнаш вряд ли помнит. Плюс цыгане с милицией как правило не дружат, и их заметают что с рынков, что по наводке. Так что, уж извини, но для человека несведущего ты скорее криминальный элемент, чем чекист. Подселим тебя в камеру к Нарышкину, договоримся с дежурными, и ты организуешь побег.

– Может, он даже так проникнется, что тебя на дело возьмет, – продолжил мысль Валерка, предложение здравым показалось. – Кому бы не пригодился подобный ловкач?

– Ну, это пока вилами по воде… Но все равно лучше, чем если Нарышкина просто тихо-мирно отпустят. Вдруг он должен был с Бурнашом в назначенное время встретиться. Или с Овечкиным. Если он опоздает, но сбежит – это одно. А вот если его просто отпустят…

– Мы поняли. Яша?

– Дело говорите, – признал тот. – Но! Мне нужна будет гитара.

– Зачем тебе в тюрьме гитара? – Валерка на Яшку вытаращился, будто первый раз увидел.

– Для образа. И потом, где вы цыгана без коня да гитары видели? Что-то одно точно должно быть, – тот категорично стоял на своем.

– Яш, – мягко позвала Ксанка, лукаво улыбнувшись. На вопросительный взгляд дотронулась до правого уха и мочку с намеком потеребила.

– Не, – понял тот. – Не проси даже.

– Ну так для образа же...

– Нет. И вообще, без нее удобнее оказалось, тяжелая.

– А тебе идет, – не сдавалась Ксанка, деликатно намекнула. – Я ведь дарила.

Яшка аж румянцем вспыхнул от такой прямолинейности, растерялся, не зная, что еще возразить.

– Тогда я в управление схожу, – предложил Валера, с улыбкой наблюдая эту пикировку. А еще подумал, что непременно улучит минутку, чтобы записку прочитать – аж сердце встрепенулось в предвкушении. Он-то смирился уже, что раньше вечера с ее содержимым не ознакомится, а тут такая удача. Дальше план расписывал, уже заметно воодушевившись. – Ивана Федоровича в курс дела введу, тот с милицией поговорит, чтобы нам не препятствовали. Служебный автомобиль тоже возьму, будем тюрьму с разных точек караулить. Заодно проверим, может, остальные фигуранты дела по ходу пьесы нарисуются.

– Я тогда Даню подожду и перехвачу здесь, как договаривались, – согласилась Ксанка. – А вы идите.

Валерка еле подавил разочарованный стон. Только рот раскрыл, думая, что бы такое возразить, чтобы Яша тоже остался, но тот уже тоже идеей загорелся:

– Пошли-пошли. Мне бы еще рубашку сменить – негоже в форме ЧК туда идти, это все равно что с порога о подставе заявить. А форменные рубашки слишком скучные, в мирной жизни мы такие не носим.

– Погоди ты лошадей гнать, – осадил его Валера, досаду свою за скепсисом пряча. – Сначала план одобрить должны.

– Одобрят, – Яшка даже не сомневался, деловито сворачивая в проулок, который побыстрее к управлению выводил. – Будет вам и жаргон тюремный, и романсы цыганские.

Валерка, фыркнув, на ухо свое показал, напоминая о безмолвном напутствии Ксанки.

– Романсы романсами, но не забывай важную деталь!

– И золотое кольцо в ухе, – обреченно согласился Яша.

***

Иван Федорович план одобрил. Потому тюрьму они окружили с трех сторон: и чтобы исключить непредвиденные обстоятельства, и на случай, если опять разделяться потребуется.

Ксанка, все в том же красном платке, выглядывала из-за угла. Даня скучал на телеге с сеном: она для беглецов ключевую роль играть будет, когда те на открепленном тросе станут прыгать вниз. Валерка на служебном автомобиле позже всех подъехал.

А где-то там, в камере, Яшка в цветастой рубашке, с гитарой и с серьгой в ухе входил в доверие к Нарышкину. Скоро цыган, как и договаривались, оглушит милиционера, переоденется в его форму и вместе с князем выберется через предусмотрительно открытую форточку в уборной.

Записка, так и не прочитанная, жгла сквозь форму и нательное. Но у Валеры не было возможности хотя бы одним глазком в нее заглянуть. Ни единой, все будто нарочно не складывалось.

Сначала они вместе с Яшей пришли в управление. От Смирнова связались с отделением милиции, объяснили, что к чему. Заодно узнали, что из заточения лучше всего выбраться через окошко в уборной, которое заблаговременно оставят открытым.

Потом дошли до общежития. Там Яшка все любовно гладил свой инструмент, будто уже к аккордам примеривался ("Надеюсь, ты ему не про чудака и кошелек петь собрался?" – "Много ты понимаешь! Самое то. А про девчонку за забором его княжество не заслужило, это для Ксанки".), пока Валерка эту пресловутую серьгу искал. Яша, зараза, не помогал ничуть и по всему было видно, что только порадовался бы, если ее не найдут. Но Валера все же нашел – та в угол между столом и окном закатилась – и вручил страдальцу.

К управлению они также вместе вернулись: Валерка – за служебной машиной, а Яше оттуда до тюрьмы сподручнее добираться было, чем из общежития. И ведь почти разошлись уже, но только Валера к машине подошел, как его запыхавшийся Даня выловил. Рассказал им с Яшей, что Бурнаш и вправду бесцельно по городу круги нарезал, так что ничего они не упустили. С Ксанкой, видать, Данька тоже уже пообщаться успел, потому что та сторожила телегу с сеном, которую они в план изначально не включали, Яша-то по карнизу думал пройти и на крышу соседнего знания перескочить. Но решили, что о ловкости господина Нарышкина в плане бытовых вопросов им ничего не известно, да и отцепить металлический трос со скобяного крепления, перелететь на нем на соседнюю улицу да в сено прыгнуть, не в пример проще. Так что пусть будет повозка.

Как Даня с Яшей в сторону тюрьмы выдвинулись, Валера вставил ключ в зажигание и к записке примерился, не мог он больше ждать. Но даже мотор завести не успел, как свист сверху услышал. Посмотрел наверх, нашел глазами окно кабинета – Иван Федорович, вот уж никогда бы не подумал, что тот так залихватски свистеть умеет, обратно звал. Видимо, случилось что-то.

Новости у товарища Смирнова оказались самые печальные: из милиции отзвонились, предупредили, что карниз с той стороны, где тюрьма к соседнему зданию примыкает, отсутствует. Долго мялись, извиняясь, что не сообщили раньше, но план из-за этого придется менять. Валерка еще, помнится, порадовался, что до телеги с сеном они додумались заранее, и Ивана Федоровича уверил, что все под контролем. Похвалу в ответ в свой адрес услышал, но отмахнулся только: во-первых, это Даня молодец, во-вторых, это их работа.

Вниз спустился, вторично к машине подошел, так та не завелась, зараза. Разбираться, почему, некогда было. Пришлось снова в управление идти и другой автомобиль просить. Иван Федорович уже на совещание отбыл, на минутку выглянул, быстро распоряжение подписал да в секретариат отправил. Там Валерка тоже промаялся. Сначала подписал формальный бланк на замену автомобиля в связи с невыявленной поломкой. Потом – бумагу о предоставлении во временное пользование автомобиля за таким-то номером из служебных резервов, основание, причина, сроки… Он торопливо выводил строчки, превращая образцовый почерк в то, что Яшка бы назвал "курица лапой вывела": буквы растягивались вбок и вширь, видоизменяясь до нечитабельности. Иванцева же на робкий запрос, нельзя ли всем этим заняться как-нибудь потом, только равнодушно пожала плечами, мол, раз не закрепленная за сотрудником машина, то, товарищ Мещеряков, все должно быть оформлено по правилам и в срок. Нет, позже нельзя, правила для всех одни.

А когда мотор наконец-то довольно заурчал, Валера бросил взгляд на часы – и чуть сцепление впопыхах не сжег: торопиться пришлось, потом еще переулками плутать, чтобы прибыть на место чуть ли не в последний момент, когда уже знакомая кудрявая макушка в форточке показалась. Точка обзора вышла не самой удачной, но тут уж ничего не попипешь. Хорошо еще в те дворы, где изначально встать собирался, не сунулся: там ремонтные работы велись, перестраиваться было бы проблематично.

У Яшки все получилось. Валерка наблюдал за мечущимся справа налево Нарышкиным, и победная улыбка на лицо так и просилась. Все, теперь в действие вступает вторая часть плана, которая то ли выгорит, то ли нет, но попробовать стоит.

Пора было возвращаться, но сначала… Он приподнял фуражку, поправил очки и достал сложенный лист. Коротко выдохнул, выжидательно посмотрел на записку в руках, будто чернила сами собой на обороте проступить могли – и, затаив дыхание, приоткрыл лист. Скользнул взглядом по первой строчке, окунаясь в чужие слова, знакомым голосом звучащие в голове: «Дабы разрешить еще один ваш вопрос…». Но тут краем глаза заметил Ксанку, подходившую к пассажирскому сидению. Чуть зубами от бессилия не заскрипел, торопливо лист за пазуху пряча, будто вор какой.

У него появилось чувство, что эта несчастная записка проклята, не иначе. И неважно, что религия – опиум для народа, и ничего этого быть не может. Логических-то объяснений все равно не находилось, почему как только Валерка намеревался посмотреть, что там Овечкин написал, как одиночество Мещерякова тут же нарушалось.

– Скачки, – выдохнула Ксанка, устраиваясь рядом. – Яша шепнуть успел: Нарышкин сокрушался, что скачки пропустит, пока они в камере сидели да в гляделки играли.

– Поехали, – кивнул он и завел мотор.

То, что идея была дурацкая, стало очевидно, как только подъехали. Машину пришлось бросить сильно далеко, а потом пробираться к ипподрому, где в забегах участвовали и колесницы, и резвящиеся одиночные скакуны. Добавить к этому то, что народ прибывал и прибывал, практически снося собой ограждение – и поиски в этой толпе Нарышкина можно было смело приравнять к поискам иголки в стоге сена.

– Как думаешь, сколько здесь человек с кепочкой да тросточкой? – Валерка всматривался в разнопеструю людскую массу и все больше убеждался, что бесперспективное это занятие. – Ксан?

– Не знаю, сколько с кепочкой, – она ни на секунду не прекращала осматривать толпу. – А вот кучерявых в цветастой рубашке не так уж много. На три часа от тебя как раз один такой с господином в кепочке обнимается. И не спрашивай, почему я Яшку вперед тебя разглядела. Я всегда его нахожу.

Валера и не спрашивал, подхватил Ксанку под локоть и медленно за Нарышкиным двинулся. Тот Яшку будто на канате за собой тянул и о чем-то экспрессивно то ли расспрашивал, то ли рассказывал. Потом эти двое и вовсе нашли себе свободное место в кафе, еды заказали. Валерка бокалы разглядел, фрукты недешевые, присвистнул. Шикует Яша, однако. А у него только утренний перекус да крендель на площади был.

– Ну все, – Валера мотнул головой в направлении кафе, хотя и уверен был, что Ксанка так же пристально за ними наблюдала. – Контакт налажен.

– Мне на них смотреть голодно, – пожаловалась она.

– Так не смотри. Возвращаемся?

– А можно еще пять минут? – робко попросила Ксанка. – Они все равно в кафе пока сидят, не расходятся никуда, а в забеге такие красивые лошади…

Валера коротко кивнул, голосу своему не вполне доверяя. Он не злился на Ксанку, он злился на то, что даже отойти в сторону не может: толпа так и напирала, народу было не протолкнуться, и ловить потом Ксанку придется с трудом, проще уж рядом остаться.

Пять минут на все пятнадцать растянулись, но Валерка не торопил, пусть посмотрит. Не жалко.

В управлении, стоило только им войти, как Елена тут же потянулась к внутреннему телефону. Валерка улыбнулся мимолетно: ждали их. Что ж, новости Ивана Федоровича определенно обрадуют. Тут еще и Данька из коридора вырулил с чашкой в руках, присоединился.

Валера на чашку эту покосился, принюхался, сбором липы потянуло:

– Чаевничаешь?

– Вас жду, – Даня на чашку в руках и не посмотрел даже. – Вы же должны были сразу в управление вернуться, куда нелегкая понесла?

– На ипподром за редкой птицей Нарышкиным, – нашлась Ксанка, решив, видимо, взять повествование в свои руки и тактически умолчать о лишнем времени, проведенном в наблюдении отнюдь не за князем. – План сработал: он с Яшкой сидел, общался, когда мы уходили.

– Меня больше редкая птица Овечкин беспокоит. Как сквозь землю провалился, – сухо заметил Данька. – Подозрительно это, не к добру.

Валерка рассеянно кивнул. Эта редкая птица его самого больше прочих волновала. Еще и записка некстати вспомнилась, до которой опять не добраться. Стало еще муторнее.

Иван Федорович новостям и вправду обрадовался. Рассказ о злоключениях Нарышкина, его освобождении и столкновении с Яшей на ипподроме как-то плавно перетек в обсуждение охраны музея. Перед ними разложили план здания, правда, старый, но годный. Товарищ Смирнов еще своими соображениями делился, пару прописных истин напомнил, вроде коробка спичек, что всегда с собой должен быть, мало ли, что с центральным освещением случится. Потом разговор принял и вовсе теоретическое направление, потому что все они ждали информацию от Яшки, а это могло затянуться.

Валера же больше ждать не мог никак. Поднялся из-за стола, извинился, мол, сейчас вернется. И спокойным шагом направился в уборную: чувствовал, что его в самом деле просто разорвет, если еще хотя бы полчаса в неизвестности проведет.

Когда лист в который раз за день в руки взял, почему-то дрожали пальцы.

Записка оказалась неожиданно длиннее, чем в несколько коротких слов. Валерка неверяще моргнул, потому что подспудно ожидал… другого, наверное. Насмешки, что его провели как дилетанта, заботливого наставления учиться лучше, простой ремарки «не доросли», в конце концов, но их там не было.

Было другое. Он привстал на мыски, форточку приоткрыть: душно стало. Рассеянно потер переносицу, поправил очки и вторично прочел начало, будто смысл слов мог поменяться:

«Дабы разрешить еще один ваш вопрос, на который вы так и не решились, я счел нужным сообщить, что, несмотря на прежние, да и существующие меж нами политические разногласия, Валерий Михайлович, Ялту я вспоминаю с удовольствием. По существу же терзающего вас негодования имею сказать следующее: научитесь проигрывать, а то выигрыши перестанут радовать сладостью нечаянной победы, коль скоро она случится».

И ниже, торопливо, другим наклоном почерка, приписка. Ее Валера читал уже не спеша, вдумчиво, осторожно, хотя хотелось – залпом, быстрее в самый конец записки броситься. Но нет, медлил, основательно слова через себя пропуская, вплоть до точек и запятых. Чтобы не ошибиться, чтобы наверняка.

«Видел вас в кожанке. Впечатляет. Впрочем, ваш пиджак на размер больше необходимого и одухотворенное выражение лица интеллигента, охочего до бильярда, вместо печати серьезности, входящей в комплект комиссара ОГПУ вместе со служебным маузером, сердцу были милее.

Каверзник».


Его на секунду буквально раздавила нежность, без предупреждения ударившая в грудь. Потом пришли другие эмоции, правильные, своевременные. И миг, пока Валерка, оглушенный, смотрел за записку, а на губах сама собой намечалась улыбка, растворился без остатка.

– И вот за это – червонец? – возмутился Валера, противореча себе же и складывая записку во внутренний карман пиджака. Разумеется, с левой стороны.

Записка взбаламутила поумерившийся за минувший день пыл, с ней пришла и позабытая горечь, осевшая на душе непонятной мутью. Думалось о разном, но мысли так или иначе крутились вокруг одного белогвардейца, не дававшего ему спокойно жить.

Один раз, комиссар Мещеряков, ты его уже упустил. Даже дважды, если считать Ялту. Ну так давай, добей себя, родимого, проворонь снова. Ему ведь после музея делать в России будет нечего, первым же поездом уедет. Теория случайных встреч против тебя работает, все свои случайности ты исчерпал давно. Но, может быть, ваши пути снова пересекутся, кто знает. Лет через десять.

Через десять лет – не хотелось. Да и через пять, сидеть до того сычом в обнимку со своей гордостью и пониманием, что не нужна она никому, и менее всего – ему. Да даже через год не хотелось. Это было слишком далеко.

Понимание, почему, настигло Валеру не девятым валом и не озарением в грозу: он почти был готов признать это еще в музее, так некстати подсмотрев картинку из чужой жизни. Понимание вообще оказалось каким-то угловатым и самую толику смешным. А то, что пришло к нему в уборной ОГПУ, только добавляло гротеска тому хаосу, в который превращалась его жизнь. В самом деле, столько лет ходить кругами и не распознать…

Ты же с самого первого момента хотел от этого человека уважения, а позже – внимания и участия. Зубами выцарапывал, радовался бурно, когда получалось. И злился опаляюще, закипая моментом, на себя, на него, когда не получалось, что случалось гораздо, гораздо чаще. Когда он тебя по японскому военному трактату гонял, аж взмок весь от усердия проявить себя с лучшей стороны, куда там вашей первой бильярдной партии...

Ты стоически выдерживал серию меняющихся кошмаров, а под сердцем екало каждый раз: а ну как выжил, не убит. Ты же забыть его не мог, даже когда полагал мертвым.

А когда он тебя засек в фойе? Ты же в глубине души доволен был, потому что молчаливая слежка переросла в диалоги, по которым ты откровенно скучал, как скучает в неволе конь по просторным бескрайним степям. По диалогам, которые не променял бы ни на что. И менее всего – на щебет каких-нибудь Сонечек, Мариночек и Леночек, которых Даня вот умудряется находить везде: то среди работниц читального зала, то среди секретарей, то в кондитерских. Потому что тебя прекрасно и считывали, и понимали, и обращались чутко, а насмешки… такая же безотменная составляющая человека, как, например, твоя манера чуть что хвататься за нож вместо маузера.

После ужина, опять же, еще неизвестно, что оказалось более личным – разговоры об осаде поезда и контузии или то, что было потом. А ведь он с тобой, дураком, был честным во всем, в чем мог.

А сейчас ты от одной мысли обмираешь, что выберется Овечкин за границы Союза и растворится там уже навсегда, недосягаемый и чужой. Но еще вернее обрывается все внутри, как представишь, что он останется в России, перемолотый судебной машиной, в тюрьме гнить.

Тебе еще что-то непонятно?


Понятно было даже слишком хорошо. Валера бессильно привалился к стене. Пора было возвращаться в кабинет, а потом выдвигаться в музей. Открытиям же личного толка полагалось дожидаться более удачного момента, чтобы терпеливо, как горный водный поток – камень, подтачивать прежние рамки и границы, которых на деле давно уже не было.

Ему нужен был этот человек. И нужен был свободным.


_________________________________________________________________________________

* Дырлыно – дурак, дурень.

Композиция к главе, идеально отражающая неокрепшую, но вполне живую надежду: Michael Price, Nicholas Jonathan Hill, "The Inevitable".

Послушать "The Inevitable": https://www.youtube.com/watch?v=H63-lgFxGo0

"Сказки, рассказанные перед сном профессором Зельеварения Северусом Снейпом"