Данный материал может содержать сцены насилия, описание однополых связей и других НЕДЕТСКИХ отношений.
Я предупрежден(-а) и осознаю, что делаю, читая нижеизложенный текст/просматривая видео.

Книга о настоящем

Автор: Ирина Ринц
Бета:нет
Рейтинг:PG-13
Пейринг:
Жанр:Romance
Отказ:Не заставите!
Цикл:Соединение Солнца с Юпитером [2]
Аннотация:Любовь хочет реализации.
Комментарии:Продолжение "Книги о прошлом".
Каталог:нет
Предупреждения:слэш
Статус:Не закончен
Выложен:2020-01-22 22:14:02 (последнее обновление: 2021.01.10 15:22:24)
  просмотреть/оставить комментарии


Глава 1. Прах еси

Деревянный тротуар опасно пружинит под ногами, под затёртыми досками смачно чавкает грязь. Каждый шаг сопровождается характерным хрустом – повсюду клейкая тополиная шелуха, которая плотно забила протектор подошвы и кое-где прилипла к замшевому верху ботинок. Смолистый запах растекается от раздавленных рыжих чешуек – пролитый холодным дождём воздух так славно пьётся с этой приправой.

Калитка хлипенькая – дрожит от резкого толчка, как желейная. Хозяйка – ветхая неотмирная старушка – глядит из окна, будто уже и не с этого света. Не кивает даже – просто смотрит. Радзинский привык, не пытается с ней любезничать. Молча сворачивает к своему крыльцу – в ту часть дома, которую он снимает, есть отдельный вход.

Он старательно соскребает налипший на подошвы чернозём об ребро ступеньки, вздыхает, заметив, что светлые джинсы понизу художественно сбрызнуты грязью. Наверное, нужно было одеться попроще, но с некоторых пор Радзинский перестал беречь свой пижонский московский прикид. Равно как и бриться. И стричься. Оброс, как варвар. Сейчас он мог бы без грима исполнить роль русокудрого былинного богатыря. Ландшафт соответствует: бревенчатые избы, пугливые куры, крапива и лопухи вдоль некрашеных заборов. И монастырь на горе.

– Викентий!

Радзинский вздрагивает. Вряд ли ему почудился этот насмешливый голос. И этот лёгкий кавказский акцент.

– Эльгиз… э-э-э… Гаджиевич? – вежливо отзывается он. На скамейке под яблоней – худощавая фигура в светлом плаще. Радзинский намётанным глазом моментально оценивает: вещь на учителе, как всегда, фирменная, импортная, дорогая. И сидит отлично – Эльгиз умеет носить вещи с особым достоинством и благородством.

– Почему так официально? – притворно обижается гость, поднимаясь навстречу – становится заметно, что сидел он на расстеленном по влажным доскам целлофане. Руки из карманов учитель не вынимает – видно, что замёрз: воротник плаща поднят, стоит, нахохлившись, губы синие.

– Да я растерялся просто. Не ожидал, – сдержанно оправдывается Радзинский. Он замечает, что в чёрной с проседью эльгизовой шевелюре застряло несколько белых лепестков, которыми усыпано всё вокруг – они налипли на мокрую скамейку, плавают в мелких прозрачных лужах. После некоторого колебания Радзинский протягивает руку и ловко вылавливает цветочные лоскутки из кудрей своего гостя.

Тот с недоумением замирает, потом усмехается, проводит рукой по волосам, даже трясёт на всякий случай головой:

– Я от твоей непосредственности уже отвык, – ехидно замечает он. – В дом пригласишь? Я тут совершенно отсырел и замёрз.

– А где ты остановился? – предусмотрительно интересуется Радзинский, с трудом вытягивая из узкого кармана джинсов ключи.

– Не бойся, мои вещи в гостинице. Но твоя хозяйка не против, если я у тебя заночую – очень милая старушка.

– Ещё бы! Как тебе отказать? Ты такой нарядный. – Радзинский ковыряется ключом в замке и весело поглядывает на сверкающие глянцем туфли Эльгиза. – В этой глуши ты сойдёшь за иноземного принца.

– А я и есть иноземный принц, – интригующе шепчет Эльгиз. – Моя бабушка была персидской княжной. Но это, разумеется, секрет, – он выразительно прикладывает палец к губам.

– Ты же с таким непролетарским происхождением должен быть невыездным, – хмурится Радзинский. – Как тебя в торгпредство взяли?

– Викентий! – Эльгиз снисходительно цокает языком. – На Кавказе простые человеческие отношения всё ещё значат больше, чем формальные идеологические критерии.

– Понятно, – усмехается Радзинский и распахивает перед учителем дверь, которая ведёт на террасу, обустроенную под кухонные нужды. Здесь есть газовая плита, маленький пузатый холодильник и рукомойник – да, посуду приходится мыть в тазу. На полу приличных размеров лужа: уходя, Радзинский забыл закрыть одно из окон – теперь мокрая занавеска облепила стекло, клеёнка на столе переливается каплями серо-зелёного жемчуга, щедро разбрызганного всюду холодным майским дождём.

– Снимай ботинки, – строго предупреждает Радзинский, приглашая гостя в несколько темноватую, но просторную комнату, скудно обставленную старой мебелью.

Усевшись на низенький табурет, Эльгиз неспешно развязывает шнурки, стягивает туфли и с интересом оглядывается: с одной стороны – железная кровать в нише за занавеской, с другой – тускло блистающий полированными дверцами гардероб, у окна – покрытая вытертым блёклым ковром кушетка и простой деревянный стол с парой стульев.

– Я всегда знал, что задатки аскета в тебе есть, – восхищённо кивает Эль-гиз – ясно, что смеётся. – А это что там такое интересное? – вкрадчиво тянет он и прищуривается на красную картонную папку на столе. – Неужто что-то большое написал? Поэму, да?

– Я на прозу перешёл, – скупо цедит Радзинский. Он опускается на колени и уверенно натягивает на замёрзшие эльгизовы ступни грубые шерстяные носки, а потом запихивает их в безразмерные войлочные туфли.

– Спасибо, дорогой. – Эльгиз вытягивает ногу и любуется результатом. – Это ведь мой подарок? – кивает он на подшитые кожей туфли.

– Естественно, – хмыкает Радзинский. – Где ещё такие возьмёшь? – Он роется в шкафу, достаёт просторный зелёный свитер. – Надень пока. – Забирает у Эльгиза плащ, вешает его на крючок у двери, внимательно смотрит, как озябший учитель с блаженным вздохом ныряет в тёплую вязаную вещь.

– Викентий, – умиляется Эльгиз, оглядывая себя в тусклом зеркале, закреплённом на распахнутой дверце гардероба. – Такие навыки пропадают! Ты умеешь заботиться, как никто другой. Что ты забыл в монастыре? Успокой меня, что ты здесь ненадолго! – патетически восклицает он.

– Как только отпуск закончится, мне придётся вернуться в Москву, – мрачнеет Радзинский.

– А так бы ты здесь остался? – любопытствует Эльгиз.

Радзинский молчит как-то слишком тяжело и угрюмо. Но делает над собой усилие и произносит нейтральным тоном:

– Я сегодня даже не завтракал. Если ты хочешь о чём-то серьёзном поговорить, давай сначала перекусим.

Да, он бы остался, но Эльгизу про это знать ни к чему – ясно, что его одобрения Радзинский не получит. Обретённая здесь внутренняя цельность, когда – умом в Боге, сердцем в молитве, телом, как свеча, которой в радость жить этим внутренним горением – всё это не для него, не для Радзинского. Эльгиз уже много раз об этом говорил. Но Радзинский вспоминает озябшее сморщенное море, тяжёлым серым шёлком вздымающееся за бортом парома, прозрачные стеклистые капли дождя на железных перилах:

«– Здорово звучит: «отшельник». Как мох на камнях…
Кожаная перчатка липнет к мокрым трубам ограждения, сбивает крупные круглые дождевые бусины. Охристо-жёлтые валуны на берегу кажутся очень тяжёлыми от пропитавшей их влаги. От них, и правда, веет каким-то первобытным покоем. Хочется окаменеть рядом с ними, забыть о суете.

– Теперь каждый подшит, проштампован, помечен. Шаг вправо, шаг влево… Какие теперь отшельники?

– Нет, Кеша. Я не об этом. Нас держит наше сердце. Если оно не отпустит, ты никуда не полетишь.

– Тебя… держит? – Собственное сердце от этих слов, кажется, отсырело и отяжелело, как эти камни – так трудно стало поднимать вздохом грудную клетку.

– Держит. – Чайки прочерчивают мглистое небо, ныряют за горизонтом в серую вату облаков. – Не пойми меня неправильно, Кеша, но с тобой слишком хорошо.

– Что?!

– Такой уровень душевного и телесного комфорта, как с тобой… усыпляет. – В серых как зимнее море глазах никаких знакомых человеческих эмоций – только холодный проблеск далёких звёзд, в котором они – жалкие – затерялись.

– Но в этом же и был смысл – создать условия для духовной работы! Чтобы ничто не отвлекало! Чтобы – вместе. Потому что поодиночке прорва сил уходит на борьбу и выживание. И поделиться не с кем. И никто тебя не поднимет, если ты упадёшь!

Молчание становится слишком долгим, воздух слишком вязким – его трудно втягивать в себя и тяжко выталкивать наружу.

– Может, это я… размагнитился.

– Со мной?

Ответа нет. А потом нейтральное:

– Пора спускаться, Кеш. Причаливаем».

– Элик, ты когда-нибудь на Всенощной был? – Радзинский жестом приглашает Эльгиза на импровизированную кухню на террасе.

– Нет. – В глазах учителя светится неподдельный интерес.

– Пойдёшь вечером со мной?


***

Люди, словно тени, в позолоченном свечным пламенем полумраке. Голоса певчих льются из неоткуда – будто сам воздух звучит: легко и протяжно. «Слава Тебе, показавшему нам свет!», – сладким текучим тенором возглашает перед Царскими Вратами дьякон. «Слава в вышних Богу», – вздыхает невидимый хор, – «И на земли мир. В человецех благоволение».

Настойчивая мирная вибрация растворяет плотские человеческие оболочки. Ставшие проницаемыми для Духа людские тела сливаются с храмовым пространством. Напряжение обособленного существования упраздняется.

– Это химия, – качает головой Эльгиз в такт мерному похрустыванию гравия под каблуками. – Христианская практика – это химия. Возгонка, сублимация. Очищение твёрдого тела от примесей – прах еси и в прах возвратишься – и конденсация чистого духа. Ты же за этим сюда приехал? За чистотой?

Движение ночного воздуха тревожит дремлющий в эльгизовых волосах сладкий аромат ладана и медового воска, опахивает острым травяным запахом прошедшего дождя. Монастырские стены, под которыми тянется узкая тропка, надёжно подпирают тёмное небо. Отполированные дождём деревья безмолвно блистают лакированными листьями.

– Вот ты молчишь, Викентий, и правильно делаешь, – зябко передёргивая плечами и поднимая воротник, едко замечает Эльгиз. – Потому что мы оба знаем, что твоё стремление истончиться происхождения вовсе не духовного.

Радзинский мрачно вскидывается, но не произносит ни слова.

– Боишься испачкаться? Жизнью? На данный момент твоя чувственность – твой рабочий инструмент. И я сейчас говорю не о стихах, – с нажимом продолжает Эльгиз. – Но, похоже, тебе не хватает любви для того, чтобы быть телом. И не хватает мудрости, чтобы различить границу, отделяющую высокое стремление от духовного экстремизма, – припечатывает он.

Радзинский не откликается. Он широко шагает и хмуро глядит под ноги. Он не собирается спорить – в конце концов, Эльгиз, наверное, многого не знает. Но мира и радости в душе больше нет. Сомнения, оказывается, никуда не исчезли – просто осели на дно. Один маленький камушек, походя брошенный коварным кавказцем, сразу же взбаламутил всё внутри.

Птичьи тени –
Быстрые, острые
Скользят по земле вопросами
Задевают темя ответами –
Дрожь по телу струится лентами
Пробегает по коже шёпотом
Отзывается в сердце ропотом
Застревает в горле стихами
На бумагу сочится грехами
Под чужими взглядами корчится –
Эта ночь никогда не кончится
Эта жизнь никогда не сбудется
Видно, сердце напрасно трудится –
Злые стрелы уже в полёте
Режут воздух на острой ноте
Если я не сумею споткнуться,
Мне уже не придётся проснуться…



Глава 2. Кирие, элеисон

Уходить с террасы не хотелось, хотя посуда была уже вымыта, вытерта, убрана в недра неказистого с виду, но крепкого довоенного буфета. Ночь жарким поцелуйным шёпотом влажно и чувственно дышала в лицо из окна. Если бы не ощущение внутри, будто от раны рывком отодрали пластырь, Радзинский сейчас бы уже тонул и задыхался в этой живой, пахучей, томно вздыхающей темноте, что развязно трогала его пьяными губами и дрожащими пальцами. Он дурел от щедрой и сдержанной красоты природы, от экстатических соловьиных щелчков и трелей, от холодно сверкающих капель дождя, нанизанных на тонкие прутики сирени, но забыться во всём этом теперь не мог, как ни пытался.

В жарко натопленной комнате его ждал Эльгиз. Тут тяжело пахло отсыревшей тканью. За полторы недели сплошного дождя весь дом пропитался влагой, и сырость, казалось, сочилась из стен. Радзинский разобрал постель и закинул на печку – сушиться. Был бы он сейчас один, открыл бы дверь на террасу настежь, чтобы из форточки тянуло сквозняком, бодрой свежестью, сиренью, но восточный гость и так с трудом отогрелся. Скрестив по-турецки ноги, он сидел, обложенный подушками, на кушетке с дымящейся чашкой крепкого чая в руке, и изучал рукопись в красной папке. Рядом стояло блюдце с вареньем из кизила, чей вкус живо напоминал Радзинскому бакинские чаепития и их особую, заряженную волнующим электричеством новизны, атмосферу.

– Я вижу, ты включился, Викентий, – одобрительно кивал Эльгиз на листы в своих руках. Он говорил доброжелательно и увлечённо – как будто и не было между ними неприятного разговора пару часов назад. – Именно так и пишутся подобные вещи: ты входишь внутрь живого сложного пространства и шаг за шагом исследуешь, ощупываешь его. И честно излагаешь всё, что видишь. Попытка с наскока охватить одним взглядом сразу всё заранее провальна. Настоящий мастер должен быть терпелив, честен и внимателен – только так он сумеет показать не только цельную картину, но и передать все самые тонкие взаимосвязи между отдельными деталями полотна. И не упустить ничего – всё имеет значение. Любая небрежность – и реальность искажена. Такая картина уже бесполезна…

Радзинский, подперев голову, слушал и соглашался. На самом деле ему хотелось сейчас остаться в одиночестве: нутро давно распирал новый замысел, просился на бумагу. Противиться этому внутреннему зуду не было никакой возможности.

Эльгиз неожиданно разрешил эту щекотливую ситуацию. Он потянулся, раскидав подушки:

– А давай уже спать ложиться, Викентий, – устало попросил он. И зевнул широко. – А завтра поговорим.

Радзинский встрепенулся. Добродушно пожал могучими плечами.

– Как скажешь, Элик. Завтра, так завтра. На кровать ложись, – предложил он экспромтом: и гостю, получалось, выделял лучшее место, и себе стол оставлял доступным.

Не дожидаясь ответа, он стащил с печи подушку и одеяло, проводил учителя с фонариком до дощатого сортира – тот клацал зубами и смешно ругался себе под нос, когда по дороге с листьев срывались за шиворот брызги дождя. Редкие капли гулко, как в гонг, ударяли в жестяной навес над крыльцом, глухо шлёпались на землю.

– Я посижу ещё немного. Тебе свет не помешает? – Дождавшись вежливых заверений, что беспокоиться не о чем, Радзинский пожелал гостю приятных сновидений, задёрнул ситцевую занавеску, которая отделяла кровать от комнаты, и устроился, наконец, за столом.

Пальцы аж зудели, словно под напряжением, настолько мощным был тот поток, который давно уже гулял вдоль позвоночника, переворачивал внутренности. А ещё перед глазами стояло нездешнее синее небо – такое яркое, как на открытке, и белые мраморные перила высокого балкона – море под ним тянуло сорваться в полёт – таким бескрайним, зеркально-гладким, сочно-бирюзовым оно было…


***

С моря всегда дул ветер. Сейчас это было совсем лёгкое движение воздуха – как дыхание спящего человека. И в этом шёпоте было послание – каждый элемент мира был словом. Море и небо – два протяжных синих звука – учили о вечности. Ослепительно белое солнце свидетельствовало о Творце. Шлифованный мрамор обещал косной природе при известном упорстве совершенные формы. А лёгкий бриз шептал, что в этом мире есть нежность – нежность, которую дарят друг другу лишь близкие люди.

Касание нежности может ощутить лишь обнажённое сердце. Но если ты гол, ты распят. Пальцы ласкают нательный крестик – знак обречённых терпеть и страдать – потому что отказались защищаться, потому что жаждут нежности. И готовы своей смертью свидетельствовать о неправде этого мира.

Золотые нити ровно ложатся на шёлковое полотно – каждый стежок, как перебор чёток, каждый стежок – имя, каждый – слово молитвы. Кирие, Иису Христэ, элеисон мэ…

Ветер колышет край покрывала, выпускает наружу прядь тёмных волос. Тоненькие слабые пальцы аккуратным движением прячут её за ухо, поправляют платок. Сердцу отрадно материнское касание природы. На ум приходят простые и мудрые слова жизнелюбца Сократа о красоте, как благе, о красоте, как истине. Внутри всё согревается и трепещет, как от вина, от непостижимой глубины этой мысли. Бог творит всё прекрасное, Бог изливает Любовь. Всё остальное – от лукавого.

Мы – то, с чем соединяется наше сердце. Отвратись, сердце, от всего нечистого, уродливого, злого! Зло приходит в этот прекрасный мир через нас. Человеческие жадность и страх сделали злом даже смерть! Христос освободил нас от страха смерти – Кирие, Иису Христэ, элеисон мэ…

В холодной каменной темноте подвала память о ласковой солнечной лазури размягчает сердце сладкими слезами умиления и восторга. Эти стены, как скалы, эти тяжёлые цепи, как сломанные крылья, этот чадящий факел, как мутный закат, тонкий слой соломы, как давно иссохшие кости, покинувших этот мир людей. Кирие, Иису Христэ, элеисон мэ…

Какие гнусные лица! Какие мутные глаза! Какие низкие речи! Сердцу тесно от мысли, что всё это собственное отражение, ожившие силы собственной души – искушаемой и соблазнённой, любопытной и падшей. Не хочется смотреть, горько слышать, невозможно осудить – Кирие, Иису Христэ, элеисон мэ…

Я не мученица, я Свидетель. Вы не сможете меня забыть. Моя кровная клятва заставит на мгновение замереть этот мир. И когда он дрогнет и двинется снова, в его размеренном механическом стуке будут слышны новые четыре такта – Кирие, Иису Христэ, элеисон мэ…


***

Утро оказалось неожиданно ярким. Радзинский уже отвык от горячих солнечных прикосновений, от сумасшедшего блеска листьев, от наэлектризованного воздуха, от захватывающей синевы над головой. Он вышел на крыльцо, вдохнул, и внутри сразу разлилось приятное тепло, сердце оттаяло, даже дышать стало легче. И тело встрепенулось, ощутило себя по-настоящему живым – затребовало острых ощущений. Жаль до реки далеко! Но разве это проблема?
Вода в канистре на крыше летнего душа нагрелась не сильно – в самый раз, чтобы взбодриться. Солнце в щелях между досками, запах мокрого дерева, шершавый брусочек мыла. Прохладные мятные касания воздуха к влажной коже, липнущая к мокрой спине рубашка, мягкая, как речная вода, трава под босыми ступнями. Возвращаясь в дом, Радзинский был доволен собой и жизнью и удовлетворённо мурлыкал что-то позитивное себе под нос.

В комнате по утрам всегда было сумрачно, поэтому от порога получилось разглядеть только скупо очерченный светом силуэт на фоне затенённого зеленью окна – Эльгиз изучал то, что Радзинский написал ночью.

– Это что-то из истории раннего христианства? – с любопытством спросил он. – Кажется, греки называли пострадавших за Христа свидетелями. Я правильно понял?

– Правильно. – Радзинский обошёл учителя и принялся торопливо сворачивать не убранную сразу постель. Он мучительно сожалел, что не перечитал с утра то, что вдохновенно строчил ночью – вдруг это чистой воды графомания и сейчас следует краснеть?

– Решил обобщить свой христианский опыт?

Радзинский затолкал, наконец, постель в бельевой ящик, плюхнулся на кушетку и удивлённо уставился на учителя:

– Нет. Я не думал об этом.

– А жаль. Это могло бы быть интересно.

Радзинский напряжённо воззрился на Эльгиза, пытаясь осмыслить его слова. Тот усмехнулся, наблюдая его замешательство:

– На самом деле неважно, что за внешние обстоятельства тебя сюда привели. Важна внутренняя логика событий, – ласково подсказал он, подходя и присаживаясь рядом. – А мне море снилось, – неожиданно добавил он, доверительно заглядывая Радзинскому в глаза. – Серое такое, холодное, пасмурное. И это был не Каспий.

Радзинский с досадой выдохнул и отвернулся – ничего от Эльгиза не скроешь.

– Яхши, – хлопнул себя по коленям Эльгиз. Лицо его осветилось солнечной улыбкой. – Идём завтракать?



Глава 3. Во славу Божию

Послушания раздавали после ранней Литургии, возле трапезной. Радзинский стал в холодке под липой, бездумно созерцая кирпичную кладку стены под облупившейся штукатуркой. Ему обычно доставалась тяжёлая физическая работа – пилить дрова или таскать мешки. Никаких других идей при виде его богатырской фигуры у отца-эконома не возникало. Но в этот раз мимо спешил настоятель – весельчак и балагур – он, не останавливаясь, ухватил Радзинского за рубашку и потянул за собой, объясняя на ходу:

– Ты ведь книжный человек у нас? В библиотеке сегодня поможешь. Один учёный муж монастырю всё своё собрание завещал. Вдова привезла. И разгрузить надо, и разобрать.

Подол линялой рясы отца Агапита лихо подмёл ступеньки просевшего крыльца. Камень от времени был сточен до двух заметных канавок, где скопилась дождевая вода, и отяжелевшая от впитанной влаги ткань мазнула по отполированному подошвами дубовому порогу.

Радзинский шагнул следом за настоятелем в отведённое под библиотеку помещение и сразу сладкий запах книжной пыли проник прямо в мозг, пощекотал центр удовольствия.

Тишина здесь была особой, застойной, сдавленной старыми книжными шкафами – воздух онемел от запертого в томах многословия. Даже герань на окне застыла, как замирает природа в сумерках – сумерках духа, готовых в любой момент стать ночью мистических откровений – с каждой новой открытой книгой.

За шаткой довоенной конторкой сидел молодой послушник. Он подскочил, заметив настоятеля. Согнувшись и сложив лодочкой руки, поспешил под благословение. Отец Агапит ласково потрепал подопечного по волосам, пока тот почтительно лобызал его руку:

– Помощника тебе, Арсюша, привёл. Как сумеешь им распорядиться, так он тебе и пригодится. Ума у него палата – даже, пожалуй, многовато. Держи его у порога, пусть поостынет немного. Как отрезвеет, так и помочь сумеет.

С последним Радзинский был категорически не согласен – он не собирался трезветь. Не для того он, умирая от жажды, искал Источник, не для того окунался в него с головой, не для того растворялся в нём целиком.

Настоятель ушёл, не дожидаясь ответа – Радзинский посторонился слегка, когда тот порхнул широкими рукавами мимо. Окинул, наконец, брата Арсения придирчивым взглядом: тихий, светлый, смешливый. Искрящийся. Эти искры Радзинский на самом деле видел – целую тучу – вокруг арсениева тела. Молодой совсем – тридцати точно ещё нет. Волосы спутанные, будто их только что взлохматил ветер – на плечах не лежат, кольцами над воротом прыгают.

– Викентий. – Радзинский шагнул навстречу с протянутой для рукопожатия ладонью. Послушник, не сходя с места, потянулся, тряхнул кисть нового знакомого – не отвык ещё от мирского приветствия. – Пройти-то я могу? Или будешь меня, как велено, у порога держать?

Арсений фыркнул, закрыл лицо ладонями и тихо затрясся от смеха. Волосы его упали вперёд, и Радзинский понял, откуда у послушника такая своеобразная причёска: отсмеявшись, брат Арсений просто откинул их назад и они развалились на какой-то причудливый пробор, свесились кокетливо набок. А тот ещё и рукой их небрежно поворошил – вроде как поправил.

– Не обиделся, значит, – весело констатировал он. – Это хорошо. Про отца Агапита многие говорят, что он с придурью – за присказки его.

– Все стоящие люди, которых я в своей жизни встречал, были, мягко говоря, со странностями. И ни одного обратного примера, – ласково пророкотал Радзинский.

– А я странный? – патетически приподнял брови Арсений. И кулачки к груди театрально прижал.

– Вне всяких сомнений, – великодушно успокоил его Радзинский.
Арсений опять засмеялся, завесившись волосами.

– Пойдём, брат Викентий. – Он снова бросил в пространство горстку колючих солнечных брызг. – Надо машину отпустить, как можно быстрее. Ничто не трезвит лучше, чем тяжёлый физический труд, – радостно заискрился он, многозначительно поднимая палец.

– Так я трезвение, вроде как, не заказывал, – натянуто улыбнулся Радзинский.

– А уж это, как доктор прописал. – Арсений почтительно сложил ручки на груди. Вздохнул притворно, не поднимая смиренно склонённой головы, развернулся, махнул подолом и скрылся между шкафами. Через секунду выглянул с недоумением на лице. – Чего стоишь? За мной, брат Викентий!


***

Радзинский с большим интересом наблюдал за тем, как работает Арсений. Тот не тратил много времени на изучение книги. Наугад выхватив из коробки очередной фолиант, он вертел его в руках, осматривая со всех сторон обложку, стремительно пролистывал, иногда застывал, зачитавшись на какой-то случайной странице, порой зачем-то даже нюхал, и – решительно задвигал на нужную, с его точки зрения, полку. Как он в результате всех этих манипуляций безошибочно определял, к какой семье относится книга, понять было невозможно. Самому Радзинскому требовалось гораздо больше времени для того, чтобы вникнуть и оценить. Он боялся ошибиться, и у него было множество формальных критериев для классификации той печатной продукции, что попадала ему в руки.

– Ой! Соловьёв! – Арсений совершенно по-бабьи всплеснул вдруг рука-ми. – Божечки, как же я его люблю, – запричитал он, пылко целуя обложку. Радзинский готов был поклясться, что глаза послушника влажно блеснули, словно он прослезился от умиления. – Возьму себе, – твёрдо заявил тем временем Арсений, и, погладив пальцем затёртый корешок, сунул книжку в свой безразмерный карман.

– Эй! Ты же монах, – заржал Радзинский. – Тебе собственность не положена!

– Это невежливо! – деланно возмутился Арсений. Карман ему теперь приходилось придерживать рукой, поскольку тяжёлая угловатая книга чувствительно билась об его бедро во время ходьбы. – Согласно православному этикету свои грехи нужно замечать, а не чужие. – И он поджал губы как оскорблённая старуха. Вышло очень натурально.
– Прости, брат! – Радзинский включился в арсениеву игру: скорчив несчастную мину, шлёпнул и поелозил растопыренной пятернёй по груди, словно собирался смять и рвануть от расстройства свою рубашку.

– Бог простит, – снизошёл до его покаяния Арсений. Но сам же первый и рассмеялся – радостно и открыто. Радзинский мгновенно отяжелел сердцем – так ему был знаком этот смех, и эта лёгкость, и этот сверкающий взгляд.

Арсений тем временем отсмеялся и добродушно похлопал Радзинского по руке:

– Конечно, я спрошу благословения. И конечно же, не стану присваивать себе монастырское имущество. Зачем идти в монастырь, если ты не оставляешь за порогом своеволие и жадность до жизненных благ?

Арсений посерьёзнел, задумался, опустив глаза. Отошёл к своей конторке, покопался в ящичке. Достал простую чёрную резинку, собрал волосы в хвост и вернулся к работе.

Радзинский, наблюдая за ним, впервые задумался: что привело этого жизнерадостного, симпатичного, компанейского парня в монастырь? Первым делом пришло на ум, что Арсений совершает ошибку, что его место не здесь. Но уже в следующую секунду Радзинский увидел вокруг арсениева сердца такой спутанный клубок разноцветных светящихся нитей, что ясно понял – распутать это нельзя, можно только прожить.

Он вздохнул и с хрустом открыл следующую книгу.


***

Зной успел настояться и теперь заливал белым светом глаза. Радзинский добрёл до калитки и с облегчением окунулся в густую тень сада. Здесь всё было цветное. Не как там – за забором, где только разные оттенки ослепительно-белого.

На той же скамейке, что и вчера, полулёжа, в наполовину расстёгнутой рубашке, расположился Эльгиз: под спиной подушка, на животе миска с изюмом, в руке незнакомая книга – видно, с собой привёз.

– О, Викентий! – снисходительно, по-барски кивнул он. – Разве можно так с гостями? – Он закрыл книгу и подтянул ноги, чтобы Радзинский мог поместиться на сидении. – Бросил меня на целый день.

– Можно подумать, ты плохо провёл без меня время, – пробурчал Радзинский, падая на скамейку. Он стянул через голову рубашку и отёр мокрое от пота лицо.

Эльгиз укоризненно поцокал языком:

– Это зависть? Можно подумать, тебя кто-нибудь гнал прикладом с утра пораньше в этот твой монастырь. Что ты хоть там делал?
Радзинский сполз вниз, вытянул ноги, устроил затылок на спинке скамьи. С приятностью ощутил, как едва заметный ветерок холодит влажные кудри.

– Работал, – вздохнул он, прикрывая глаза.

– А тебе обязательно на кого-то работать надо? – развеселился Эльгиз.

– Не «на кого-то», а «во славу Божию», – с пафосом изрёк Радзинский, протыкая небо указательным пальцем.

Эльгиз закрыл лицо книгой и захохотал.

– В этом есть что-то античное, – простонал он. – Только ахейцы стяжали «бессмертную славу» себе, а ты – самому Творцу.

– Ты не понимаешь, – отмахнулся Радзинский. – Это переход на абстракт-ный уровень бытия. Новая настройка. Замена закона своекорыстия на Любовь.

– Викентий, – Эльгиз отложил книгу и сел, встревоженно заглядывая в глаза своему подопечному. – Тебе-то это зачем? Твой «переход» свершился, по-моему, ещё в прошлой жизни. Если не раньше.

– Как-то по-снобистски звучит, – нахмурился Радзинский.

– С каких это пор правда стала звучать нескромно? Кстати, чей это волос? – Эльгиз подцепил двумя пальцами длинное золотистое волоконце. И как он на светлых брюках его углядел? – Монастырь-то вроде мужской, – задумчиво протянул учитель, сканируя Радзинского подозрительным взглядом.

– Монахи спокон веку волос не стригут, – недовольно скривился на это Радзинский, с неохотой отслоняясь от спинки скамейки. – Скажи лучше: ты обед приготовил?


***

– Вот ты говоришь о таинствах. А тебе не кажется, что ожидание чуда от некоего ритуального действия напоминает пассивную очередь «чающих движения воды»? – подливая себе чаю, вкрадчиво поинтересовался Эльгиз.

Радзинский как раз заканчивал вытирать посуду – он стоял к учителю спиной, но даже так было видно, что беседа задевала его за живое – по тому, как окаменели плечи и какими скованными стали движения. Притворяться Радзинский не собирался – только не с Эльгизом. Вздыхая, повесил он полотенце на крючок, развернулся, грузно опустился на стул.

– Нет, не кажется. В первую очередь участие в таинстве для человека это акт смирения и любви, – он механически потянулся за кружкой, нацедил себе чаю – такого крепкого, что аж скулы свело от одного глотка. – Но помимо всего прочего…

– Того, что мне не понять, – подсказал Эльгиз, внимательно следя за его действиями.

Радзинский вопросительно глянул на его нарочито скорбную физиономию и невольно прыснул от смеха – пришлось зажать рот рукой, чтобы удержать чай в себе.

– Я этого не говорил! – отдышавшись, запротестовал он.

– Не говорил, – охотно подтвердил Эльгиз. – А что говорил?

– Я хотел сказать, что не ожидание чуда побуждает христианина приступать к таинствам, а Любовь.

– Любовь.

– Да. Вот, например, два человека – у них Любовь. Они вступают в связь. Это тоже своего рода ритуал. И таинство одновременно.

Эльгиз от души расхохотался:

– Ты хоть сам понял, что сейчас сказал? Эх ты, богослов…

Радзинский обиделся, но, скорее, для вида. Сам он считал, что нашёл очень удачную аналогию, потому что чувствовал именно это: на Литургию его приводит Любовь, благодарность и жажда Богообщения.

– Можно подумать, все эти суфийские вздохи о сладких губах, пьянящих очах и нежных округлостях не то же самое, что я сейчас сказал, – недовольно пробасил он.

– Такой умный стал? – продолжал потешаться Эльгиз и щелчком пульнул в него изюмом. – Тогда скажи, почему дело стоит? Если ты с такой пользой проводишь здесь время?

Жестоко. Радзинский снова промолчал – воздух выбило из лёгких, как от внезапного удара копьём между лопаток – как тут заговорить? Отдышаться бы…

Я рисую свой призрачный образ:
Он живой, пышет жизненным жаром
Можешь вскрыть его острым словом
Он тебе не ответит ударом
Его можно разъять на части,
На просвет порассматривать раны
Подивиться, как они плохи
Возмутиться, как они рваны
Прописать пару старых рецептов
Попытаться зашить на живую
Продолжай, мне с тобой интересно
Я себя к тебе не ревную…

Эльгиз мудро не стал добиваться ответа – молча потянул Радзинского гулять. Они бродили по городку до заката: по заросшему травой школьному стадиону, по тополиной аллее, где рябило в глазах от выбеленных неохватных стволов, по берёзовой рощице, розовеющей там, где город спускался к реке. Потом сидели на мостках, также молча глядя в оранжево-красную воду.

Радзинскому врезалась в память картинка: в сумрачной чаще, на фоне погасшего заката последний луч солнца выхватил из темноты высокое дерево и зажёг его ясным пламенем – как в сказке. Казалось, что старая липа светится сама, что кора покрыта янтарным лаком, что по выразительно изогнутым ветвям кто-то мазнул огнём, а листья горят золотом изнутри. Стихи вытекли наружу сами:

По небу разольётся медь –
Закатный гонг готов запеть
Ударить бронзовым набатом
Нависнуть Фениксом крылато
И гулкой дрожью прокатиться
Пурпурным глянцем отразиться
На листьях, что звенят неслышно
На лицах, поднятых повыше
По окнам алой стечь слюдою
И растворить огонь водою.



Глава 4. Яко посуху

Ночевать Эльгиз ушёл в гостиницу.

– Поработать надо, – скупо пояснил он. – А тебе – подумать. – Он со снисходительной улыбкой похлопал Радзинского по широкой спине. – Завтра увидимся. – Он шагнул в пахучую майскую ночь – пока ещё светлую и прозрачную. В закрывающуюся за ним дверь прохладно повеяло сиренью, тело до дрожи щекотно окатило волной цикадного стрекотания.

Радзинский поёжился. Прошёлся по комнате взад-вперёд. Стук шагов по деревянному полу прозвучал полновесно и замкнуто – сухо и одновременно вкусно – как будто орехи кололи.

Стоя посреди комнаты и бездумно разглядывая свои ладони, Радзинский никак не мог собраться с силами, чтобы заняться чем-то дельным. Он не заметил, в какой момент капиллярные линии на его руках засветились и протянулись в бесконечность.

Когда он успел забыть, каким увлекательным занятием может быть сочинение собственной жизни и чтение чужих историй? Видимо, в тот момент, когда не с кем стало эту радость делить…

Радзинский поспешным вдохом остановил свинцово-тяжкую тоскливую волну, которая поднялась внутри, чтобы затопить его сердце. Не отрывая сосредоточенного взгляда от цветных пульсирующих волокон, он сел за стол, стряхнул светящуюся паутинку с рук – та повисла в воздухе живой разноцветной сетью.

Напряжённо вглядываясь в полотно собственной жизни, Радзинский пытался понять, кто из персонажей его жизненной драмы не справляется с ролью. И с удивлением замечал то, что в упор не видел раньше: неожиданную слабость главного мотива, какую-то вальяжность его, добродушную расслабленность. Он мизинцем подправил основную нить, делая её толще. Добавил огня. Потом решительно вытянул из общего узора золотое волоконце и скрутил его с главной, хозяйской нитью – тоненькая канитель сплавилась с основным цветом, зажгла его яркими искрами, ожила сама. На минуту показалось, что картинка приняла очертания льва – с золотыми глазами и солнечной гривой – но эффект быстро исчез, и рисунок снова стал абстрактным орнаментом.

Радзинский осторожно подул на картинку, и она тихо растаяла в воздухе.

Тело медленно остывало, возвращаясь в реальность, в живое пространство деревенского дома, который, казалось, никогда не просыпался, но периодически потягивался, покряхтывая, вздрагивал крышей, по которой прохаживалась ворона или стучала, падая, ветка. Захотелось чаю и понимающего собеседника за столом, с которым можно поделиться своим нетривиальным опытом. Чтобы запахи и звуки этой насыщенной вкусной ночи щекотали кожу, будили чувственность, которой тоже хотелось с кем-то поделиться.

«Стихи. Нужно срочно что-нибудь написать», – одёрнул себя Радзинский.

Он прошёл на террасу, поставил на стол лампу, зажёг под чайником яркий сине-оранжевый газ. Раздумывать долго не пришлось – скоро рука уже сама выводила по блёклым голубым клеточкам:

Волнистый росчерк тонкого ствола
Лихая прорезь острого угла
Рисунок танца – ломаными ветками
Разбит на клетки тюля мелкой сеткою
Фигуры, знаки, символы, пароли
Чтоб мы свои не позабыли роли
Чтоб мы самих себя не позабыли
Не потеряли и с пути не сбились
Чтоб научились видеть сердцем смыслы
Или писать стихи простыми числами
Читать природу, как учебник школьный
Дышать эфиром в высоте привольной
Пить электричество прошивших небо молний –
Чтобы волнительно и чтоб совсем не больно
А главное, чтоб мы не пропустили
Тех, с кем всегда едины сердцем были…


***

Босые ноги жгла ледяная рассветная роса. Потом ступни согрелись в сухом песке перед тем, как их почти неощутимо лизнула парная озёрная водичка.

К водному зеркалу льнул белый кисейный туман. На другом берегу – далеко – проступал на молочном фоне нечёткий контур: горизонталь стены и бутоны церковных куполов.

Бурое илистое дно под спокойной водой казалось обманчиво-надёжным, как камень, но с первого же шага ноги погрузились в неприятную мягкую субстанцию по щиколотку. Было противно и жутковато – будто проваливаешься в болото. Жадный чавк и быстро заполняющиеся мутью ямы следов – Радзинский малодушно попятился назад.

Облепленные грязью ноги снова начали мёрзнуть. Радзинский с досадой спросил себя, когда это он успел стать таким впечатлительным. Ведь не пешком же по дну он собирается идти!

Вода была чуть тёплой и пахла осенью. Изломанные стрелы тростника колыхались в такт набегавшим на берег тёмным маслянистым волнам. Иногда по этой мрачноватой готической черноте струились голубые ленты – небо всё чаще просвечивало сквозь тающий туман. А потом в разрыв облаков брызнуло золотом и озеро преобразилось.

Голубым перламутром
Река приветствует утро
В лазури плещется солнце
Разбрызгав солнечный свет
До дна светило ныряет
И как мальчишка швыряет
Блестящей звонкою горстью
На берег россыпь монет…

В порыве острого сердечного ликования Радзинский собрался нырнуть и в тот же миг забился, захлебнулся от шока: толща воды под ним оказалась обитаемой. Внизу отстранённо проплывали благоговейно сплетённые тела, занятые чем-то безумным группки людей, нелепые звери – чудовищные и смешные одновременно. Больше всего это напоминало картины Босха – детально прорисованный, забавный и постыдный бред.

Находиться в воде стало противно и страшно, а деваться из неё было некуда. Бессильная брезгливость опутала по рукам и ногам, растерянность камнем потянула ко дну…

Крепкое объятие выдернуло Радзинского из воды – как ребёнка, под мышки. Он дрожал и жадно дышал, не жалея обожжённую водой носоглотку. Понял, что стоит на поверхности воды и не тонет, вцепился в обхватившие его поперёк туловища руки. Запрокинул голову в небо, прищурился на солнце и вдруг понял – понял! Понял то, что раньше ускользало от сознания: между ним и небом нет ничего. И не нужно никуда плыть.

Радзинский глянул на белый с золотом нарядный монастырь – на зелёном травяном бархате, в голубой небесной шкатулке – и мысленно положил его в карман. И пошагал по водной глади, с сухим научным любопытством разглядывая дикий озёрный мир у себя под ногами…

Этот сон пробудил Радзинского ещё засветло. Сумеречный покой, в который, как в воду, были погружены окружающие предметы, не смог погасить мерцающее внутри сухое и колкое электрическое возбуждение. В сердце плескалось неясное томление и внутренности сжимались, как под скальпелем, готовым сделать надрез по живому. Скулящее предчувствие непредсказуемых перемен скреблось в груди остренькими коготками.

Радзинский не мог больше лежать в сбитой от беспокойного сна постели: наскоро умылся, вышел в зябкую свежесть бесцветного раннего утра.

Сыростью тянуло от земли и плесневелым подвальным запахом обдавало из кустов и репейных зарослей. Размеренный стук одиноких шагов разносился далеко и звучал гулко, как в пустом зале. Распахнутые подъездные двери спящих домов (непременно подпёртые кирпичом или булыжником) провожали его пустыми равнодушными взглядами.

Молчание воды
Молчание тумана
Безмолвия лады
Перебирать в карманах
Войти туда, где звук
Становится росой
Услышать тишину
Подошвою босой
Послание прочесть
Зачёркнутое ветками –
Таинственную весть
Наречиями редкими
На вкус запомнить жизнь
Пройтись по мокрым доскам
И камень в кулаке –
Как сувенир неброский.


***

Эльгиз искренне удивился такому раннему визиту, но гостя из вежливости впустил.

– Не спрашиваю, как ты обаял администраторшу, – ехидно заметил он, завязывая пояс халата.

– Наврал с три короба. Задурил голову комплиментами, – честно признался Радзинский.

Он покосился в сторону остывающей развороченной постели и устыдился своего истерического порыва, который швырнул его через весь город для немедленного словоизлияния, которое могло бы, наверное, потерпеть несколько часов. Хотя про себя он понимал, что кураж бы к тому времени уже испарился, а значит, и правильного разговора не получилось бы тогда.

– Знаешь, я всегда считал, что астральный мир более тонкий по отношению к нашему, и, если в географических терминах рассуждать, он выше – как бы между землёй и небом. – Оживлённо заговорил Радзинский, не слишком убедительно изображая беспечность – он расхаживал по комнате, с преувеличенным вниманием разглядывая обстановку.

– Почему? – Зевнул Эльгиз. – Из-за названия? – Он раздёрнул гардины, открывая вид на водянистый розовый рассвет.

Радзинский не сразу ухватил суть его замечания, а когда сообразил, с облегчением рассмеялся:

– Может быть. Но теперь я понимаю, что мы в него, собственно, и погружены, что он вытекает из нас, заполняет все низины и впадины, а мы в нём барахтаемся – или просто живём – потому что сами же его и производим. Без нас он не мог бы существовать – мы носим его с собой.

– По воде прогулялся? – хмуро спросил Эльгиз. Он сел на постель, обхватив себя руками и втянув голову в плечи, отчего воротник халата встопорщился, как перья на загривке у сокола, который нахохлился под навесом скалы.

– Как ты… – начал было Радзинский. Потом сам же отмахнулся. – Прогулялся. Ты меня, разве, не похвалишь?

– Похвалю. Но ты ведь не за этим пришёл?

Эльгиз поднял голову и прицельно глянул Радзинскому через всю комнату в глаза, отчего тот замер и сглотнул испуганно.

– Я покаялся, – бездумно признался он. А столько с духом собирался…

Во взгляде Эльгиза загорелось что-то вроде восхищения – с издевательским оттенком само собой – он оживился, выпрямился сразу, руки на груди скрестил:

– А в чём конкретно, можно узнать?

– В страсти… противоестественной, – выдавил из себя Радзинский.

– Так-так, очень интересно. – Эльгиз потёр небритый подбородок – видно было, что он борется со смехом. Потом замахал руками. – Иди сюда. Стул возьми. Садись.

Радзинский понуро устроился напротив.

Эльгиз подался вперёд, участливо заглянул ему в глаза:

– Ты совсем рехнулся, дорогой? Меня поражает, насколько самозабвенно ты погружаешься в любую игру. По здешним правилам ты грешник, и ты идёшь и послушно каешься. А перед кем ты на самом деле в ответе, ты забыл?

Радзинский откликнулся больным и несчастным взглядом.

Эльгиз придвинулся ближе, крепко сжал плечо ученика, заставив того наклониться так, что они почти соприкасались теперь лбами.

– Забудь про других – они перед Богом отчитываются, потому что себя пока не нашли. Они правильно делают. Но ты-то знаешь, для кого на самом деле живёшь. И на кого работаешь. И кто с тебя спросит. Никогда не поверю, что это он тебя сюда отправил.

– Да он не скажет никогда! – с досадой тряхнул своей кудрявой гривой Радзинский. Он резко отстранился, откинулся на спинку стула. – Но я же вижу, что ситуация ему в тягость – он же правильный такой!

– И ты решил подарок ему сделать – чистым и правильным стать, чтобы его собою не пачкать, – развеселился Эльгиз. – Представляю себе, что ты с ним делал, если он даже не стал тебя разубеждать! Видимо, сильно ты его своими воздыханиями утомил! – Эльгиз затрясся от беззвучного смеха.

– Может, не надо – представлять? – холодно поинтересовался Радзинский.

– Ого! Всё настолько серьёзно? – Эльгиз смеялся уже в голос. – Ладно-ладно, иди сюда. – Он потянул Радзинского на кровать, сам устроился поудобнее в подушках, обнял ученика за плечи. – Мы же оба знаем, что он слабый, – уже серьёзно заговорил Эльгиз. – Слабый в том смысле, что от интенсивного взаимодействия устаёт. Устаёт и стремится ускользнуть. Поэтому ему и нужен ты – именно такой, какой есть: щедрый, активный, страстный. И влюблённый. Он через тебя ощущает этот мир. И себя в этом мире – через твою чувственность, направленную на него. Ты его здесь удерживаешь – как воздушный шарик за верёвочку. И за это мы все тебе безмерно благодарны.

– Ты что – одобряешь? – жалобно пролепетал Радзинский.

Он прокашлялся, чтобы продолжить, но Эльгиз нетерпеливо его перебил:

– Вся эта ситуация яйца выеденного не стоит! – поморщился он. – Гомосексуалистов не существует в природе!

Радзинский вздрогнул, как от удара кнутом, и жутко покраснел. А Эльгиз поднялся и принялся вдохновенно расхаживать по комнате.

– Их не существует, потому что сексуальное влечение слепо само по себе – ему безразлично, к какому объекту устремляться. Оно внеморально по сути. Всё здесь, – Эльгиз приставил указательный палец ко лбу. – Влечение исходит из сердца, а не от тела. У тела есть только потребности. Страсти – они в сердце, они внутри, в сердцевине человеческого существа. Люди просто многого о себе не знают. И знать не хотят. Человек изначально всеяден. А мораль – вторична. Она не божественного происхождения – любой феномен, в котором есть насилие, не имеете к Богу никакого отношения! Моралист внутренним содержанием поступка пренебрегает – он на всех одинаково ставит позорное клеймо. Однако отрицание морали по большей части вовсе не есть признак духовной зрелости. Есть три категории людей, которые переступают пределы данной человеческой – человеческой! – повторюсь, нормы. Первая категория – это развращённые, пресыщенные люди, которым потребную остроту удовольствия доставляет уже только «запретное». Это просто тела. И другие для них – только тела. Мужчины, женщины – неважно! Здесь никакой любви нет и в помине. Вторая категория – те, чья любовь обращена на себя. Вот они, мой друг, настоящие пидарасы, даже если с женщинами живут.

Радзинский хохотнул, подавился смехом, жестами показал, что с ним всё в порядке, и Эльгиз может продолжать. Тот понимающе усмехнулся и возобновил своё лекторское хождение.

– Эти субъекты ждут, что ИХ буду любить, и принять могут только самих себя. Поэтому легко вступают в такие отношения, в которых другой – как отражение в зеркале – того же пола, той же природы. Никаких усилий, никакой работы, никакого духовного результата! Наконец, есть те, кому просто необходимо оказаться изгоем, страдать, бороться и победить. Кому пришла пора выйти за рамки, сломать скорлупу и выпорхнуть на волю. Осознать, что границы прочерчены людьми. Это просто ещё один способ воспитания определённых качеств. Но для единиц, Викентий, для единиц!

Эльгиз подошёл поближе и сочувственно поглядел на ученика.

– И среди этих единиц, есть такие, как ты, Викентий – для кого подобное влечение лишь следствие утверждения непрерывности своего существования. Ты ведь его помнишь?

– Помню, – судорожно сглотнул Радзинский. – Поэтому мне всё равно, в каком он сейчас теле.

– Ну да. Было проще, пока он был женщиной. И ты это помнишь. И твоё тело помнит. – Эльгиз помолчал. – А меня помнишь?

Радзинский почувствовал, как изнутри поднимается на поверхность сознания какое-то очень яркое видение, но Эльгиз заметил это и решительно остановил:

– Вижу, что помнишь. – И вдруг спохватился – Который час? Через сорок минут мы должны быть на вокзале!

– Ты уезжаешь? – возмутился Радзинский.

– Пока нет. Но нужно кое-кого встретить…

Учитель заторопился, собирая со стульев одежду и направляясь в сторону ванной. У самой двери он остановился и устало вздохнул.

– Заканчивай страдать ерундой, Викентий, и принимайся уже за дело. Мы все от тебя зависим и все на тебя работаем, потому что твой успех – это наш общий успех. И если для достижения нужного результата, мы все должны принять твоё священное безумие, мы его примем. Так что ты уж не подводи нас всех под монастырь своими громогласными покаяниями – тайна исповеди она ведь только по любви тайна, а по закону к ней всегда можно ключик подобрать… И крепко запомни: никогда не суди человека, если не заглянул ему в сердце. Оккультист-моралист это нонсенс, Викентий.



Глава 5. Будьте совершенны

Здание вокзала оказалось жизнерадостно жёлтым, с непременными белыми колоннами и треугольным фронтоном по фасаду. Внутри было ожидаемо гулко, прохладно и солнечно. Почти безлюдно. Слежавшийся воздух отдавал вкусом металла и горькой угольной копоти, который обычно приносят с собой поезда.

Радзинский хотел было уже спросить, кого они здесь встречают, как наткнулся взглядом на знакомую белобрысую макушку, торчащую над рядом пустых кресел. Сердце подскочило, застряло перепуганной птицей в горле.

Аверин обернулся на гулкое эхо шагов, поднялся навстречу. Он был помят, измучен бессонной ночью в поезде, бледен, нерадостен. И он явно не ожидал увидеть здесь Радзинского.

Взгляд его метнулся растерянно от одного встречающего ко второму, застрял на бороде, которой Радзинский позволил быть и кудрявиться картинно, по-славянски. Тот машинально потёр густо заросший жёсткими волосами подбородок – он уже и забыл, насколько изменился за прошедшие пару месяцев.

– Если хочешь, я побреюсь, – ляпнул он вместо приветствия.

– Н-нет, не надо, – залепетал Аверин, делая странные начатки жестов руками. – Оставь. Тебе идёт. Я в самом начале ещё видел тебя… так. Мне понравилось. – Он изобразил пальцами ещё пару загадочных пассов и замолчал.

Радзинский подумал ещё немного, собрался с духом и широко развёл свои руки для объятия. Аверин нерешительно шагнул навстречу, покосился на Эльгиза, но уже в следующую секунду обвился вокруг Радзинского как лиана, прижался всем телом.

– Ты зачем меня бросил? – зашептал он возмущённо, пользуясь тем, что Эльгиз, скорее всего, не услышит.

– Я?! Ты же сам…

– Я?!

– Друзья мои, выяснять отношения будете наедине, – ехидно заметил Эль-гиз. – Николай, ты в гостиницу или в монастырь тебя проводить?

– Он будет жить со мной, – быстро ответил Радзинский.

К его несказанной радости Аверин после этих слов с облегчением выдохнул.

– Хорошо, – легко согласился Эльгиз. – А я с вашего позволения вернусь в гостиницу и, как следует, высплюсь. До встречи. – Он протянул Аверину руку, похлопал Радзинского по плечу и деликатно удалился.

– Чёрт, я же сейчас без машины, – с досадой сообразил Радзинский. Он схватил Аверина за руку, подхватил его сумку. – Ну, ничего. Попутку поймаем.

Удивительно, как с появлением Аверина всё сразу стало легко и радостно, как всё стало нужно и всё красиво. Радзинский готов был расплакаться от восторга. Прав, прав Эльгиз: Аверин наполняет его жизнь смыслом. Всё остальное неважно.

– Как ты, Коль? – Он ткнулся губами в аверинский висок. – Устал?

– Измучился, как принцесса на горошине, – бледно улыбнулся Аверин. – А ты где живёшь? Я тебя не стесню?

– Коль, – Радзинский остановился и крепче сжал аверинскую руку в своей, – да мне рядом с тобой кажется, что горизонт раздвигается, а ты говоришь – «стесню»…

– Чего же тогда сбежал?

Радзинский хотел было начать подробный рассказ о своих душевных терзаниях, но пометался мыслью и просто вздохнул:

– Дурак был. Прости.


***

Аверин медленно, с паузами выговаривал слова, увязнув взглядом в ярком солнечном пятне, затекшем в щели дощатого, крашеного рыжей краской пола.

– Эльгиз не сказал тебе… главного. Однажды всё… становится неважным… Кроме… настоящего.

Всё ещё тонущим в мороке взглядом он скользнул выше – по обшарпанной ножке стола – зацепился за сколотый угол полированной столешницы, остановился на дешёвой позолоте обоев на противоположной стене.

– Твоё сердце жаждет… святости. Она – венец христианского делания. Но святость это не чистота, помноженная на чистоту.

Аверинский взгляд перестал плавать по комнате и остановился на Радзинском. Тот только с ноги на ногу переступил, как мускулистый бородатый кентавр перед солнечным богом Аполлоном, который вещает пророчества в священном трансе.

– Быть святым, не значит, быть чистым, – тщательно выговорил Аверин. – Потому что чистота означает отказ от восприятия мира таким, каков он есть. Быть святым, значит, быть как Бог. А Бог содержит этот мир в себе целиком. Понимаешь?

– Когда ты говоришь – да! – горячо подтвердил Радзинский и присел рядом с Авериным на кушетку.

Тот попытался скрыть улыбку, прикусив губу. Но глаза его сверкнули победным стальным блеском, как самолётное крыло, поймавшее яркий солнечный блик.

Николай взял Радзинского за руку, бережно обхватил ладонями его громадную тяжёлую лапу. Погладил тыльную сторону кисти – медленно, любуясь и впитывая ощущения. Приложился к ней горячими губами, оставляя влажный след.

– Ты почти добрался до сути. И я хочу, чтобы ты понял, что именно нас связывает. – Аверинский голос отчего-то потерял силу и звонкость. Но в этом новом качестве он оказался всепроникающим. Радзинский с тревогой ощутил себя перед ним беззащитным птенцом, который видит, как расходится паутиной трещин скорлупа, как выпадают кусочки серой мозаики, как врываются внутрь лучи света и пронзают мозг. Что-то происходило – что-то судьбоносное, неотвратимое и не слишком-то желанное. Вспомнился недавний сон. Во рту стало горько и сладко одновременно. Слышать продолжение не хотелось. Хотелось удержать при себе родное, привычное, которое уже куда-то плыло, ускользало…

– Ты никогда не был один, – тихо ронял Аверин. – Всё, что ты проживал, ты проживал для меня. Помнишь?

Запах леса. Резкий запах хвои и прелой листвы – сладковатый. Ощущение тела. Радость движения – бега, любого усилия. Ликование жизни. Сладость чувственных впечатлений. Вкус. Его надо смаковать, чтобы запомнить. Пища. Обязательно с горелой горечью от костра. Вода – с привкусом ветра. Пряная соль на губах – это вкус чужой кожи. Горячее и влажное – поцелуй.

Красный.

Потом – зелёный.

Земля. Отвалы чернозёма под плугом. Едкий пот заливает глаза. Работа. Жизнь на вкус совсем другая – пресная, плотная. Тело – тяжёлое. Сила в нём, как свинец – тянет его вниз. К земле. Радость теперь – через руки – наощупь. Пальцам нравится перебирать шёлковое, текущее из ладоней зерно, осязать кожистую гладкость спелых плодов или наоборот – бархат нежных ворсинок. Радость в том, чтобы копить. Сохранять. Долгие тягучие вечера – синяя ночь по углам в рыжих отблесках пламени очага. От скуки начинаешь плести и рисовать, украшать узорами и яркими красками дом, посуду, одежду. Изучать чужое тело – не торопясь. Изгибы, упругость плоти, влажность и жар.

Коричневый.

Податливость глины. Чёрточки, точки. Вот этот знак – с рогами – похож на раскрытый рот. И звук его – удивлённый, открытый – будто внезапно нажали на живот. А этот – будто ладошкой прикрылся. И звук у него – как выдох украдкой. Оттиск печати – глина выползает под давлением из-под круглого каменного ободка. Она затвердеет и станет шершавой. Человеческую речь можно записать. Радость этого открытия уже нельзя пощупать руками. Мир обретает перспективу, обрастает подробностями и связями. Сердце заходится от скрипа и грохота въезжающей во двор повозки – можно будет обо всём расспросить, узнать новости, попробовать непривычную еду с тамошними местными травами. Любопытство.

Белый.

Вкус молока. Тепло родных ладоней. Песня – простой тягучий напев о своей земле и подвигах предков. Сказка. Мир полон русалок и леших, говорящих животных и волшебных дорог. Знаки, обереги и талисманы – на пороге, на поясе, на костяной подвеске, спрятанной под воротом. Курганы, поросшие сорной травой развалины. Легенды. Радость сердечной близости. Сочувствие. Жалость. Преданный взгляд собаки. Шершавый язык телёнка. Детский лепет. Круглое лицо Луны.

Оранжевый.

Подвеска ощутимо оттягивает руку – золотой лев изогнулся стройным те-лом. Грива, как лепестки пламени. Золото солнца, пропитавшее виноградные листья в густой медовый полдень. Золото волос, золото загорелого тела. Щедрость. Радость дарить. Золотое вино в простой глиняной чаше. Золотые слова и смех за столом. Свитки пергамента со стихами. Философские тракта-ты. Радость творить. Радость любить. Радость жить.

Жёлтый.

Одежды цвета шафрана. Жёлтый песок, которым чистят посуду. Гирлянды жёлтых цветов. Служение. Люди, люди. Просьбы, поручения. Жёлтый огонёк плавает в плошке масляного светильника. Длинная тень бежит по жёлтому листу вслед за пером. Жёлтые лица стариков и старух. Радость помогать. Забота.

Розовый.

Глаза напротив. Узнавание. Радость быть вместе. Рука в руке. Нежный поцелуй. Варенье из роз. Ажурная скатерть. Тонкий фарфор с розовыми цветами. Воздушная занавеска машет белыми крыльями розовому закату. Клавиши звенят апрельской капелью – четыре руки вместе творят музыкальное волшебство. Танец. Раз-два-три, раз-два-три… Вместе. Нежный профиль прозрачной акварелью. Любовь.

Чёрный.

Чужой отклик на прикосновение. Контроль. Сила. Ревность. Страсть. Ярость. Грязные секреты. Грязные переулки, подвалы, притоны. Чёрная ночь над каменным мешком глухого двора. Чужая боль. Чужой страх. Радость подчинять. Власть. Грязные купюры на нечистом столе. Влечение. Отвращение. Смерть.

Фиолетовый.

Сиреневые сумерки между высоких храмовых колонн. Золотые кресты на фиолетовом атласе. Чинное движение, торжественное пение. Даль. Горизонт. Божественное присутствие. Вдохновение. Проповедь. Сложное плетение судеб мира. Учение. Радость нести знание. Жажда святости. Вера. Бог.

Серый.

Грифельный след на листе. Чертёж. Цифры. Серые стены бараков. Бетонный забор. Дисциплина. Граница. Режим. Зима. Серое небо. Одиночество. Усталость. Порядок. Радость исполнять. Закон. Терпение. Время.

Синий.

Свобода. Синее небо над головой. Равенство. Братство. Гроза. Стихия. Восторг. Знание. Предвидение. Безрассудство. Преданность. Один за всех. Революция. Борьба. Острый язык. Жестокие шутки. Памфлеты. Бесстрастие. Отрешённость. Озарение. Радость знать. Вечность.

Голубой.

Глубина. Погружённость. Проницаемость. Жертвенность. Всепрощение. Радость чувствовать. Радость понимать. Образы, символы, сны. Томление духа. Знание сердца. Молитва. Созерцание. Умиление. Нежность. Утешение. Блаженство. Тихая речная вода. Томик стихов. Сентиментальные слёзы. Ракушка на пианино. Бездеятельность. Лень.

Радзинскому показалось, будто его с огромной скоростью пропустили через разноцветный фильтр. Он окрасился последовательно в каждый цвет, прожил его, и теперь знал на вкус, каков жёлтый, а каков голубой. Все оттенки своей нынешней истории он различал без труда: синий с золотом, с фиолетово-зелёной каймой и бирюзово-розовым медальоном в середине.

Он находился сейчас в каком-то ином пространстве-времени. Между всеми этими жизнями. Рядом стоял Аверин. Всегда стоял рядом. Изначально. И он как будто вручал ему теперь этот разноцветный витраж, который окрашивал жизнь в разные цвета. Возможно, это было колесо судьбы, спицы которого разделяли цветные сектора. Или колесо прялки, что вращает бесцветное пока веретено в его руках.

Радзинский на пробу тряхнул головой – деревянные стены, оклеенные персикового цвета обоями в аляповатых золотых медальонах, никуда не исчезли. Аверин сидел рядом и всё ещё держал товарища за руку.

– Значит, дело не в том, что там помнит о тебе моё тело? Я просто вернулся? Прошёл весь круг, и мы теперь окончательно вместе? – Радзинский взволнованно придвинулся к Аверину ближе. Осознание факта их с Николаем извечного единства расплавило его мозг окончательно. – Что там Эльгиз мне втюхивал про моё фатальное гендерное безразличие?

Аверин опустил голову, чтобы спрятать улыбку, завесился волосами.

– Ну… он несколько сентиментален, поэтому сделал упор на мелодраму. Я предпочитаю оперировать абстрактными понятиями, – скромно сказал Николай. – Поэтому я хочу, чтобы ты рассматривал весь свой опыт, как работу над развитием своего восприятия. Так оно на самом деле и есть, вообще-то. – Он кинул на Радзинского быстрый оценивающий взгляд из-под ресниц.

Вот как.

– Ты больше не тонешь, но ты должен научиться стоять на воде: воспринимать одновременно и то, что снизу, и то, что сверху – просто принимать и не оценивать. Удерживать сознанием всю картину целиком. Быть проницаемым и ни с чем не сливаться. Охватить всё. Это возможно только через Любовь. Если тебе для этого нужна романтическая составляющая… – Аверин вдруг потянулся всем телом, скинул огромные тапки Радзинского, ловко забрался в постель с ногами и, как на приёме у врача, навытяжку улёгся поверх одеяла. Глянул с улыбкой.

– Нужна, – загустевшим чувственно голосом заверил его Радзинский. Его смутил этот внезапный переход, но он не подал виду. Он склонился над Николаем низко-низко, устроил свою тяжёлую, горячую ладонь на аверинском животе под пупком. – А тебе нужна? – глухо спросил он то, что волновало его сейчас больше всего.

Аверин храбро сверкнул глазами, но ответил очень тихо, едва слышно:

– Да.

– Для расширения восприятия?

Радзинского всегда соблазняли аверинские губы. Они были такими… – только целовать! И когда Николай говорил, любой эротический танец, с точки зрения Радзинского, под свист и улюлюканье погибал для публики, как непотребное кривляние. Радзинский и сейчас следил за этими губами тяжёлым похмельным взглядом, хотя теперь ему казалось, что они обмазаны чем-то невыносимо горьким. Горчащей аспирином правдой? Радзинский не хотел этой горечи, он хотел, как прежде – просто любить.

– Я просто люблю тебя, Кеш. – Аверин прочёл его мысли? – Это только между нами. И никого не касается. – Также тихо.

– А что там с абстрактным смыслом? – Большой палец Радзинского проник в зазор между пуговицами на рубашке и принялся поглаживать чувствительную кожу на аверинском животе. Он не мог теперь просто верить, как раньше. И просто любить. Но очень хотел.

– С практическим, – краснея и слегка задыхаясь, поправил Аверин. – Это очень сложная, многоаспектная тема.

– Говори-говори. Я внимательно слушаю. Можно? – Радзинский осторожно освободил из петли одну пуговицу, вторую…

– Всё, что хочешь, Кеш, – стремительно теряя голос, прошептал Аверин. – Всё, что хочешь… В этом и смысл…

– В чём? – насторожился Радзинский.

– Достичь дна. Чтобы начать подниматься.

– В каком смысле – дна? – помрачнел Радзинский.

– Предельной глубины нравственного падения, – скорбно прошептал Аверин. Он приоткрыл глаза, оценил произведённый на Радзинского убийственный эффект, закрыл лицо руками и затрясся от смеха.

– Прости! Я не удержался. – Он приподнялся на локте и примирительно потянул Радзинского на себя. – Не думал, что ты так серьёзно это воспримешь. – Он гладил обиженного Радзинского по спине и пытался перестать смеяться.

– Не делай так больше, – сухо предупредил Радзинский. – Или я поверю. До сих пор ты очень убедительно страдал по поводу наших греховных отношений.

– Не буду. Больше не буду, – покладисто пообещал Николай. – А душ здесь есть? Или придётся мыться по-средневековому – в бочке?

– Специально для тебя я истоплю баню. – Радзинский освободился из аверинских объятий и хмуро оглядел растрёпанного, полураздетого Николая, сразу чинно сложившего руки на животе.

– Чтобы от души меня веником отхлестать? – невинно поинтересовался тот.

– Чтобы предаться традиционному разврату по-деревенски.

– Я думал, для этого существует сеновал, – трогательно растерялся Аверин.

– Нет, Коленька, сеновал – для романтических свиданий. А баня – для разврата. Так что – готовься.

Радзинский встал, поправил одежду и с достоинством вышел.

Солнце к тому времени дотянулось уже до порога. Оно обожгло голые ступни Аверина, который кинулся вдруг за Радзинским вдогонку.

– Кеш, стой, – хватая его сзади за рубашку и переводя дыхание, выпалил Николай.

Радзинский развернулся. Он старался смотреть доброжелательно и безмятежно, как раньше, но видно было, что он очень расстроен.

– Кеш, я не думал, что так будет. Что я стану твоим… искушением. – Аверин шагнул вперёд и оказался почти вплотную к Радзинскому. Робко положил руки ему на плечи, не удержался и зачарованно потрогал бороду. – Поверь, меня ничто не смущает. Твоя любовь для меня важнее всякой морали. Но я не хочу быть источником проблем в твоей жизни. Не хочу, чтобы из-за меня ты стал изгоем. Тупик, да? – Аверинские губы дрогнули в грустной усмешке. Он тревожно заглянул Радзинскому в его янтарные солнечные глаза, будто искал в них что-то. – Вот это меня и терзало, а не то, что ты вообразил. Я боялся – всегда боюсь, что не сделал то, что должен. Что всё испортил. Я же просто человек, Кеш. Я тоже узнаю всё в процессе. Сказать, что я понял? – Он широко улыбнулся, блеснув белыми зубами. – Я хотел осчастливить тебя привычным способом – подарить тебе весь этот мир, а получилось, что именно я тебя со всем этим миром рассорил. Я был в отчаянии, пока не сообразил, что это и есть подарок. Требуемый результат. Теперь мы оба свободны и ни к какому людскому сообществу не привязаны. Торная дорога кончилась и впереди тёмный лес. – Николай вдруг приподнялся на цыпочки, обвил шею Радзинского руками, повисая на нём. – Прости меня, Кеш, – шепнул он жарко, пуская пьяный ток по венам. – Люби меня. Пожалуйста. Ты всегда у меня здесь. – Николай слегка отстранился и коснулся пальцами своей груди. – И это не изменится уже никогда. Уверяю тебя. Ты больше никогда меня не забудешь. – Он с чувством приложился поцелуем к его шее, зарываясь носом под воротник рубашки.

Руки Радзинского автоматически взлетели вверх, легли на узкую спину. Он совсем не мог думать, когда не кто-нибудь, а Николай так отчаянно его обнимал – он только чувствовал, впитывал, растворялся. Похоже, это и есть настоящее, а всё остальное – шелуха. Надо будет потом над этим подумать.

А сейчас и без размышлений всё хорошо получается: подсадить Аверина на шаткий кухонный стол, заставляя тихо охнуть от неожиданности, развести его колени, чтобы встать потесней и поближе, поймать губами дыхание. А дальше одни инстинкты, с которыми у Радзинского полный порядок. Если целовать, так жарко и чувственно, чтобы тот, кто в твоих руках, забыл обо всём на свете. Если раздевать, то стихийно, чтобы на одних рефлексах сдавался под таким напором. Если обладать, то так, чтобы спалить дотла. Чтобы реальность дрожала и обтекала бы плазмой. Чтобы тело в священном трансе забыло о самом себе. Чтобы каждым движением приближало дикий первобытный инсайт, в котором все смыслы разом. Которые нельзя упустить. Поэтому все силы души – на острие иглы, которая сейчас лопнет шар сверхновой. И разнесёт тебя взрывом на атомы, на первоэлементы, из которых вселенная сложится – правда, по старым орбитам… Но всегда кажется, что что-то в тебе обновится, преобразится, засветится. И оседает в тебе благодарность. И сердце елеится благостью. И весь ты нежный и ласковый, как волна после шторма, которая лижет брошенное на берег тело: ты жив ещё, странник? Жив. Глаза не открываются, еле шевелится, но живой. И конечно же просит пить. Как положено по законам жанра – тебя только что выплюнул на песок океан и ты сразу хочешь воды. Где логика? Сплошные парадоксы. Будет тебе вода, Коля. Много воды – горячей. Потому что баню никто не отменял.


Глава 6. Держи меня нежно

В предбаннике не было уже того невыносимого жара и влажности, что превращали тело и мозг в желе. Воздух здесь был сухим и лёгким. Пахло деревом, мятой, полынью. Маленькое окошко впускало сюда солнечный свет, но он только слегка подкрашивал воздух – в предбаннике был полумрак.

Аверин вывалился из клубящейся паром двери – бледнотелый, больше похожий на мальчика, чем на мужчину. Как Адам на картинах ранних голландцев. Схватился рукой за косяк – словно утопающий. Следом шагнул Радзинский, спеленал Николая махровой простынёй – предметом своей особой гордости, привезённым из дальних капиталистических стран.

– А теперь чаю и в постель, – волнующим баритоном пощекотал он аверинский слух. И поцеловал – сыто и чувственно – тронутую малиновым румянцем скулу.

– У меня нет сил даже одеваться, – прошелестел Аверин в ответ. – Можно я так пойду? – Он откинулся назад, лёг затылком на мощное плечо товарища, щекотно касаясь кожи мокрыми, холодными волосами.

– Конечно, солнце моё, – бархатисто мурлыкнул Радзинский, сцепляя руки на аверинском животе. – И так, и как хочешь… – Он снова коснулся губами его лица – почти невесомо, но что-то было в этом касании – тяжёлое, тёмное, тягучее, отчего сгустилось и заколыхалось томным жаром само пространство вокруг.

Аверин выдохнул обречённо, закрывая глаза. Положил ладони поверх рук Радзинского:

– Я лучше оденусь.

Радзинский сразу нахмурился.

– Что-то не так?

Аверин, удивлённый резкой переменой тона, распахнул глаза. Потом задумался – серьёзно так, как на экзамене – и честно ответил:

– Ненавижу контроль.

– Контроль? – не понял Радзинский. – Причём здесь контроль? – Он чувствовал сейчас сквозь простыню аверинское тело целиком – со всеми его округлостями и угловатостями, видел, как от его дыхания волоски на бледной аверинской коже становятся дыбом, как пушатся, стремительно высыхая и светлея при этом, его тонкие волосы. Всё это Радзинскому невероятно нравилось: и ощущения и поглощённость ими, и даримые ими умиление и восторг.

– Секс – это контроль, – твёрдо сказал Аверин.


Радзинский не сразу поверил, что его целомудренный друг произнёс нечто подобное вслух, потом несколько секунд пытался подобрать нужные аргументы, но в итоге только недоверчиво выдал:

– Нет.

– Да.

Аверин осторожно, почти нежно, освободился из объятий Радзинского, стянул со своих плеч простыню, сложил её вдвое и обернул вокруг талии, заправив свободный конец внутрь. Радзинский, всё ещё озадаченный, сел на лавку у стены – как был, голым – широко расставил ноги.

Аверин оглядел его с улыбкой, потоптался немного, но потом присел к нему на колено, обхватив рукой за шею.

– Влечение – это не просто ниточка, это целый канат. И ты постоянно за него тянешь. Причём, что обидно, не только меня – любого, от кого тебе что-либо нужно. – Свободной рукой Аверин любовно огладил всё ещё влажную бороду Радзинского, зарылся пальцами в завитки жёстких волос, подёргал слегка. – Вспомни, как мы встретились.

Радзинский прикрыл глаза, вспоминая. Господи, да это был самый яркий момент его жизни! Перед внутренним взором снова качнулось голубое небо, хрустальная стена взметнувшейся из-под колёс воды. Сверкнули непонятным счастьем глаза, показавшиеся тогда голубыми, и белозубая улыбка. Снова ослепило восхитительное радужное сияние. Ну, да – тогда хотелось для надёжности всё это к себе привязать, чтобы не упустить, не лишиться по глупости. Разумное, можно сказать, желание.

– Так ты поэтому тогда сбежал? – Воспоминание согрело сердце Радзинского. Он сразу успокоился, снова почувствовал себя хозяином положения. Подхватив Аверина под коленки, он притиснул его к себе поближе, прижал к своей широкой груди, заставил почти лечь на себя.

Аверину пришлось схватиться за него уже обеими руками.

– Я не сбежал, – запротестовал он. – Я оставил тебе свой адрес и номер телефона.

– Сбежал, – усмехнулся Радзинский. Дразнить Аверина было приятно. Потому что шуток тот, порой, не понимал, и начинал в такие моменты усердно и честно разъяснять свою позицию, стремясь донести до собеседника все нюансы своей точки зрения. Он загорался тогда многотысячеваттным электрическим вдохновением, ощущать которое Радзинскому нравилось. И провоцировать нравилось.

Но сейчас Аверин только вздохнул, положил голову Радзинскому на плечо.

– Мне нужна ясная голова. Трезвая. А ты и сейчас: колдуешь, ворожишь, морок насылаешь. Тебе в этом каяться надо было, а не в том, что делает тебя человеком. – Он тут же понял, что сказал лишнее – по гранитной твёрдости закаменевшего под ним тела и по ощутимому холоду, что прошёл между ними. – Прости, Кеш, я не должен был этого говорить, – заторопился Николай, приподнимая голову и виновато заглядывая Радзинскому в лицо. – Меня это не касается, конечно…

– Касается, – мрачно ответил Радзинский. Он стиснул Аверина покрепче, прижал посильнее к себе. – Должен признаться, я ни секунды не раскаивался в том, что между нами было. Потому что не считаю это грехом. И никогда не считал. А на исповеди я просто… разложил себя по предложенной парадигме. Потому что хотел… соответствовать. Вот и всё.

– Страдалец ты мой, – грустно разулыбался Аверин. – Какие ещё глупости ты готов совершить ради того, чтобы «соответствовать»?

– Любые. Какие захочешь.

Аверин притих.

– Кеш, я был неправ. – Он и сам прижался теснее, оплетая Радзинского руками. – Я уже сказал тебе, где ошибся. Ты для меня всё. И я хотел осчастливить тебя по полной программе. Подарить тебе чистоту, святость, ясность и лёгкость. Причастность. Полноту. Любовь. Знание. А получилось, что принёс тебе смятение и… страдание. Это меня очень расстроило. И сбило с толку.

– Коль, – терпеливо вздохнул Радзинский. – Счастье, ясность и далее по списку, ты мне в первую очередь и принёс – самим фактом своего появления в моей жизни. Просто пойми, наконец, что подарком являешься ты сам. Не надо меня больше ничем одаривать. Это странно: ты пихаешь мне в руки множество разных вещей и до слёз огорчаешься, что я от них не в восторге, но сам в руки не даёшься. Хотя знаешь, что мне нужен только ты сам. Хочешь сделать меня счастливым, так сделай уже!

– Кеш, я не подарок, – стыдливо пряча лицо, сокрушённо пролепетал Аверин.

– Но только ты делаешь меня счастливым! – резонно возразил Радзинский. – И несчастным тоже – когда ускользаешь и выпихиваешь меня куда-то, где я, по твоему мнению, должен купаться в блаженстве. Значит, ты подарок. Именно ты – самый ценный и желанный подарок для меня. Понимаешь?

– Я постараюсь – понять, – смиренно пообещал Аверин.

– Да уж, постарайся. И я тоже постараюсь. Не хочешь, чтобы я на тебе свои чары испытывал? Не буду. Признаю – я сволочь ещё та. И манипулятор, да. В этом ты прав. Буду работать над собой. – Он поудобнее устроил аверинские ноги на своих коленях и освободившейся рукой погладил Аверина по голове. Поцеловал его в лоб. Объятие его теперь стало нежным, будто он обнимал ребёнка. – Так можно?

– Можно, – расслабился тот.

– Вот и договорились. Ты, кажется, хотел одеться?

– Я передумал.

Радзинский вопросительно изогнул бровь, изучил недоверчивым взглядом фарфоровое аверинское лицо с розовыми губами-лепестками и шёлковыми ресничками и затрясся от смеха.

– Ох, Коля! В тихом омуте…

Аверин засмеялся вместе с ним.

В тесной темноватой клетушке стало заметно светлей. Горячая солнечная дорожка расстелилась от самой двери до босых ступней Радзинского, яркий свет просочился лучами-спицами сквозь листву старой необхватной липы – будто резкость подкрутили. И воздух задуло теперь внутрь полуденный, жаркий, в котором тысяча трав и цветов.

Радзинский, наконец, снова был счастлив – впервые за долгое время. И он твёрдо намеревался пребыть в этом состоянии до конца своих дней.


***

Это было самое счастливое утро за всё время отпуска. Ну, как – утро? Скорее, день. Точного времени Радзинский не знал, и знать не хотел. Слушал шелест листьев, считал в солнечном луче пылинки. Руку, на которой лежал головой Аверин, он почти уже не чувствовал, но шевелиться не собирался. Это была такая приятная тяжесть и такое сладкое онемение, что желание избавиться от них, было бы с его стороны просто безумством. Тонкие аверинские волосы щекотали Радзинскому нос, и он иногда приглаживал их легонько свободной рукой, но в принципе, он и этому неудобству был рад. Единственное, что его слегка расстраивало – невозможность взять в руки карандаш и тетрадку. Потому что именно сейчас в голове начали проклёвываться стихи.

Первые две строчки Радзинский носил в голове уже несколько дней:

Стоят травы – тихи, величавы
Стоят, как свечи, встречают вечер

Дальше полотно не тянулось, веретено не крутилось, а выдумывать что-то, составляя слова правильно и красиво, Радзинский не привык. И вот теперь пряжа стронулась с места – поползла строчка, за ней – вторая.

Светило тонет в бронзовом звоне
Медью стекает на подоконник
Лицо твоё в рыжем золоте тает
Свет, как икону, тебя обнимает
И я обниму – по-земному, до хруста
Коснусь губами в признании устном
В одежде руки заблудятся слепо
Слова с дыханьем смешаются в лепет
И я пойму своим сердцем сбоящим
Что ты для меня и есть настоящее.

Это настоящее Радзинский ощущал сейчас своей горящей от его возбуждающей близости кожей, прошитой мелкими разрядами тока, как будто тело, что лежало рядом, было покрыто тысячами тоненьких раскалённых иголок. Губами, пальцами, внутри – везде – своим дыханием, раскрытой ладонью, всем своим телом это настоящее можно было осязать, изучить, присвоить. Бухающим сердцем, влажными руками, дрожащими выдохами можно было доказать себе его неоспоримую истинность. Сонной неподвижностью, ленивым скольжением, собирая испарину пальцами, можно было смаковать его неопровержимую подлинность. Это только способ познать суть самого главного универсального космического закона? Только способ причаститься Божественной сути? Радзинский как-то очень ясно увидел, что нет. У Настоящего тысячи лиц. Каждому оно является особо – не разделяясь при этом и не сливаясь – являет свою безликую суть. И каждый раз новое обличье это не пустая оболочка, ценность которой временна и преходяща. В сухом остатке важен только опыт? Чёрта с два! И здесь, и там, и сейчас, и после человек, который стал твоим личным откровением, точкой соприкосновения с Настоящим, Его ликом для тебя, этим самым настоящим и останется – другого не будет. Вечное одиночество духа – грандиозный, пугающий обман. Когда-нибудь вы оба, вместе, заглянете по ту сторону экрана, на котором яркими красками играет жизнь, замрёте, созерцая Непостижимое. Но это невинное разоблачение космической кухни бытия не растворит ваше личное Настоящее, а только подтвердит его божественный статус. И каждая крупица опыта станет вашим личным богатством, тем капиталом, которым вы оплатили этот сеанс Великого Разоблачения. Настоящее не творит иллюзий. Оно всегда остаётся настоящим. Твоё сердце останется с тобой, даже если перестанет называться сердцем.

– Который час? – Аверин потянулся с мучительным стоном, охая, сел на постели.

– А Бог его знает, – добродушно отозвался Радзинский, всё ещё купаясь мысленно в отблесках посетившего его озарения.

– Ясно. А ночного горшка у тебя случайно нет? – Аверин свесился с кровати, заглянул под неё требовательно и пытливо.

– Нету, Коленька. Придётся топать до сортира. Тебя проводить?

– Сам дойду. Я на память не жалуюсь, – пробурчал Николай, перелезая через ноги Радзинского и выбираясь, наконец, из постели.

– Ага. Только оденься. А то, знаешь, соседи… – солнечно улыбнулся ему Радзинский.

– Значит, хочу всё то же самое только без соседей, – хмуро отозвался Аверин, с недоумением оглядываясь вокруг в поисках хоть какой-нибудь одежды.

Он шагнул к гардеробу, распахнул его, натянул на себя первую попавшуюся рубашку – она оказалась очень просторной и доходила ему до колен.

Радзинский сосредоточенно поскрёб ногтями бороду.

– Понял. Буду над этим работать. А свои вещи ты не разобрал вчера. Они в сумке, – напомнил он.

– Вчера, – усмехнулся Аверин, приглаживая пятернёй рассыпающиеся соломой белые волосы. – Мне кажется, что это было в прошлой жизни. – Он сунул ноги в какие-то калоши и распахнул дверь на террасу. Там было столько солнца, настоянного на деликатных древесных запахах, что Николай не сдержал восхищённого вздоха. – Как же здесь здорово! Хочу, чтобы так было всегда!

– Будет, Коленька, будет, – усмехаясь, великодушно пообещал ему вслед Радзинский, под аккомпанемент бухнувшей о косяк входной двери. И вольготно раскинулся по кровати, заложив руки за голову.

Всё-таки счастье – правильное состояние духа, настоящее. Надо будет по-стараться всегда в нём пребывать.


***

На территории монастыря было безлюдно и тихо. Ветер играл в странную игру с прозрачными лиственными тенями: если присмотреться, то их постоянное движение напоминало мелькание кадров киноплёнки. При желании можно было позволить фантазии оживить его осмысленным сюжетом, увидеть в мельтешении светотени историю.

Аверин – весь в светлом, в белом – ступал осторожно по деревянным мосткам, брошенным на дорожке там, где обычно собиралась огромная лужа. Несколько солнечных дней не иссушили её до конца. И толстые, приземистые монастырские стены с кирпичными проплешинами по старой бугристой штукатурке грелись на солнце, но хранили сырость в неопрятных зарослях полыни и чертополоха.

Радзинский привычно шагал следом, готовый в случае чего подхватить Николая под локоть, и благодушно усмехался про себя. Как мило, что Аверин считал, будто это он должен быть в их истории благодетелем. Не в этой жизни, родной! А уж изгоями они оба были изначально. Чего уж переживать по этому поводу? Хотя – трогательно, конечно. Радзинский подозревал, что переживал здесь Аверин больше за себя, поскольку Церковь долгое время была для него всем. Здесь была его Любовь. Но Радзинский теперь знал, что Церковь хранит Любовь, как универсальный принцип, а применение этого принципа предполагает наличие индивидуального объекта и тех жизненных обстоятельств, в которых она может быть к этому объекту проявлена реальными поступками и делами.

Радзинский засмотрелся на белоснежные стены собора, возносящиеся в открыточную небесную синеву, и не сразу заметил Арсения, спешившего мимо с метлой наперевес. Но не успел он послушника окликнуть, как тот сам остановился, недоверчиво разглядывая Аверина.

– Колька – ты?

Изумлённый Радзинский мог только молча наблюдать за тем, как Николай, называя послушника Сенькой, кинулся с ним обниматься.

– Я так понимаю, мир опять оказался тесен?

– Не то, чтобы тесен, брат Викентий. Просто своих в нём мало, – радостно осыпал его жизнерадостными искрами Арсений. – Поэтому они всегда держатся рядом.



Глава 7. "Под грубою корою вещества..."

Чаем своих гостей настоятель поил из настоящего дровяного самовара. Келейник сначала долго возился с этим раритетом на крыльце, подкидывая в жаровню щепочки и шишки, потом втащил, багровея с натуги, в столовую и бухнул вёдерный сосуд на металлический поднос. От самовара шёл приятный жар, грел солнечно руку. Вот посмотреться в него было нельзя – дутый золотой бок был часто заштрихован мельчайшими царапинами, как будто его долго и усердно тёрли чем-то вроде песка.

Отец Агапит был рад получить весточку от старинного приятеля своего – отца Паисия, который формально приходился Аверину духовником. Собственно, именно по этой причине Николай удостоился чести быть принятыми настоятелем лично. Радзинский послушествовал при монастыре уже два месяца, но ни разу отец Агапит не пригласил его к себе – беседовал только на ходу, пока торопливо крестил склонившегося под благословение московского гостя. А с Авериным все двери сразу открылись! Тут же Викентия и заметили, и расспросили, и обласкали. Радзинский только ухмылялся про себя – знал цену человеческому вниманию. Он давно уже не был тем наивным неофитом, который ждал, что в Церкви жизнь устроена по другим законам. Что в миру, что здесь – везде люди.

В простые советские чашки с толстыми керамическими стенками лился из самоварного носика кипяток. Яркая солнечная искра горела на кранике в виде трилистника. Солнечный луч тонул в розетке с мёдом, лохматил нитки ажурной мережки на простой белой скатерти. Уютно здесь было – не по-монашески, по-человечески.

– Уйти от мира можно по-разному, – радостно сыпал словами отец Агапит. Он говорил так легко, будто о неважном, словно камешки в речку кидал. – Зачем это всё – монастыри, уставы, обеты? Во-первых, как знак – людям и Богу. Во-вторых, как знак телу. Оно без внешнего, без буквального и не услышит тебя, не поймёт, чего ты от него хочешь. Поэтому забывать не надо, для чего все строгости эти. А нужны они, чтобы во внутреннюю Церковь попасть, в тишину. А зачем монаху тишина? Зачем от шума и суеты отгораживаться? Да чтобы голос Бога услышать! А у нас как? Услышал чего, так ты в прелести! Вот и смирил Господь Церковь нашу. Всё покрушил – лишнее и человеческое, что от ревности глупой, что не по разуму…

Арсений, которого тоже посадили за настоятельский стол, хотя он поначалу упорно от этой чести отказывался, остро сверкал глазами, внимательно слушая отца Агапита. Он сжимал решительно губы, отводил с лица лезущие в чашку длинные свои волосы и искрил как сварочный аппарат – фонтанами. Радзинский, забывая иногда, что это не физические искры, а просто его символическое видение арсениевой природы, пугался временами, что загорится скатерть.

Расспросить Арсения про его знакомство с Авериным так и не удалось. Кто-то из монахов, увидев, что послушник болтает с посторонними, донёс начальству. Радзинского всегда умиляла эта категория церковных простецов, которые наушничество и подобострастие путали со смирением и послушанием. К счастью отец Агапит бюрократом не был. Разобравшись, кто и зачем в монастырь пожаловал, позвал всех троих на чай. Радзинскому было очень любопытно узнать поподробней, что Николая с послушником связывает, но пришлось отложить этот интересный разговор на потом.

– Хорошо, – вдруг подал голос Арсений. – Допустим, я чего-то там «увидел». Как отличить – истинное это было видение или ложное?

– А чего ты увидел-то, Арсений? – весело откликнулся отец Агапит. – Ангел что ли тебе явился? Или сам Соловьёв?

Радзинский не удержался и всхрюкнул от смеха, хоть это было совсем не по-дружески по отношению к послушнику. Но он оценил шутку и догадался, что эпизод с прикарманенной Арсением книгой имел продолжение.

Арсений зыркнул обиженно на Радзинского и с вызовом тряхнул волосами.

– А допустим, что я и есть Владимир Соловьёв! – подбоченился он. – Пришёл я к вам на исповедь и говорю, мол, София мне явилась!

Настоятель разулыбался и, вопреки ожиданиям Радзинского, включился в эту игру.

– Окстись, Владимир Сергеевич! – замахал он руками, будто дым отгонял. – Какая ещё София? Не сказано про неё ничего в Священном Писании! Так – аллегория одна.

– Так кому-то и Бог впервые явился! – не сдавался Арсений. – Так почему мы Моисею верим, а Соловьёву, то есть мне – нет?

– Ну, хорошо, хорошо. Толком расскажи. Что эта твоя София – голая была? Соблазняла тебя, поди?

– Что?! – возмутился Арсений. – Нет, конечно. Я про это стихи написал. Вот, послушайте…

Арсений артистично откинул волосы ладонью назад и продекламировал вдохновенно:

И в пурпуре небесного блистанья
Очами, полными лазурного огня,
Глядела ты, как первое сиянье
Всемирного и творческого дня.

Что есть, что было, что грядет вовеки –
Всё обнял тут один недвижный взор…
Синеют подо мной моря и реки,
И дальний лес, и выси снежных гор.

Всё видел я, и всё одно лишь было –
Один лишь образ женской красоты…
Безмерное в его размер входило, –
Передо мной, во мне – одна лишь ты!

– Так-так-так, – скороговоркой пропел отец Агапит. – Тварный мир прекрасен. Кто ж спорит? Женщины тоже дивные создания Божии. Художник ты, Владимир Сергеевич, поэт, но никак не богослов, – беззаботно заключил он.

– Да как же! – возмутился Арсений. Он так вошёл в роль, что даже жесты его сделались чужими: не суетливыми и шутовскими, а сдержанными и драматичными. И глаза засверкали не юным задором, а нечеловеческой верой и бешеной харизмой. – Это же образы только! Вы до конца дослушайте!

Ещё невольник суетному миру,
Под грубою корою вещества
Так я прозрел нетленную порфиру
И ощутил сиянье Божества…

– Слышите? «Сиянье Божества»! – обиженно повторил он.

Настоятель снова отмахнулся:

– Да китайцы ещё сколько тысяч лет назад это сиянье узрели!

– Причём здесь китайцы? – нахмурился Арсений.

– Да притом. Что мы в стихах этих дельного вычленить можем? – Отец Агапит принялся загибать пальцы. – Тварный мир, женственная природа его и божественное, якобы, достоинство. Что это? Инь. Вот и всё, Владимир Сергеевич. Язычник ты!

– Язычник? – озадачился Арсений? – Язычник… – Он погрузился так глубоко в себя, что перестал обращать внимание на окружающих.

Радзинский поёрзал и кашлянул деликатно:

– Отец Агапит! Позвольте Арсению к нам в гости приходить. Друг детства его вчера приехал. – Он погладил по плечу Николая, чтобы обозначить, какого «друга» он имеет в виду.

– В частном секторе живёте? У кого?

– У Полины Захаровны.

– У Захаровны? Ну, ежели она не против гостей, так хоть совсем забирайте смутьяна этого, – кивнул на Арсения настоятель.

Радзинский удивлённо поднял брови, но не стал переспрашивать, только уточнил:

– И с ночёвкой можно?

– Можно, – подтвердил настоятель. – Только библиотеку до конца разберите. И знайте, что спать этот балабол вам не даст. Я уж и так его в храме оставляю псалтирь всю ночь читать, иначе он с кем-нибудь непременно языком зацепится – и до утра. Любит дискуссии богословские… Арсений! Задержись. Инструкции тебе дам. За дверью его подождите, – закруглил чаепитие отец Агапит.

Радзинский со вздохом облегчения склонился под благословение и за руку, как маленького, утащил Аверина за порог. Весь последний час он переживал, что Николай, оказавшись в любезной его сердцу церковной атмосфере, снова очаруется ею и растворится в ней, ускользнёт. Коленька сколько угодно мог солнечно улыбаться и вдохновенно говорить, что телесное оправдано любовью, что убить радость аскезой – всё равно, что покуситься убить Бога, но на деле о плотском всегда забывал настолько, что приходилось хорошенько встряхивать его каждый раз, чтобы вернуть на землю. И каждый раз заново соблазнять. Не соединялось у Аверина что-то внутри. В теории – да, по жизни – нет.

Николай удивился, когда Радзинский толкнул его под лестницу, но, видимо, понял, что тому очень надо поцеловать его именно здесь – на территории монастыря, в братском корпусе, в непосредственной близости настоятельских покоев. Убедиться, что после всех этих благочестивых бесед отвечать ему будут также горячо, как и ночью, самоотверженно собирая паутину белобрысой макушкой и отираясь лопатками о белёную стену. Радзинский даже устыдился своей несдержанности, но результатом остался доволен.

– Ревнуешь? – понимающе шепнул Аверин, заботливо заправляя за ухо его изрядно отросшие волосы.

Радзинский покаянно вздохнул и обнял Николая покрепче. Так они и стояли в пыльной тишине, пока наверху не хлопнула дверь, и не посыпались по лестнице чьи-то бодрые шаги.

Арсений налетел на них, не сразу заметив, обрадовался, вытолкнул в горячий летний день.

– Я вечером приду. После службы, – предупредил он, щурясь на солнце. И снова полез обниматься. – Колька, Колька, как же я рад!..

– А ты не хочешь на службу? – осторожно спросил Николая Радзинский, когда Арсений умчался прочь.

– Не сегодня, – дипломатично ответил Аверин. Он внимательно посматривал на товарища, пока они медленно брели к воротам, подмечал что-то своё. – Погуляем? – предложил он, с интересом глядя с монастырского холма в сторону реки.

– Погуляем, – охотно согласился Радзинский.

С тех пор, как Аверин в далёком прошлом, привстав на цыпочки, нежно поцеловал своего жаждущего любви друга на задворках чужой дачи между свежевскопанной грядкой и мокрыми досками коробки летнего душа, влажно-древесные и земляные запахи навсегда сплавились в сознании Радзинского с телесным счастьем. Потом у них с Николаем было ещё много поцелуев и трепетных моментов, взлетевших до уровня вечности и запечатлённых ею, но вот это самое первое переживание близости окрасило для Радзинского всё последующее их плотское взаимодействие природной чувственностью и земной простотой. Радзинский и хотел, и стыдился рассказать об этом Аверину. О том, что все эти деревенские запахи и звуки безумно эротичны и мучительно вкусны, когда пеленают их двоих в свой чувственный кокон. Уже давно Викентий слепил из этого великолепного материала идеальную, на его взгляд, концепцию, в которой всё примирял и обосновывал – и духовное, и телесное, но преподнести её Аверину пока не решался. А тут ещё пренебрежительно брошенное настоятелем «язычник», заставило его напрячься, потому что именно этот ярлык, начинённый, как пушечное ядро, сотней убийственных аргументов, мог снова огорчить Аверина до невозможности.

Радзинскому хотелось раз и навсегда решить этот вопрос. Чтобы больше никогда не пошатнулась вера Николая в то, что их любовь и их отношения оправданны, святы и необходимы. Про себя Радзинский сформулировал безо всякого стеснения: Николай подарил его жизни смысл, полноту и радость – всё то, что дарит человеку Бог. Он прожил эту суфийскую истину, и она вросла в него, ожидая теперь только выразительных слов, в которые могла бы одеться.

Викентий пылил, тормозя подошвами, чтобы не кувыркнуться с крутого холма в высокую жирную крапиву, и вздыхал о своём – вот об этом вот непростом, что непременно следовало бы проговорить. Они спят, потому что друзья? Или потому, что это неважно, и никто им здесь не судья? Или всё-таки потому, что низведение любви в материю, это священный акт, который меняет физическую реальность? Что там у Коленьки в его белобрысой голове? Что он по этому поводу думает?

Аверин между тем замер у самой кромки воды и вдруг радостно принялся раздеваться: стянул рубашку, стряхнул с ног ботинки, запрыгал, стаскивая носки. Радзинский примагнитился взглядом к покрытой испариной спине – к недокрылым лопаткам и камушкам позвоночника – и сразу всю свою философию растерял. Здесь и сейчас перед ним был живой человек, которого он нежно любил, которого боготворил и без которого чах и терял вкус к жизни. Что тут нужно оправдывать? Перед кем? Нуждается ли настоящее в оправдании? Или оно утверждает себя одним фактом своего существования?

Аверин обернулся, чтобы проверить, последовал ли товарищ его примеру, и покраснел, наткнувшись на страстный и преданный взгляд.

– Здесь глубоко? – смущённо кашлянул Николай.

Радзинский сначала кивнул, потом отрицательно помотал головой.

– До середины можно пешком идти. Дальше – уже плыть, – спешно при-помнил он. По дождливой и холодной весне искупаться ему здесь пришлось только пару раз.

– Подстрахуешь меня?

– Конечно! – Радзинский сообразил, что плавает Аверин не слишком уверенно, и один в воду лезть не должен. По-спортивному красиво и быстро избавившись от одежды, он шагнул в воду первым и попятился, протягивая руки своему личному богу.

Услышал бы Аверин эти мысли, утопил бы наверное. Или нет? Он как-то очень понимающе улыбнулся и царственно шагнул навстречу, хватаясь за протянутые руки.

Вода колыхалась вокруг маслянисто, плескала свежим запахом в ноздри, шёлком липла к ладоням, поднесённым к речной поверхности.

– Поплыли? – улыбнулся Николай. Так интимно, так сердечно улыбнулся, что вода, в которую по пояс были погружены их тела, приобрела свойства какой-то мистической эротической субстанции. Или это Радзинского окончательно перемкнуло на теме физиологии?

– Поплыли, – глухо отозвался он. Но не тронулся с места.

Аверин опасливо на него покосился, обошёл сбоку и оглянулся снова. Хотел что-то сказать, но передумал, зашёл поглубже и поплыл к другому берегу. А Радзинский вдруг с досадой подумал, какого чёрта они пригласили сегодня Арсения?



Глава 8. Брейшит бара Элохим...

Старинным золотом закрасил вечер окна, тонкой рыжей фольгой налип на стёкла. Сквозь эту плёнку и сад кажется жёлтым – зелень только угадывается за паутиной солнечных нитей. У Аверина кончик носа в муке и щека припудрена белой пылью. Он старательно выполняет свою часть работы – смазывает готовые кутабы маслом. Наколотым на вилку сливочным кубиком Николай тщательно возит по горячей румяной лепёшке, переворачивает и также прилежно обрабатывает другую сторону.

Радзинский так и не смог выяснить сидит ли Арсений на жёсткой монашеской диете или ест всё подряд, поэтому решил напечь лепёшек с зеленью – кавказская кухня всегда Викентия выручала. С ингредиентами проблем не возникло – хозяйка щедро надёргала ему и переливающегося алмазной росой пушистого укропа, и нарядной резной петрушки, и сочного хрусткого зелёного лука. Нашлась даже кинза с тонкими нежными стебельками и специфическим резким запахом, и немного сельдерея с грубыми и шершавыми, словно из пластмассы, листьями. А для теста требовались только мука, вода и соль. Даже масла для жарки было не нужно, потому что выпекались кутабы на сухой раскалённой сковороде. Всё просто! Но секрет, конечно, был – тесто должно было быть очень тонким, и Радзинский раскатывал, раскатывал и раскатывал. Аверин наблюдал за его работой недоверчиво-почтительно и только вздыхал благоговейно, глядя на полупрозрачные круги теста, которые Викентий присыпал начинкой и складывал пополам.

Арсений ввалился в дом почти на закате – протопотал как десяток резвых жеребят по лестнице. На нём была рубашка в голубую полоску и серые брюки. От этого весь арсениев образ сразу как-то посветлел, и стало понятно, что чёрный цвет подрясника убивал его внутреннее сияние. А тут и глаза по-апрельски заголубели, и взгляд по-весеннему залучился, и лицо стало пионерски открытым оттого, что он тщательно собрал волосы в хвост.

Арсений перехватил одобрительно-изучающий взгляд Радзинского и приветливо оскалился:

– Отец Агапит запретил по городу в подряснике расхаживать. Не позорь, говорит, братию и монастырь!

– Тебе так больше идёт, – сдержанно признался Радзинский.

Но Арсений не оценил комплимента.

– Не капай на меня слюной! Я много кому нравлюсь, но здесь я не за этим! – нахально заявил он.

Радзинский остолбенел и онемел от изумления. Аверин в своём углу закрыл лицо руками и затрясся от беззвучного смеха.

– Что? – обиделся Арсений. – Скажи ещё, что я не так тебя понял! – Он толкнул Радзинского в плечо, чтобы тот побыстрее отмер.

– Это статья вообще-то, – напряжённо процедил Радзинский. – 121 УК РСФСР.

– Ну, мы тут все и так вне закона! – отмахнулся Арсений, плюхаясь на стул и с интересом вертя по сторонам головой. Хвост мазнул его по одному плечу, по другому. – Что религия, что педерастия – всё пережитки. Либо античности, либо средневековья. Не в тюрьму, так в психушку с таким набором отклонений запросто упекут!

– А ты, значит, смелый? – прищурился Радзинский и тоже сел за стол, вытирая руки только что снятым фартуком.

– Я-то? – Арсений, не дожидаясь приглашения, подтянул к себе блюдо с кутабами и повёл носом, принюхиваясь. – Я-то просто последовательный. – Он сложил пополам лепёшку, пачкая пальцы маслом. – Если я не боюсь открыто называть себя верующим, почему я должен бояться назвать себя содомитом? – Откусив немного на пробу, Арсений едва не заурчал от удовольствия.

– А ты содомит? – Радзинский позволил себе расслабиться и даже заулыбался, подвигая послушнику кружку с синим корабликом и цедя туда через ситечко заварку.

– Не смеши меня! – оторвавшись ненадолго от еды, презрительно фыркнул Арсений. – Какой мальчик не целовался с другим мальчиком? Да каждый второй это делал! И что теперь – все содомиты и педерасты?

– То есть сам ты, надо так понимать, целовался? – Радзинский подвинул Арсению стопку салфеток, чтобы тот мог вытереть жирные руки, и потянулся к буфету за банкой варенья.

Которую едва не выронил, услышав:

– Нет, мы с приятелем сразу переспали. Не знаю, как тебе, но мне в шестнадцать просто целоваться было уже скучно.

Радзинский удержал-таки скользнувшую из рук банку. Николай за его спиной всхлипнул от смеха в ладони.

– И как – понравилось? – Радзинский не сразу нашёлся, что сказать.

– Ну, это уже неприлично, брат Викентий, о таких вещах за чаем расспрашивать. – Арсений отобрал у Радзинского банку и сам отковырял пластиковую крышку. – За чаем я могу сказать тебе только одно: еб***шься ты со своим другом – еб***сь. Только не делай из этого религию! Религию мы будем делать из другого. Правильно, Коль? – подмигнул Арсений, собирая пальцем розовый сироп с крышки и смачно всасывая его в рот.

– Погоди. А с каким это ты приятелем… – Радзинский похолодел изнутри, внезапно соображая, что Аверин с Арсением неизвестно с каких пор дружны. То-то ему показались знакомыми арсениевы рассуждения про изначальную внезаконность религиозного человека – всё это Викентий уже слышал от Николая – давным-давно, в самом начале…

– Сдурел? – возмутился Арсений, правильно истолковав его беспомощный жест в сторону Аверина. – Покуситься совратить Колю может только конченый урод! Не делай из меня мудака!

Радзинский потерянно сморгнул, мысленно примеряя на себя звание конченого урода и мудака, и вздрогнул, когда Аверин тронул его за руку. Его ободряющую улыбку и нежный воздушный поцелуй он перевёл для себя как поддержку и уверение в том, что сказанное Арсением, по крайней мере, сам Аверин к нему не относит.

– Вы учились вместе? – Радзинский решил спросить что-то нейтральное. Хотя он уже понял, что Арсений и на самый простой вопрос может ответить крайне нестандартно.

– Нет, – покачал головой послушник, неспешно прожёвывая очередную лепёшку. – Я был в экспериментальной группе. Вместе с Колей. Тебе ведь Коля про папу рассказывал? – подозрительно вгляделся он в собеседника. И замер с поднятой бровью.

– Рассказывал, – со вздохом облегчения подтвердил Радзинский. Эта тема его не напрягала, поскольку ничего эротического в ней не предвиделось.

– Ну вот. В этом оазисе материализма и агрессивной филантропии мы с Колей обречены были прибиться друг к другу.

– Чем тебе филантропия-то не угодила? – ухмыльнулся Радзинский. Он чиркнул спичкой, чтобы зажечь керосиновую лампу, предоставленную ему хозяйкой вместе с прочей утварью. Пламя сначала пыхнуло, озарив всё первобытным красным цветом, а потом затрепетало как крыло бабочки, когда Викентий прикрутил горелку.

– Да тем, что этот мир и без того целиком и полностью один большой благотворительный проект! – загорелся внезапным полемическим гневом Арсений. И рассыпал свой пафос яркими искрами в сизых сумерках. – Этот мир идеален! Неидеален в нём только человек! – Он ткнул пальцем почему-то в Радзинского. – Человек приносит свою ущербность в этот мир! И он приходит сюда для того, чтобы на своей шкуре прочувствовать все свои изъяны. Себя человек должен изменить! Себя, а не мир! А благотворители всякие лишают человека такой возможности. Они преступление совершают! Понимаешь ты?!

Радзинский потёр подбородок. Оглянулся вопросительно на Аверина.

– Христианство же… – примиряюще забасил было он.

Но Арсений с картинным отчаянием прикрыл ладонью глаза и простонал:

– Пожалуйста… не продолжай… – Он внезапно вскочил и уверенно поставил ногу на сиденье стула между самоуверенно раздвинутых бёдер Радзинского. Склонившись почти к самому его лицу, Арсений заговорил так страстно, как будто обольщал, а не проповедовал. – Что у нас есть? Что есть у всякого честного оккультиста? Вера, знание и священные тексты. И все они об одном! Вот давай начнём сначала. Откроем Книгу Бытия. Я не сомневаюсь! – Арсений закрыл пальцами уже приоткрывшиеся было для дежурного ответа губы Радзинского. Тот ошалело сглотнул, но не смог отвести взгляд от безумно сверкающих глаз послушника. – Я не сомневаюсь, – вкрадчиво продолжил тот, не убирая пальцев от чужих губ, – что тебе знакомы различные толкования этого текста. Что ты читал Сведенборга и знаешь, что сотворение суши, тверди, отделение вод от воды – всё это символические этапы внутренней эволюции. Но вот чего ты точно не знаешь, точнее не осознаёшь, судя по твоему наивному лепету насчёт христианства, так это самого простого факта – это мир создан для человека.

Арсений резко отстранился, прошёлся туда-обратно по закрашенной сумерками террасе, снова остановился напротив Радзинского.

Аверин не вмешивался. Он сидел расслабленно в своём углу, сливаясь невыразительностью с полумраком, и только глаза его таинственно сверкали, показывая, что он не спит.

– Я вижу, ты не понял, что я такого особенного тебе сообщил, – недовольно поджал губы Арсений. Он зачем-то стянул с волос резинку и спрятал её в карман. Тряхнул кудрями. Даже поворошил их пальцами. – Попробую ещё раз. Этот мир уникально отзывчив. Как женщина. Помнишь «Душечку»? Которая менялась с каждым новым мужчиной, окрашивалась им… Чехов гений! Сам того не ведая, он описал основное свойство этого мира – окрашиваться чужой волей, принимать чужую настройку, любую форму, повинуясь чужой воле, заражаться чужой вибрацией. Поэтому мир вокруг человека всегда таков, каков он сам! Понимаешь теперь? Понимаешь, что единственный способ изменить этот мир, это изменить себя?

Радзинский уклончиво повёл головой.

– Звучит знакомо…

Арсений едва не взорвался и заискрил как замкнувший контакт.

– Мы не на комсомольском собрании, чтобы общими фразами отделываться! Ты прямо сказать можешь, согласен ты или нет?!

– Согласен, – улыбнулся Радзинский. Взбешённый Арсений был очень мил. Как подружка, которая дуется на тебя, будучи при этом одетой в твою же рубашку на голое тело, или как выдирающийся из рук свободолюбивый кот, или как зайчик… А что, собственно, делают зайчики? Они что-нибудь вообще делают?

– Чудесно, – кисло поприветствовал его согласие Арсений. И плюхнулся обратно на стул. Сцапал и как-то очень ловко повертел в длинных своих костистых пальцах чайную ложку. Закинул ногу на ногу. – Так вот, любая религия это собрание практик, которые помогают изменить себя. И христианство тоже. Никакого социального, реформаторского заряда в ней нет. Понимаешь?

Радзинский послушно кивнул и подлил Арсению свежего чаю. Тот с благодарностью и с видимым удовольствием промочил пересохшее горло.

– Разница только в том, что христианин, мусульманин, иудей… да даже буддист или даос! – не знают, что они делают, когда постятся, молятся, дают милостыню и стараются жить по заповедям. А суфий, каббалист, оккультист – знают.

– Они пытаются стать женственней? – весело подсказал Радзинский.

– Да! – Арсений снова вскочил и забегал по деревянному полу, стуча каблуками потёртых, но модных и – чёрт возьми! – дорогих кожаных туфель. Радзинский не мог не заметить, что ботинки явно импортные, и задумался, а что, собственно, за фрукт такой этот самый Арсений? Мажор? Диссидент? Богемный мальчик?

– Вот смотри, – Арсений, наконец, снова замер перед стулом Радзинского. – Бог сотворил мир, который меняется от каждого прикосновения. – Арсений повёл рукой вокруг себя, словно демонстрируя собеседнику сотворённый мир. – Этот мир – женщина. Её сила – желание. Но желание без воли – ничто. А человек наделён волей – тем, чего нет у этого мира. Но людей много, а значит, воль тоже множество. И все они не согласованы между собой. Вот и выходит какофония и хаос. Кто-то пытается навести в этом хаосе порядок насильственными методами, построить слабых в шеренгу, заставить их шагать в ногу. Кто-то убеждает, что можно убрать противоречия, гася деструктивные воли равномерным распределением жизненных благ. А религия говорит, что нужно не желать самому. Что следует стать текучим, прозрачным и заменить свою волю волей Божественной, которой и жаждет отдаться этот женственный мир. Понятно?

Радзинский кивнул уже серьёзно. Сказанное Арсением отозвалось где-то в сердце едко-сладким томлением узнавания, которому хочешь и боишься поверить.

– Я ничего подобного не слышал, – зачарованно глядя в таинственно подсвеченные лампой, красивые арсениевы глаза, признался Радзинский. – Ты гений.

Арсений разулыбался, кокетливо встряхнул волосами.

– Умеешь ты говорить комплименты. – Он сунул руки в карманы и перекатился пару раз с пятки на носок. – Чайник погрей и я окончательно влюблюсь в тебя. Викентий…



Глава 9. Третий не лишний

Радзинский конечно знал, что для Любви не бывает неподобающего окружения, но только сейчас осознал причину – она сама вокруг себя всё меняет! Он понял это, заметив, как преобразился его убогий быт, когда в его жизни вновь появился Аверин. Николай просто стоял рядом и протирал ветхим полотенцем посуду, а освящалась его присутствием каждая мелочь – этот тихий чужой дом, эти вещи, окрашенные чужой историей. Вот с глухим глиняным стуком блюдце с голубыми цветами отправилось в стопку тарелок, вот истончившееся местами до марлевой прозрачности полотенце промакивает воду со старой растрескавшейся клеёнки с бледными пышными розами, цепляется за оставленные ножом тёмные от времени прорези с завернувшимися наружу краями. И всё это значительно и прекрасно, как освящённый веками ритуал. И всё это обретает сакральный статус, просто попадая в круг света, который Николай излучает, сам о том не подозревая.

Радзинский не удержался и нежно поцеловал аверинскую шею, которую созерцал последние десять минут, пока мыл посуду. Смотрел и думал, как она будет ощущаться губами, как дрогнут аверинские плечи под ладонями, как изменится его дыхание.

Николай обернулся с улыбкой.

– Воздержись, Викентий. Нашему гостю нельзя доверять такие секреты.

– Почему? – удивился Радзинский. Но руки убрал. – У Сени язык как помело?

– Хуже, – усмехнулся Аверин, откладывая полотенце, но не спеша поворачиваться. – Его опасность для окружающих заключается в его редкостной, кристальной чистоты непосредственности, с которой он высказывается – громко и в самое неподходящее время. Сеня – человек-катастрофа и его изоляция от мира – безусловное благо для этого мира.

– Он поэтому здесь?

– А вот давай у него и спросим. Сень, почему ты здесь?

Послушник как раз взбежал по скрипучей лестнице на крыльцо, благоухая свежестью майской ночи и мятной зубной пастой, которую нёс в гранёном стакане вместе с зубной щёткой.

– А где мне ещё быть? – нахмурился он непонимающе. – Я хочу знать. Но не то, что преподают в университете. И у меня нет времени на всякие глупости.

– Глупости? – сдержанно возмутился Радзинский. Он столько времени потратил на то, чтобы Коля перестал относиться к телесной жизни как к ерунде, что Арсений мгновенно ему разонравился. Не хватало ещё, чтобы тот перетянул Аверина обратно, в стан фанатов голой духовности и безудержной аскезы.

– Любая религия это практика ускоренной эволюции, – подбоченился Арсений, оставляя стакан на широких перилах. – Это тот самый узкий Путь, который прямиком через дебри, болота и отвесные скалы ведёт к совершенству. Ты можешь спросить, в чём заключается совершенство и кто может служить эталоном, и я отвечу – Христос. Потому что он не только Бог, но и человек. Воплотившись, он нам показал, каким бывает совершенный человек. В других религиях этого нет, там человек пытается сразу стать Богом. А в Церкви человек приходит ко Христу – такой, какой есть, со своим мышлением, волей, со своим сердцем. Своими привычками, своими «страстьми и похотьми». А Христос протягивает ему хлеб и говорит: «Вот плоть моя». Протягивает чашу с вином и говорит: «Вот кровь моя. Прими их. Не будь больше собой, будь Мной». И ты крестишься во Христа, ты символически умираешь. Распинаешь свою плоть. Отказываешься от себя настоящего. И вот больше не я живу, но живёт во мне Христос. Не свою волю я исполняю, а Бога, как и Он. И члены мои это члены Христа, сердце моё – сердце Христа. Я отказываюсь от своих помыслов – я отдаю их своему духовному отцу, отказываюсь от своей воли – я вручаю её настоятелю, я отказываюсь от личных целей, личного пространства и имущества – я делю свою жизнь с братией. Для чего? Чтобы научиться не слушать себя и жить не своим хотением. Я отказываюсь от своих желаний, потому что они не могут жить в теле Христа, в сердце совершенного человека. Я наполняюсь Любовью, смиряюсь и жду откровения, потому что в Нём живёт только настоящая любовь, только божественная воля и только истинное знание, которое часто и не облечь словами.

Радзинский слушал Арсения со смешанным чувством. С одной стороны каждое слово в его пламенной речи было правдой, а с другой – эта правда едва не отняла у него Николая. Как примирить это убийственное противоречие, Радзинский пока не знал. И вслед за Достоевским, который не побоялся сказать, что если ему предложат выбирать между Христом и Истиной, он выберет Христа, Радзинский выбирал для себя Аверина. Тот ведь тоже обещал, что в любой ситуации выберет его, Викентия. И обещание своё сдержал.

– Ты экстремист, – вздохнул Радзинский. – Коля может дать тебе пижаму, если надо.

– Экстремисты не спят в пижамах, – гордо вздёрнул нос Арсений. Подхватил стакан со щёткой и уверенно простучал каблуками в комнату – Радзинский снова уступил гостю ту кровать за занавеской, где прошлый раз спал Эльгиз. – Экстремисты спят либо голыми, либо в полной экипировке. – Взвизгнули кольца задёргиваемой портьеры. – И я отношусь к первой категории, – закончил свою мысль Арсений и, судя по звуку, сбросил на пол ботинки, после чего заскрипели пружины металлической сетки.

Радзинский переглянулся с Авериным и тихо захихикал. Арсений вёл себя по-бабски. И не просто по-бабски, а как настоящая стерва.

– Надеюсь, он крепко спит? – шепнул он, обнимая Аверина со спины.

– Не надейся, – погладил его руки Николай. – Его возбуждает любой шорох. Если не притворишься достаточно убедительно, что уснул, будешь говорить с ним через стенку до утра.

– Значит, я потерплю до утра. Или… – Радзинский споткнулся на этом слове, поняв, что не знает, уйдёт ли Арсений утром или будет гостить неделю. Как-то не пришло в голову заранее это обговорить.

Похоже, Аверин тоже это понял, потому что затрясся от беззвучного смеха.

– Или придётся запастись терпением на подольше. – Он запрокинул голову, чтобы заглянуть Радзинскому в глаза, и Викентию отчаянно захотелось его поцеловать.

– Завтра же пойду и куплю нам билеты до Москвы, – в сердцах бросил он, горячим шёпотом обжигая аверинское лицо. – И больше никаких ни гостей, ни соседей. Никогда!

– Нет. – Николай помотал отрицательно головой. – Ты правильно сделал, что приехал сюда, и нам придётся здесь задержаться.

– Придётся? – Радзинский забылся и заговорил громче.

– Т-с-с, – Аверин приложил палец к губам. – Ты, разве, не понял? Арсений наш, – еле слышно прошептал он. – Надеюсь, ты ещё помнишь, что это значит?

Радзинский ответить не успел, потому что на пороге комнаты неслышно возник послушник. Он вышел в одних носках, прижимая к груди невероятно потрёпанный молитвенник с заложенной пальцем нужной страницей.

– Хорошо, что вы не легли ещё, – серьёзно сказал он. – Я начал было читать вечернее правило, но вовремя спохватился, что надо вместе. Если вы не против, то начну я, потом кто-то из вас может меня сменить. Где ты обычно читаешь молитвы? – смиренно воззрился он на Радзинского.

– Обычно я повторяю правило про себя, когда ложусь в постель, – честно признался тот.

– Ты знаешь вечерние молитвы наизусть?! – не поверил Арсений.

– Краткое правило, – нахмурился Радзинский. – Как меня благословили, так я и делаю.

– А я читаю правило преподобного Серафима Саровского, – улыбнулся Арсению Николай. – В мире победившего атеизма это очень полезно – иметь возможность прочитать молитвы в любых условиях и в любом месте.
Арсений помолчал, мрачно разглядывая то одного, то другого.

– Тогда тем более, – решительно заявил он, раскрывая молитвослов. – Хотя бы сегодня помолитесь нормально.

Возразить было нечего, и Радзинский легонько подтолкнул Николая в сторону комнаты.

Арсений, оказывается, принёс с собой маленький дорожный складень с почти стёршимися ликами и свечку, которую прилепил прямо к полированной столешнице. Сладко запахло воском, огонёк заметался, разбуженные тени порхнули изо всех углов, задевая стены своими лёгкими покрывалами.

У Арсения оказался очень нежный и мелодичный голос. Едва он произнёс нараспев сладким тенором «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа», как Радзинский ощутил особое дыхание храмового пространства. Арсений умел создать настроение. Как будто радио подкрутил и поймал нужную волну. А ещё Радзинский впервые увидел, как Арсений не искрит, а светится – ровным синим пламенем. Он стоял в нём, как внутри мощного органного аккорда – похожий на ангела со своими длинными вьющимися волосами, которые в кои-то веки стекали на плечи благообразно.

Через некоторое время Арсений передал молитвослов Николаю, а сам замер рядом, низко опустив голову и сцепив в замочек руки. Аверин произносил молитвы просто, душевно, по-человечески, как будто с Богом разговаривал или читал вслух своё письмо к Нему. Почуяв сердцем, что Радзинский не готов совершать такое интимное дело как молитва прилюдно и вслух, он дочитал до конца сам, перекрестился и вернул книгу Арсению. Тот непривычно кротко пожелал всем спокойной ночи, задул свечу и удалился за занавеску.

Аверин с улыбкой встретил тоскующий взгляд Радзинского и взялся за верхнюю пуговицу, чтобы раздеться перед сном. Радзинский в два шага оказался рядом и отцепил аверинские пальцы от рубашки. Николай послушно замер, опустив руки вдоль тела. И Радзинский медленно начал расстёгивать пуговицы сам.

Он дышал через раз, освобождая петлю за петлей. Он никуда не спешил. Это оказалось очень волнующе – сделать всё то, что так сильно хочется, не издавая при этом ни звука. Прикосновения в полной тишине оказались тем ярче, чем невесомей, а замедленный беззвучный поцелуй стал вершиной его эротического искусства.

Радзинский всегда был чутким, но в этот раз он уловил столько всего, столько пугливых телесных реакций, обычно затоптанных шумной страстью, что сам изумился – того ли человека он знает? Аверин всегда казался ему хо-лодноватым и сдержанным, пусть и смелым, пусть и не ханжой, пусть нежным и его, Викентия, любящим, но не чувственным. Теперь же он обнаружил, что Аверин это Аверин, а вот тело его – трепетный незнакомец, стыдливый и пылкий подросток, которого бросает в жар от намёков и взглядов, а уж прикосновения ему так и вовсе достаточно для бурного и продолжительного оргазма. Это открытие вдохновило Радзинского. Он готов был продолжать эту тихую эротическую сессию до утра, и он уже опустился на колени, и всё также невесомо расстегнул аверинские брюки, и…

– Ребята, я, конечно, понимаю, что и вас любовь и всё такое… – Голос Арсения прозвучал чуть ли не над головой Радзинского – и как этот наглец сумел подойти так близко? – Но не могли бы вы целоваться потише? Я тут пытаюсь уснуть.

Радзинский, уткнувшись лбом в аверинский живот, задыхался теперь уже не от страсти, а от ярости.

– Три шага назад! Быстро! – рявкнул он. И почувствовал как Николай вздрогнул. Погладил успокаивающе его бока.

– Или что? – обиделся Арсений. Но столкнувшись с бешеным взглядом Радзинского, поспешно попятился – три шага назад, как велели.

– Или я тебя убью, – сдержанно пообещал Радзинский. Он только сейчас заметил, что послушник вышел из своего закутка в одеяле. То есть это что же – он вышел к ним голым?! – Сейчас ты отправишься в баню.

– В каком это смысле? – удивился Арсений.

– В прямом! – Радзинский поднял голову, чтобы взглянуть на Аверина. Тот стоял с закрытыми глазами, подозрительно покачиваясь, щёки его пылали, а пальцы всё также цеплялись за шевелюру Радзинского. Он отцепил эти пальцы, целуя, подхватил Николая на руки и аккуратно опустил на постель. – Лежи здесь, – тихо велел он. – А ты иди за мной.

Радзинский прошёл мимо Арсения, намеренно толкнув его плечом, свернул его матрас вместе с периной и подушкой, обнажая металлическую сетку, и пошёл к выходу. Послушник сунул босые ноги в ботинки и невозмутимо последовал за ним. Они оба намокли от росы, пока добрались до бани, стоящей в глубине огорода. Радзинский с облегчением обнаружил, что здесь было теплее, чем в доме – бревенчатый сруб нагрелся за день и теперь отдавал тепло внутрь. Сдвинув к стене две широкие лавки, Радзинский бросил на них постель, которую перед этим всучил зевающему послушнику.

– Переночуешь здесь. – Он раскатал матрас по доскам и убедился, что лавки стоят прочно и не шатаются. – А если ты скажешь хоть кому-нибудь даже полслова о наших с Колей отношениях, я отрежу тебе язык, – сухо пообещал он, поворачиваясь к послушнику. – Или сделать это прямо сейчас? На случай, если ты вдруг за себя не ручаешься…

– Фигурально? – весело поинтересовался Арсений и беспечно скинул с себя одеяло. Чтобы расправить его по своей новой постели, конечно. И – да – он был голый.

Радзинский на секунду обречённо прикрыл глаза ладонью.

– Ну не буквально же тебя калечить.

– Потому что жалко портить такую красоту? – подбоченился Арсений. Похоже, балагурить он был готов в любой ситуации.

– Потому что я пацифист. Но я могу сделать вот так. – Радзинский был зол, поэтому с лёгкостью вытянул из арсениева горла синюю нить и кокетливым бантиком завязал её на его бойких устах.

Арсений поморгал немного, а потом уважительно показал Радзинскому большой палец. Жестами попросил вернуть себе способность говорить.

– Надо было сразу мне здесь постелить, брат Викентий. Но всё случилось, как случилось. А знаешь, почему? – Арсений сел на лавку и потянул на себя одеяло.

Радзинский мрачно скрестил руки на груди. Так он выглядел ещё внушительней и прекрасно знал об этом.

– Почему?

– Потому что мне надо было узнать о тебе всё и быстро. И я теперь знаю о тебе всё самое важное в виде самого лаконичного реферата. – Арсений, блаженно вздыхая, откинулся на подушки и натянул одеяло до самого носа. – Ступай, брат Викентий. Я никому ничего не скажу. Что бы там Коля про меня не говорил, но я умею хранить настоящие тайны. Утром поговорим. Иди. Там тебя, кажется, ждут…

– Спокойной ночи. – Вспомнив об Аверине, Радзинский заволновался и бросил стращать послушника.

– Да. Спокойной мне ночи, – пробормотал Арсений стукнувшей о косяк двери. – Кто-нибудь, опустите мне веки…



Глава 10. Солнце в изгнании

Это было нежное утро. Радзинский был абсолютно счастлив, несмотря даже на то, что пружины старой софы ощутимо впивались в рёбра, а из твёрдой, будто цементом набитой подушки, лезло перо, которое кололо и царапало щёку. Блаженно жмурясь, дышал он в аверинскую макушку и уже предчувствовал стихи, уже почти переплавил любовное томление в слова, уже почти взлетел переполненный вдохновением, когда услышал, как Арсений разговаривает с кем-то не террасе. Радзинский в панике забарахтался, выпутываясь из тяжёлого, неприятно отсыревшего ватного одеяла и стараясь не разбудить при этом Аверина. Кто бы там ни был, нужно было срочно вмешаться. Иначе – позор, катастрофа, стремительные и непредсказуемые последствия. Николай, на счастье, спал так крепко, словно его просто выключили из розетки.

Хмурый и взъерошенный выскочил Радзинский из комнаты, щурясь от яркого света, который бомбил пыльные стёкла террасы, осторожно прикрыл за собой разбухшую дверь, с трудом притискиваемую к косяку. Наткнулся взглядом на Эльгиза – как всегда неотразимого в белоснежной рубашке и с шикарными часами на запястье. Выдохнул с облегчением. Учителя от Арсения спасать точно не надо – как бы ни наоборот.

– Утро доброе! – бодро пробасил Радзинский. Прокашлялся. Улыбнулся дежурно. – Нальёте мне чаю, пока я совершаю утренний туалет?

Эльгиз махнул ему – расслабленно и вальяжно – вроде как поприветствовал.

– Нам хозяйка твоя пирогов дала, – сообщил он с довольной улыбкой. – Поторопись, а то у этого юноши такой хороший аппетит!

Арсения это замечание нисколько не смутило. Он оскалил зубы в лучезарнейшей улыбке и откусил сразу полпирожка, кроша капустной начинкой на стол – решил, видимо, Радзинского подразнить. Тот неодобрительно покачал головой и отправился в душ. По дороге снял с верёвки уже высохшее на ветру и солнце, пахнущее летом бельё, чтобы было во что переодеться. Вернулся в прекрасном расположении духа и сразу принялся готовить завтрак: взбивать в эмалированной миске яйца, крошить зелень и тереть сыр для омлета. Солнце было везде. Оно горячо растекалось по лицу, по рукам, и щедро насыщало собой всё.

Эльгиз тем временем, обретя в лице Арсения благодарного слушателя, вещал с таким пафосом, будто в ярком синем небе парил над горами вольным соколом:

– Можно сказать «по образу и подобию», можно сказать «внизу то же, что и вверху» – и всё это будет об одном и том же. Можно загадочно рассуждать об Адаме Кадмоне, или вещать о всеединстве…

Арсений вздрогнул и бросил на собеседника настороженный взгляд из-под ресниц. Эльгиз удовлетворённо улыбнулся ему и продолжил:

– …но в голове у слушающего всё равно будет туман. Потому что поэтическая метафора не работает – она только рисует яркий, запоминающийся образ.

Радзинский, не оборачиваясь, скептически поднял бровь. Эльгиз всегда выражался по-восточному цветисто и очень художественно. Получается, нагонял туману?

– Ну, давайте уже, говорите без метафор! – снисходительно кивнул Арсений, улыбаясь при этом так, что на террасе стало светлее. Как будто послушник был зеркальным, и утреннее солнце отражалось в нём, умножая свою яркость.

– Арсен... – одобрительно поцокал языком Эльгиз. – Далеко пойдёшь! Дай мне скорее листок и ручку, дорогой.

– Э-э-э… брат Викентий? – Арсений вопросительно взглянул на Радзинского – тот как раз ставил перед ним тарелку с омлетом. – У тебя ведь есть бумага и ручка?

Радзинский вздохнул, потянулся к самодельной, треснувшей поперёк полке, где под свисающей с потолка роскошной паутиной с сушёными мухами стояли жестянки с чаем и сахаром. За ними он всегда держал блокнот и карандаш на случай, если вдруг за готовкой осенит какая-нибудь важная мысль или удачная рифма.

– Чего не дописываешь? – Эльгиз, пролистывая заполненные страницы, внимательно прочёл начало заброшенного стихотворения:

Река, как жизнь, несущая меня,
И мелкий мусор, корабли и мысли,
Чудовищ, и бутылочные письма,
И слёзы, что вливаются в моря…

Радзинский пожал плечами – эти строки упали в его мозг из ниоткуда, и что писать дальше, он просто не знал.

– Ладно, успеется. – Эльгиз вырвал из блокнота чистый лист и душевно улыбнулся Арсению. – Без метафор, мальчик мой, человек повторяет устрой-ство космоса буквально. Но пока мы более-менее сносно изучили только ближний космос, поэтому будем говорить о нём.

– Про Солнечную систему? – подсказал Арсений, преданно таращась на учителя фарфоровыми голубыми глазами, как привыкший к поощрению отличник.

– Ай, молодец! – снова восхитился Эльгиз. – Про неё, Арсен. Ну, давай. Какие будут мысли?

Послушник поморгал сосредоточенно, как кукла, и расплылся в улыбке:

– Солнце! – торжествующе воскликнул он, тыча пальцем в бескомпромиссно сияющее за окном светило.

– Умница, – одобрил Эльгиз. И нарисовал на листе круг с точкой посередине. – И где у тебя Солнце?

Арсений пристально посмотрел Эльгизу в глаза, как будто вслушивался в то, что тот сообщал ему телепатически. Потянулся рукой вроде бы к голове, но вдруг отдёрнул её и приложил ладонь к груди:

– Здесь!

Эльгиз отложил карандаш, откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди, подозрительно разглядывая гордого собой послушника. Прищурился недоверчиво.

– Ты знал, – обвиняющим тоном заявил он.

– Нет! – возмутился Арсений.

– Нет? Ладно, продолжай.

Радзинский уже устроился со своей тарелкой в углу и с живым интересом наблюдал развернувшийся перед ним спектакль. В том, что оба его гостя ломают комедию, он даже не сомневался.

– Чего продолжать? – надулся Арсений. – У меня по астрономии «пятёрка» была. Мифы Древней Греции я тоже читал.

– И?

– И могу догадаться, какая планета за что отвечает! – Арсений тоже скрестил руки на груди и с вызовом уставился на собеседника.

– Такой умный? – не поверил Эльгиз.

– Да. Венера за чувства, Меркурий за базар – во всех смыслах этого слова.

Эльгиз не удержался и прыснул со смеху. Радзинский же от смеха подавился омлетом и теперь пытался откашляться со слезами на глазах, но продолжал при этом смеяться.

– Так в чём суть? Какой мне толк от того, что я знаю, что вокруг моего внутреннего Солнца вращаются те же планеты, что и в небе? – не разделил общего веселья послушник. Пружинистые кудри, старательно собранные в хвост, дрогнули, когда он дёрнул головой, отгоняя наглую муху. – Такая же метафора, на мой взгляд, как и Адам Кадмон.

Эльгиз глотнул для успокоения чаю, придвинулся ближе к столу и взялся за вилку, с умилением глядя на Арсения.

– Ешь, остынет, – напомнил он и сам тоже принялся за еду. – Суть в том, что, глядя на небо, ты можешь узнать о себе и о мире всё, – с аппетитом жуя, ответил-таки он. – Потому что твоё тело это моментальный снимок космоса в тот момент, когда ты родился. Без метафор. Космос всегда разный, понимаешь? Потому что планеты и светила постоянно движутся, взаимодействуют между собой и изменяют тем самым пространство вокруг себя. И твой личный космос не из чистых первородных элементов состоит, а из окрашенных определённым воздействием. Тем самым, что определяют тебя как уникальную личность.

– Например? – потребовал Арсений. Он уже увлёкся, уже глядел на Эльгиза во все глаза и поглощал свою порцию омлета, только чудом не промахиваясь мимо рта.

– Пример? Ну, вот когда у тебя день рождения? – Эльгиз промокнул губы салфеткой и отодвинул от себя тарелку. – Спасибо, Викентий. Очень вкусно.

– Четвёртого февраля.

– Значит, Солнце у тебя в Водолее – именно по этому знаку Зодиака оно проходит в этот момент. И это уже многое о тебе говорит. Потому что Водолей – знак изгнания для Солнца – там оно слабее всего и окрашено воздействием Урана.

– Как это слабее? – обиделся Арсений. – Я же не чмо какое-нибудь безвольное, которым все вертят, как хотят!

– Не сомневаюсь, – с иронией покивал Эльгиз. – Но речь сейчас не о воле, речь о твоей готовности отречься от себя ради общего дела или ради идеи. Чтобы не было путаницы, заменим «солнце» на «эго». Твоё эго не стремится утвердить себя. Оно предлагает использовать себя для всеобщего блага. Ты же монах?

– Послушник.

– Неважно. Что делает монах? Он заменяет своё Солнце Солнцем этого мира. Ты можешь проделать это с лёгкостью, потому что твоё Солнце уже глубоко смиренно и готово исчезнуть, полностью раствориться в беспредельном и изначальном.

Арсений смотрел на Эльгиза с восторгом и молчал. Впервые на памяти Радзинского болтливость дерзкого послушника дала сбой.

Эльгиз тоже сообразил, что произошло что-то экстраординарное, поэтому, выдержав торжественную паузу, продолжил сам:

– Но есть один нюанс. Мотив у каждого Солнца свой. Ты хочешь знать. Поэтому ты готов обменять своё Солнце, на то, которое знает. Об этом говорит влияние Урана, который владычествует в Водолее. Уран это антенна, которая принимает сигнал сверху. Поэтому ураническое знание это не то ощупывание предмета вслепую, которое представляет собой обычный процесс познания, а ясное и объёмное непосредственное ви́дение его. И оно возможно только тогда, когда сигнал не искажается собственной интерпретацией. Когда собственное Солнце не создаёт помех.

– А у него какое Солнце? – Арсений отмер и бесцеремонно наставил палец на Радзинского.

– А у Викентия, – весело прищурился Эльгиз, – Солнце в точке прямо противоположной твоему, во Льве, в своей солнечной обители. Поэтому он просто жарит во всю мощь и совершенно не заботится о том, не слепит ли кому-нибудь своим светом глаза.

Радзинский только плечами пожал в ответ, но мысленно озаботился вопросом, не утомляет ли он Колю своим жизнерадостным круглосуточным сиянием. Может, в этом и была проблема? Может, водолеистый Коля, который тоже родился в феврале, потому чуть не сбежал?

– Хорошо. – Арсений стянул с волос резинку и сунул в карман. Похоже, он всегда так делал, когда беседа его увлекала. – А остальные планеты моей солнечной системы каковы?

Эльгиз вздохнул и развёл руками.

– Чтобы это узнать, нужно делать гороскоп. А для этого нужны справочники, по которым можно определить расположение планет над тем местом и в тот момент, когда ты родился.

– А у вас есть? – загорелся Арсений. – Справочники. С собой.

– Тебе несказанно повезло, юноша, – вкрадчиво, как торговец на восточном базаре, который встретил простака и собирается его облапошить, пропел Эльгиз. – Я как будто знал, что найду здесь тебя и всё привёз с собой.

– Ой, как здорово! Пойдёмте. Или вы заняты сегодня? – Арсений нахмурился, явно не одобряя заранее такого поворота дела.

– Что ты! Сегодня я совершенно свободен! – радостно сообщил ему Эльгиз. И весело посмотрел на Радзинского, который не знал радоваться ему, что спровадил Арсения, или переживать, что тот попал в лапы коварного кавказца. – Спасибо за завтрак, Викентий. – Эльгиз поднялся, не оставляя никому времени на раздумья. – Мы, с твоего позволения, пойдём. К вечеру вы с Колей можете к нам присоединиться. Думаю, к тому времени мы управимся. – Он пожал Радзинскому руку, хлопнул его по плечу и подтолкнул к выходу послушника.

– Ты считаешь-то хорошо? – донеслось уже с крыльца.

– Нормально…

– Ну, проверим. Считать много придётся.

– Не вопрос!

Радзинский озадаченно смотрел на оставленную на столе посуду, по которой деловито ползала муха, и пытался осмыслить произошедшее. В конце концов он махнул на это занятие рукой и принялся составлять тарелки в тазик. Залив их горячей водой из чайника, Радзинский вдруг передумал возиться с посудой, бросил её отмокать, а сам покрался в комнату, где по-прежнему крепко спало его бледное, зимнее солнце.

Пожалуй, «солнце в изгнании» было подходящим для Аверина именем – благородным и гордым. Радзинский теперь понимал, что Эльгиз имел в виду, когда говорил, что Николай слабый и от интенсивного взаимодействия устаёт. И ему определённо нравилась та задача, что, по словам учителя, возложена Провидением на него, на Радзинского. Греть и, как цветами, забрасывать это льдистое солнце роскошными чувственными впечатлениями, не давая ему закуклиться и окончательно погрузиться в свои абстрактные сны – это было то самое, что Радзинский хотел делать, и что доставляло ему несказанное удовольствие.

Он по возможности плавно опустился своим немалым весом на ржаво заворчавшую софу и скользнул руками под одеяло. Аверин под ним был совершенно без одежды – такой тёплый, такой нежный, такой… У Радзинского быстро кончились слова и он заменил их пылкими, восторженными поцелуями, обжигая губами шею, плечи, щёки.

Николай завздыхал, завозился.

– Кеша, – сонно заворчал он, – ты меня пугаешь. Откуда такой энтузиазм? – Он попытался натянуть на голову одеяло.

– Стыдно сказать, откуда, – со смешком шепнул Радзинский, расстёгивая под одеялом брюки и прижимаясь горячей кожей к желанному телу.

– Маньяк, – пробурчал Аверин, утыкаясь лицом в подушку. Щёки его уже пылали тёмным густым румянцем, а сердце забухало так, что Радзинский чувствовал его толчки своей грудью.

– Я твой маньяк. Твой личный маньяк, – хрипло заверил он Николая низким чувственным баритоном и приподнялся, чтобы стянуть через голову рубашку.

Это было нежное утро, которое обещало стать очень жарким днём. И никакой Арсений теперь не мог этому помешать!



Глава 11. Ключи от рая

– Коль, – задумчиво позвал Радзинский. Они с Авериным брели через пустой вечереющий город, который завяз в закате, как в капле мёда. – А ты бы хотел здесь остаться?

Николай проследил рассеянным взглядом излом асфальта, из которого пробились к свету резные листья и жёлто-махровые цветы мать-и-мачехи.

– Ещё вчера я бы не знал, что тебе ответить, – тщательно подбирая слова, начал он, – но сегодня я точно могу сказать, что здесь мы не останемся. – Николай очень тепло, сердечно улыбнулся Радзинскому, прищурившись от закатного рыжего солнца за его головой.

Радзинский засмотрелся. Он всё ещё был влюблён как в самом начале. Раньше не поверил бы, что такое возможно – ведь это всё равно что подпрыгнуть и зависнуть в воздухе. Нельзя же постоянно пребывать в эйфории! Но теперь Радзинский думал, что прежде просто чего-то важного о себе не знал. И способность парить в воздухе открылась в нём, потому что он встретил Аверина. И стала такой же естественной для него как дыхание.

Дошли до гостиницы, где остановился Эльгиз, уже в сумерках. Небо было ещё цветным, но из воздуха краски исчезли, от чего всё сделалось серовато-синим. Только крыльцо приземисто-прямоугольного здания было ярким как журнальная фотография, потому что освещалось сразу двумя фонарями.

Аверин заволновался, пустят ли их так поздно в номер к Эльгизу, на что Радзинский снисходительно усмехнулся и отправился очаровывать админи-стратора. Николай проводил его влюблённой и блаженно-счастливой улыбкой – он не сомневался, что у Викентия получится всё, что бы он ни задумал, всегда.

В каком номере остановился Эльгиз, можно было догадаться, даже не зная этого заранее – из-за дальней двери явственно слышался звонкий голос Арсения. Радзинский постучал в эту дверь, но никто не ответил. Тогда он уверенно нажал на ручку – оказалось не заперто – и жестом пригласил Николая войти. Тот сделал было шаг вперёд, но сразу же нерешительно застыл на месте, потому что весь пол, начиная от порога, был застелен исписанными листами бумаги и раскрытыми книгами. Посреди этого хаоса на коленях стоял растрёпанный, лихорадочно зарумянившийся Арсений. Эльгиз, скрестив по-турецки ноги, сидел на диване и смеялся.

– Друзья мои! Как вы вовремя! – поприветствовал он гостей. – У этого юноши внутри вечный двигатель! – он с наигранным ужасом показал на Арсения пальцем. – Мне не удалось уговорить его прерваться на обед и теперь умоляю – заберите меня отсюда и отведите туда, где я смогу хотя бы поужинать!

– Но мы ещё не закончили! – с отчаянием запротестовал послушник. И обиженно зыркнул на вошедших. – Чуть-чуть ведь осталось.

– Да где же чуть-чуть? – Эльгиз поглядел на послушника сочувственно, как на болезного. – Не хочу огорчать тебя, Арсен, но разбираться с этим можно ещё долгие-долгие годы.

– Как же… – Арсений сел на пятки и потерянно сдул с лица спутанные волосы. – Вы же уедете!

Радзинский сразу понял, что Эльгиз только и ждал этой реплики – небось весь день просидел как в засаде. Потому и был теперь таким довольным, ко-гда спустил ноги с дивана, примерился, перешагнул пару истрёпанных кни-жек и присел перед Арсением на корточки.

– А ты со мной поезжай, – душевно предложил он, заглядывая послушнику в глаза. – Хочешь?

Арсений на миг словно превратился в щенка, перед которым положили тушку индейки в два раза больше него самого. Во всяком случае, глядел он на Эльгиза также – умильно и с предынфарктным восторгом.

– А можно?! – с придыханием спросил он, прижимая руки к груди.

– Конечно, Арсен, – серьёзно ответил Эльгиз. – Жить будешь у меня, работу тебе найдём, не переживай. Женить не станем.

– Так ведь нужно… билет! И настоятелю сказать! И… вещи! – с каждой репликой послушник порывался вскочить на ноги и куда-то бежать, но Эльгиз аккуратно придерживал его за локоть.

– Не торопись. – Он поцокал языком, в очередной раз удерживая Арсения на месте. – Я же не завтра уезжаю. Всё успеем – и билет, и поговорить. А сейчас мы идём ужинать. Договорились?

– Ладно, – позволил себе расслабиться Арсений. – Только не вздумайте меня здесь забыть, – пригрозил он.

Эльгиз умилился подобной непосредственности, одобрительно похлопал послушника по плечу и устало огляделся.

– Давайте-ка соберём это всё. – Он повёл рукой вокруг. – Викентий, помоги.

Общими усилиями книги и бумаги вскоре были сложены в две стопки на столе. Эльгиз переоделся и они всей компанией спустились вниз, в ресторан. Учитель сразу ушёл о чём-то шептаться с официантами, а Радзинский покосился на Арсения, который до сих пор пребывал в эйфории – смотрел в никуда хмельным от восторга взглядом и видел там что-то своё, абсолютно не замечая окружающих.

– Не жалко монастырь бросать? – не удержался от вопроса Викентий. – Обратно, может, уже и не примут.

– Монастырь здесь. – Арсений постучал пальцем себе по лбу. – Здесь. – Он ткнул себя тем же пальцем в грудь. – И там, куда я поеду, наверняка условия подходящие. Главное – возможность сосредоточиться на духовных вещах и возможность учиться и развиваться. А из монастыря я бы рано или поздно всё равно ушёл. Потому что свободой можно пожертвовать только на определённом этапе.

– Красиво говоришь, – хмыкнул Радзинский, двигая солонку так, чтобы она оказалась ровно в центре стола. – Но если бы всё было только внутри, тебе не пришлось бы уходить в монастырь, чтобы прожить определённые вещи. Но ты же приехал сюда. Зачем?

Арсений посмотрел на Радзинского как на врага – презрительно и гневно. В зале был полумрак, стол, за которым они сидели, находился в углу и освещался двумя настенными лампами. В этой причудливой подсветке лицо послушника смотрелось очень графично, что стилистически весьма точно соответствовало резкости его натуры.

– Я искал. Что непонятного? – нахмурился он. – Не ради уединения я сюда приехал. Я хотел понять. Определённые вещи. Подобрать ключи к сути религии, к алгоритму бытия такого института как Церковь.

– Подобрал? – полюбопытствовал Радзинский. Возможно, несколько ироничней, чем следовало бы. Но Арсений даже не заметил этой насмешки.

– Конечно, – оскорблённо ответил он. Как будто его спрашивали о чём-то раздражающе элементарном, вроде того, надел ли он шапку, выходя на улицу в мороз. – Зачем бы я тогда двинулся дальше?

– Поделишься? Выводами. – Радзинский невинно похлопал глазами и тут уж даже прямолинейный и удивительно доверчивый Арсений сообразил, что над ним смеются.

– А ты поймёшь? – он скрестил руки на груди и окинул Радзинского снисходительным взглядом. – Мои объяснения?

– Он постарается, – вступился за него Аверин. И обаятельно улыбнулся Арсению. – Я за него ручаюсь.

Послушник подозрительным взглядом изучил антично-скульптурную фигуру Радзинского и нехотя согласился:

– Ладно. – Он задумчиво оглядел полупустой зал, оставленные музыкантами, живописно обыгранные светом инструменты, и видно было, что снова загорелся, заискрил электрическим своим вдохновением. – Я уже говорил тебе, что религия это практика, а вовсе не набор отвлечённых идей или материал для философских спекуляций. – Он краем глаза проверил, слушает ли его зевсоподобный атлет и снова уставился в пространство. – Представь себе, что человек внутри как музыкальный инструмент. Причём непременно со струнами, которые надо ослаблять или подтягивать, чтобы добиться идеального звучания. Потому что идеал есть, он известен. Благодаря ему, сыгранная по нотным записям музыка, и сто и двести лет спустя оказывается той же самой, что и в начале, а не какофонией звуков. Так вот Церковь хранит этот эталон – эталон совершенного человека. И все две тысячи лет, что люди приходят туда, они получают возможность настроить свою внутренность в соответствии с этим эталоном и проиграть все те мелодии, относительно которых имели только описание с чужих слов. Человек может услышать их такими же, как слышали их святые, подвижники, мученики, праведники. И это основа христианского делания: все призваны быть святыми. Т.е. – делай и получишь тот же результат, что и те, кто проходил этим путём до тебя. Но сегодня я понял ещё одну вещь. – Арсений поворошил пальцами по-прежнему спутанные волосы и вздохнул тяжело. – Эта мысль ещё сырая, но я всё равно скажу. – Он прикусил изнутри щёку и нахмурился. Похоже, говорить ему всё же не хотелось, но и удержаться было трудно. – Вообще, это две мысли, но на одну тему…

– Говори уже! – не выдержал Радзинский.

Арсений бросил на него недовольный взгляд.

– Ты об астрологии что-нибудь знаешь, брат Викентий? – Он выпрямился на стуле и скрестил руки на груди, с прищуром вглядываясь в лицо собеседника.

– Знаю, – добродушно улыбнулся ему Радзинский.

– И знаешь, что такое гороскоп?

– В общих чертах, – смиренно закивал Викентий, стараясь не раздражать послушника.

– Тогда ты должен понять мою мысль, – решился наконец Арсений. – Считай, что гороскоп это индивидуальная настройка – не то, что должно быть, а то, что есть. И вот две тысячи лет назад Бог принимает человеческое тело. Его настройка идеальна, но идеального гороскопа не бывает. Потому что не бывает идеального тела и идеального момента во времени и пространстве. Понимаешь?

– Кажется, понимаю, – замедленно кинул Радзинский.

Арсений снова тяжело вздохнул, водрузил локти на стол и наклонился к Радзинскому, пытливо заглядывая ему в глаза.

– Вот. Иначе мы бы просто пытались стать неудачными копиями неидеального человека. Та настройка, которую предлагает Евангелие, это проекция изначального космического человека. Адама Кадмона, если хочешь. Той самой вселенной, устройство которой мы все повторяем. В этом можно легко убедиться. Взять, к примеру, Нагорную проповедь: будьте такими, будьте этакими, будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный…. Короче, Евангелие и Христос транслируют не настройку автора текста или проповеди, которая легла в его основу, а ЗНАНИЕ. Понимаешь? В отличие от подавляющего большинства авторских, не священных текстов. Не случайно авраамические религии это религии книжные.

Арсений задумался. Волосы совершенно скрыли его лицо, когда он скло-нился над столом, погрузившись в раздумья.

– А вторая мысль? – осторожно кашлянул Радзинский.

– Вторая? – Арсений махнул пренебрежительно рукой. – Я просто лишний раз убедился в том, что христианство в первую очередь культивирует в человеке абсолютную женственность.

– А подробнее можно? – Радзинский практически уже и не дышал, чтобы не спугнуть арсениеву мысль.

– Помнишь утренний разговор про Солнце? – Арсений с надеждой заглянул Радзинскому в глаза.

– Про то, что христианин отказывается от своего Солнца и вместо него принимает в качестве центра своей вселенной Солнце этого мира, т.е. Бога?

– Да. – Арсений успокоился и даже просветлел. – Похоже, ты, и правда, всё правильно понял. Так вот сегодня я узнал, что в женской карте Солнце это изначально отец, потом муж. Как-то так. А потом вспомнил слова из посланий апостольских. О том, что жене глава муж, а мужу глава Христос. То есть в христианской парадигме и мужчина становится как женщина. Вот… Господи, где же наш ужин?! – безо всякого перехода возопил вдруг послушник. И сразу осёкся, заметив, что Эльгиз непонятно сколько уже времени стоит у соседнего столика в тени и внимательно слушает их беседу.

– Уже несут, – радушно улыбнулся он и сунул скомканный фартук в руки подошедшему официанту. – Я там немножко поучаствовал…

***

Сбивая ботинками росу с лопухов, Арсений побрёл спать в баню. Радзинский попытался скрасить впечатление от случившегося прошлой ночью скандала и предложил ему лечь всё-таки в доме, на что Арсений, душераздирающе зевая, решительно ответил:

– Дураков нет. Вы будете дышать, скрипеть пружинами. Я так и не усну вовсе. То ли дело баня – стены толстые, солнце поздно заглядывает, никаких соседей. Извини, брат Викентий, но эта баня идеальное место для сна. И настоятельно прошу спозаранку меня не будить!

Радзинский проводил послушника умильным взглядом и принялся отпирать дверь. Он явно был чем-то взбудоражен, из-за чего то ронял ключ, то не мог попасть им в замочную скважину. Продрогший Аверин терпеливо дожидался, пока его впустят. Он не запомнил, где на террасе находится выключатель, поэтому просто вошёл в дом и остановился, наблюдая, как Радзинский закрывает дверь и задвигает засов. После чего они оказались в плотной тьме, пахнущей деревом, пыльными половиками и сухими травами.

Радзинский наощупь сгрузил ключи на стол и тоже замер на месте. Темнота показалась ему вдруг не менее эротичной, чем тишина. Он медленно приблизился к Николаю вплотную, почти невесомо провёл ладонями по его лицу, по плечам. Прикоснулся к губам. Скудный свет безлунной ночи просачивался через плотную листву пышной сирени и постепенно проявлял очертания тел и предметов, делал видимым блеск глаз. Радзинский смог разглядеть, что Николай смотрит на него, не моргая. Аверин ничего не спрашивал, не торопил – наверное тоже проникся чувственностью момента. И он сам потянулся за поцелуем.

В этот раз им никто не мешал, никто не бдел за занавеской. Но Радзинский урок усвоил. Он теперь отмерял свою страсть гомеопатическими дозами и наблюдал, какой это производит эффект. Фактуру аверинского тела Радзинский изучал сейчас не только руками, но и кожей, своим дыханием. Это было почти религиозное действо. И оно длилось, и длилось, и длилось – последовательность простых ритуальных движений, священных уподоблений, временно возводящих участников в божественное достоинство.

– Помнишь, ты хотел то же самое, но без соседей? – шепнул Радзинский, когда позади остались и жертва, и ритуальная смерть и химический экстаз, обративший их в точке кипения в новое, рождённое слиянием тел существо.

– М-м-м… – согласно отозвался Аверин. Он уже засыпал в уютной тесноте их общей постели, в надёжных объятиях Радзинского.

– Эльгиз решил подарить мне свой дом. Помнишь, мы ездили туда?

До утра было ещё далеко, но уже начало светать. Было видно, как Аверин силится открыть глаза, но сдаётся и вздыхает, притираясь поудобней щекой к широкой груди Радзинского, заменяющей ему подушку.

– Почему не продать?

– Я о том же спросил, – усмехнулся Радзинский. – Хочет подарить и всё тут. Надо будет поехать, всё оформить. Но ключи он уже отдал. Хочешь, переедем туда совсем?

Спустя пару размеренных вдохов, когда Радзинскому уже кажется, что Николай уснул, тот твёрдо отвечает:

– Хочу.

Радзинский целует его в макушку.

– Значит, решено. Переезжаем.

Его тоже клонит в сон, но радостное возбуждение от предвкушения грядущих жизненных перемен будоражит и против желания бодрит. Радзинский строит планы, рисует в воображении картины будущей пасторали. И из какого-то другого пространства вдруг вклинивается в эти солнечные мечты мысль, что традиционные культуры так резко выступают против неканонного секса, должного совершаться только между мужчиной и женщиной, потому что соитие есть ритуал, воспроизводство космогонического акта, в котором всё должно быть неизменно. В родовом пространстве на ритуале держится мир, поэтому страх нарушить его онтологичен и иррационален. Мужское и женское никогда не воплощались в человеке однозначно и в дистиллированном виде, но представляющие две эти космические силы фигуры телесно должны были соответствовать священной языческой иконографии. Нарушение последовательности и любой детали сакральной церемонии фатально. А все телесные основы человеческой культуры в почти неизменном виде сохранились с тех самых времён, когда ритуалом становилось всё, когда мир представлялся воображению сказочным и описывался поэтическим языком мифа, от которого со временем остались лишь формы, окаменённые страхом, а потому вечные. Принятие пищи – ритуал, выход в путь – ритуал, закладка дома – ритуал, где человек во время исполнения священного танца становился безличным символом, обозначающим действие божества в мире.

Радзинский почувствовал себя мифотворцем. Прямо здесь и сейчас он готов был сотворить новый культ и заставить поверить в него тысячи людей, потому что механизм ритуализации и канонизации стал для него прост и понятен. А, учитывая инертность общественного сознания, эта новая религия могла бы прожить века.

С содержанием и смыслом нового культа проблем тоже не было. Если уж что Радзинский и захотел бы увековечить, так это свою любовь. Дело за малым!


"Сказки, рассказанные перед сном профессором Зельеварения Северусом Снейпом"